Посвящается г-же Херте Кениг
Но кто же они, проезжающие, пожалуй,
Даже более беглые, нежели мы, которых поспешно
Неизвестно кому (кому?) в угоду с рассвета
Ненасытная воля сжимает? Однако она их сжимает,
Скручивает, сотрясает, сгибает,
Бросает, подхватывает; словно по маслу
С гладких высот они возвращаются книзу,
На тонкий коврик, истертый
Их вечным подпрыгиванием, на коврик,
Затерянный во вселенной,
Наложенным пластырем, словно
Небо пригорода поранило землю. Вернутся и сразу
Выпрямляются, являя собою
Прописную букву стоянья… Но мигом
Даже сильнейшего схватит и скрутит
Шутки ради. Так Август Сильный
Скрутил за столом оловянное блюдо.
Ах, и вокруг этой
Середины зримая роза
Цветет и опадает. Вокруг
Этого пестика, собственною пыльцою
Опыленного, ложный плод
С неохотой зачавшего, с неохотой
Всегда неосознанной, которая блещет
Сквозь тонкую пленку легкой притворной улыбки.
Вот он: морщинистый, дряблый калека;
Лишь барабанит он, старый, в просторной
Коже своей, как будто сначала
Были в ней два человека, один из которых
Теперь уже похоронен, другим пережитый,
Другим, глухим и порою немного
Растерянным в коже своей овдовевшей.
А этот молодчик подтянут; как сын захребетка
И монахини, туго набит
Простодушьем и мускулами.
О вы,
Которые были подарены вместо игрушки
Малолетнему горю однажды
Во время его затяжного выздоровления…
Ты кто, словно плод,
Незрелый, но треснувший, сотни
Раз ежедневно срываешься с древа совместно
Выработанного движения (что в две-три минуты
Быстрее воды пробежит сквозь весну, сквозь лето и осень) —
Срываешься ты и стукаешься о могилу;
Иногда, в перерыве, готов народиться
Милый твой лик, вознесенный к твоей
Изредка ласковой матери; тело твое
Гладью своей поглощает его, твое робкое,
Почти не испытанное лицо… И снова
Хлопает человек в ладони, к прыжку подавая
Знак, и прежде, чем боль прояснится
Рядом с без устали скачущим сердцем,
Жжение в пятках опережает его,
Первопричину свою, вместе с несколькими
Слезинками, к тебе на глаза навернувшимися.
И все же, вслепую,
Улыбка…
Ангел, сорви ее, спрячь в отдельную вазу.
Пусть с мелкоцветной целебной травкою рядом
Радости будут, пока не открытые нам.
В урне прославь ее надписью пышной: Subrisio Saltat.
А ты, милая,
Через тебя перепрыгивают
Острейшие радости молча. Быть может, оборки твои
Счастливы за тебя, —
Быть может, над молодою
Упругою грудью твоей металлический шелк,
Ни в чем не нуждаясь, блаженствует.
Ты,
Постоянно изменчивая, рыночный плод хладнокровья,
На всех зыбких весах равновесия
Напоказ, по самые плечи.
Где же, где место — оно в моем сердце, —
Где они все еще не могли, все еще друг от друга
Отпадали, словно животные, которые спариваются,
А сами друг дружке не пара, —
Где веса еще тяжелы,
Где на своих понапрасну
Вертящихся палках тарелки
Все еще неустойчивы…
И вдруг в этом Нигде изнурительном, вдруг
Несказанная точка, где чистая малость
Непостижимо преображается, перескакивает
В ту пустоту изобилия,
Где счет многоместный
Возникает без чисел.
Площади, площадь в Париже, большая арена,
Где модистка, Madame Lamort,
Беспокойные тропы земли, бесконечные ленты
Переплетает, заново изобретая
Банты, рюши, цветы и кокарды, плоды искусственной флоры,
Невероятно окрашенные для дешевых
Зимних шляпок судьбы.
.
Ангелы! Было бы место, нам неизвестное, где бы
На коврике несказанном влюбленные изобразили
То, к чему здесь неспособны они, — виражи и фигуры,
Высокие, дерзкие в сердцебиении бурном,
Башни страсти своей, свои лестницы, что лишь друг на друга,
Зыбкие, облокачивались там, где не было почвы, —
И смогли бы в кругу молчаливых
Бесчисленных зрителей — мертвых:
Бросили бы или нет мертвецы свои сбереженья —
Последние, скрытые, нам незнакомые, вечно
Действительные монеты блаженства —
Перед этой воистину наконец улыбнувшейся парой —
На успокоенный
Коврик?