Источник публикации не найден. Текст из личного архива Бориса Дубина. Название взято из интервью.
Известный социолог, руководитель отдела социально-политических исследований «Левада-центра», автор только что вышедшей книги «Россия нулевых»[10] Борис Дубин рассказывает нашему корреспонденту о том, как на протяжении двадцати лет менялось отношение россиян к событиям августа 1991 года. И как за это время изменилась Россия.
Как, по вашим опросам, относились россияне к августовским событиям по горячим следам?
В сентябре 1991 года большинство россиян считало, что произошла попытка государственного переворота, не вызывавшая у них никакого сочувствия. Винили в происшедшем прежде всего Горбачева за ошибки в подборе кадров на руководящие посты — но некоторые (в основном из молодых образованных жителей крупных городов) даже подозревали его в причастности к путчу. Победу над ГКЧП большинство приписывало сопротивлению народа и решительным действиям руководства России, иными словами — Ельцина. Но каждый четвертый ожидал повторения путча в ближайшие месяцы и более трети считали, что победители сами установят в стране жесткую диктатуру. Победу две трети опрошенных не воспринимали как принципиальный поворот к демократии и не ожидали этого.
Так или иначе попытка путча стала для россиян главным событием 1991 года (мнение 52 %). Однако по итогам года преобладало ощущение, что экономические реформы пробуксовывают, что новое руководство России теряет время, — и это, несмотря на победу над ГКЧП, в целом делало итоги для большинства огорчительными.
Получается, россияне ждали и хотели реформ?
Да, но таких, которые, перестроив хозяйство на новых основаниях, немедленно сделают его гораздо более эффективным, а россиян — намного богаче или хотя бы благополучнее. Что все будет намного сложнее и труднее, не понимало подавляющее большинство населения.
Почему, никто не объяснял?
Думаю, сыграла роль эйфория победы, ощущение полной и безоговорочной поддержки Ельцина. На эту поддержку он и его команда хотели опереться, быстро и активно проводя реформы «сверху», не тратя время на объяснения. А потому на массовом уровне эти реформы не подхватывали, не развивали, не осваивали новые стратегии поведения. Впрочем, они были лишены опоры и по другой причине: обнаружилось, что новые по вывескам институты не способны поддерживать и двигать реформы, что парламент, независимые партии, движения, профсоюзы тотально неэффективны, но главное — лишены всякого авторитета в обществе. Тем тяжелее оказались для большинства людей последствия гайдаровских реформ.
Почувствовав угрозу лишиться широкой социальной поддержки, Ельцин отшатнулся от реформаторов и в экономике, и в политике. За этим последовала самоизоляция российского президента, борьба за и против него между разными фракциями власти, что закончилось новой попыткой путча в 1993 году и резким усилением «силовиков», а вскоре — чеченской войной.
Символическое значение августовских событий начало падать, а концентрация власти в руках сильного и авторитетного лидера представлялась уже единственным выходом. Так считали в 1994 году 57 % опрошенных и только 16 % поддержало идею объявить 22 августа праздником российского трехцветного флага в честь победы над ГКЧП (38 % выступило определенно против такого праздника).
Почему?
В оценках ближайшего прошлого начало проступать негативное отношение к настоящему. Представления о рынке и демократии, о советской истории, распространенные в конце 1980-х — начале 1990-х, оказались достаточно поверхностными и естественно завершились делиберализацией общественного сознания уже во второй половине 1990-х. Этому немало способствовали и паническое отступление власти от курса реформ, и неожиданный для широкой публики облик новой демократии, обнаружившей себя в парламентских и президентских выборах 1995–1996 годов. Эта кампания впервые за все постсоветское время была явно срежиссирована в виде жесткого противостояния «реформаторов» и «коммунистов», по дурной, упрощенческой логике «кто не с нами, тот против нас» — вот тогда на политической сцене и появляется фигура политтехнолога, манипулятора общественным мнением, менеджера официальных или официозных массмедиа. Сам выбор для множества россиян оказался вынужденным: между плохим и очень плохим. При крайне низком рейтинге Ельцина «очень плохим» большинство все же сочло возможность возврата в советское прошлое. Но и Ельцину такие выборы, как и разрыв со сторонниками либеральных реформ, реального результата не дали ни в политике, ни в социальной и экономической сферах.
Чем более слабел Ельцин, тем неопределенней становилась ситуация и в экономике, и в политике — поскольку для большинства (еще одно опасное упрощение!) все по-прежнему концентрировалось на единственной фигуре «первого лица». Массовое разочарование в недавней массовой же эйфории привело к тому, что символическое «самобичевание» советских людей конца 1980-х преобразовалось в «самонаказание» середины 1990-х, а всю тяжесть этого самонаказания россияне переложили на символические фигуры ближайших «виновников». На горбачевское и ельцинское время они перенесли и воспоминания о нищете и дефиците, униженности и бесправии советского времени.
Когда оформилось представление о «лихих девяностых»?
К началу нулевых оно уже стало массовым. В 2002 году негативные оценки прошедшего десятилетия решительно преобладали. Достижением признавалось только одно: «исчезновение дефицита, насыщение потребительского рынка» — но и оно по значимости уступило распаду СССР, разгулу преступности, обнищанию большей части населения, кризису производства и прочим бедам, вплоть до падения нравственности.
Один и тот же процесс наши собеседники в 1990-м и в 2005 году трактуют и оценивают совершенно по-разному: то, что в 1990 году называлось «обретением независимости» (Россией), в 2005-м уже вспоминалось исключительно как распад (СССР). В опросах 1990 года требование дать республикам больше самостоятельности входило для массового сознания россиян в пятерку основных условий серьезных перемен к лучшему в стране. Распад Союза многие восприняли как событие вполне естественное, ожидаемое: ведь в 1990-м только 7 % граждан СССР полагали, что эта страна сохранится до 2000 года, — и не считали это трагедией. Более половины из них тогда не видели в советской жизни ничего хорошего. Две трети утверждали, что их страна дает своим гражданам только дефицит, очереди, нищенское существование, 28 % — что она вселяет в людей ощущение бесправия и постоянной униженности, 26 % — что СССР принес людям прозябание на обочине мировой цивилизации. Пятьдесят пять процентов россиян ждали в будущем году экономической катастрофы.
К середине 1990-х говорили уже не о реформах, а о стабильности и порядке, которые может навести в стране только сильный лидер. В 1989 году соглашались с мнением «Нашему народу всегда нужна „сильная рука“» и «Бывает, что нужно сосредоточить власть в одних руках» 41 % россиян, которым противостояло примерно столько же (44 %) сограждан, уверенных, что «Нельзя допускать, чтобы власть была в руках одного человека». В 2007 году соотношение было 74 % против 18 %. Такой расклад мнений, неприемлемый для политической культуры в развитых странах мира, характерен для многих — но не для всех! — стран, выходящих из тоталитарного режима. Но в 2007 году мы вроде бы уже не были такой страной — и значит, это не реакция на слабость очередного правителя, а устойчивый фон коллективных ожиданий по отношению к власти.
С этим согласуется и отношение к Сталину. Даже в 1989 году его имя замыкало первую десятку «самых выдающихся людей всех времен и народов» (его отметило 12 % опрошенных); в 2003-м он стал уже вторым в этом списке после Петра I, и за него высказались 40 %. Потом значение этой фигуры несколько снизилось, и в 2008 его отнесли к «самым выдающимся» 36 % взрослого населения страны; зато с 2000 года втрое выросло число людей, которые относятся к Сталину с безразличием (с 12 до 37 %).
Сложилась новая картина мира с особым местом в ней России?
Все та же картина страны, со всех сторон окруженной врагами, что и в советское время. Считали, что у нашего народа, нашей страны есть враги, в 1994 году 41 % опрошенных (никаких особых врагов не видели почти вдвое меньше россиян — 22 %), а в 2003 году — уже 77 % (им противостояли 9 %). Золотой век России оказался перенесен в прошлое: дореволюционное, сталинское, но более всего — в брежневское. По сути, восстановилась официальная конструкция истории позднесоветских лет. Рамки и канва все те же: начало — Октябрьская революция, пик — Победа в Великой Отечественной войне; но теперь появился и конец — распад СССР.
В этой исторической картине места августовским событиям просто не было.
Что значит «не было»? Такое событие трудно совсем выкинуть из головы…
Примерно две пятых, а временами и две третьих в последние годы либо не могут вспомнить своих реакций 1991 года, либо ссылаются на то, что не сумели тогда разобраться в ситуации. Членов ГКЧП не полюбили — их просто начали забывать. Половина опрошенных не в силах припомнить хотя бы одну фамилию этих людей.
Честно говоря, их и трудно вспомнить: какие-то бестолковые оказались люди…
Не могут вспомнить людей и по другую сторону баррикад, а там были и яркие личности…
Подавляющее меньшинство видит теперь в тех событиях победу демократической революции, покончившей с властью КПСС (в 2010 году — 8 %), большинство же (43 %) считает это просто эпизодом борьбы за власть в руководстве страны, а 36 % — событием, гибельным для народа и страны. Соответственно, Горбачев в таком сюжете «растерялся, выпустил власть из рук», а Ельцин «использовал смуту», чтобы эту власть захватить в свои руки. Для них сегодня участников событий ровно двое: Горбачев и Ельцин.
А где же народ и активные действия российского руководства, победившие ГКЧП?
Уже через десять лет после событий эти решительные действия и их роль в подавлении путча признавали лишь 9 % россиян (вместо 55 % в 1991 году). Народ сочли победителем в 1991 году 57 %, а в 2001-м — только каждый пятый.
Это уже какой-то другой народ…
Можно сказать и так. Изменился смысл и контекст событий.
Августовские события естественно вписывались в определенную траекторию развития страны, выводящую ее (казалось, навсегда) из тоталитаризма. На этой траектории три опорные точки: победа в войне — ХХ съезд с разоблачением культа личности — августовские события 1991 года. Победившие фашизм солдаты и лейтенанты, в большинстве вчерашние крестьяне, рассчитывали на «перемену участи».
Очевидно, Сталин поэтому всячески стремился снизить статус фронтовиков, не признавал День Победы всенародным праздником и тихо изводил инвалидов войны — как живой упрек его гению полководца…
А для фронтовиков, особенно тех, кто образованней, связь между победой в войне и хрущевской «оттепелью» была несомненной. Казалось, тогда начали сбываться их надежды, которые, в частности, породили «лейтенантскую прозу». Связь между победой и «оттепелью» была осознана и в молодежной прозе конца 1950-х — начале 1960-х, например в романе В. Аксенова «Коллеги», в рецензии С. Рассадина, в которой и была выведена формула «шестидесятничества». ХХ съезд можно толковать как симптом и символ поворота к возможным изменениям — к другим порядкам в стране, к другому месту страны в мире. Он ожил во время поздней перестройки: опросы 1989 года дали максимум высоких оценок Запада, представители власти в тот момент отказались от мифологии и риторики «особого пути», память о сталинских репрессиях пробуждалась и поддерживалась печатью, радио, телевидением. За всем этим, понятно, стояла «оттепельная» интеллигенция со своим самосознанием, интерпретацией истории, ценностями.
Столь же несомненной была для участников августовских событий 1991 года связь этих событий и с победой в войне, и с «оттепелью». В коллективном сознании как будто бы могла, имела шанс сложиться символическая цепочка событий, выводящая из тоталитарного порядка.
Но уже в юбилеи победы в войне и подавления августовского путча в 2000–2001 и 2005–2006 годах связь между этими двумя событиями не отмечалась вовсе, была практически утеряна.
И все это, фигурально выражаясь, из-за резкого подорожания колбасы?
Вы хотите сказать, из-за гайдаровских реформ? Нет, идеологический поворот в общественном сознании начался раньше — в 1990 году, который постепенно исчезает из нашей памяти.
Что в нем такого особенного?
Наша «Википедия» упоминает только восемь событий этого года, причем шесть из них — советские. В итальянской «Википедии» — 50, в англоязычной события распределены по месяцам, и в одном только январе их 16. Во французской европейские события разделены по странам, в СССР упомянуты 17.
А в коллективной памяти россиян практически не застряло общемировых событий — кроме объединения Германии и Войны в заливе. Не запомнили они ни ухода со своего поста Маргарет Тэтчер, которую сами же несколько лет подряд называли «женщиной года», ни Шенгенских соглашений, ни волнений в Косово, ни первых свободных выборов в Болгарии, Румынии, Польше, Сербии. Из событий в собственной стране советские люди не отметили ни принятия закона о частной собственности, ни программы «500 дней», ни провозглашения независимости Украины, Белоруссии, Литвы и Латвии, ни Всесоюзной политической забастовки шахтеров; ни появления Соловецкого камня на площади Дзержинского в память о жертвах государственных репрессий советской власти, ни многого другого…
Событийный ряд этого года в сознании россиян беден. В нем — избрание Ельцина Председателем Верховного Совета РСФСР, объединение Германии, повышение пенсий, «табачный кризис», отмена шестой статьи Конституции о руководящей роли КПСС, принятие Декларации о суверенитете России, кризис в Персидском заливе (нападение Ирака на Кувейт), массовый выход из рядов КПСС, избрание Горбачева президентом СССР — остальные события не набрали и 10 % упоминаний. Обратите внимание: застрявшие в памяти россиян события или «низовые», касающиеся благ, которые «положены» каждому, но могут быть урезаны, — или «высокие», касающиеся власти, государства. Впрочем, и первые тоже, по сути, обращены к государству, которое может что-то «дать» или «отнять».
А ведь это — пространство согласованных представлений о том, что важно для сообщества. Эти представления передаются от поколений к поколениям механизмами репродукции, институтами общества, они входят в систему регуляции поведения, которая в данном случае отсылает к особо сконструированному прошлому как источнику значимости, авторитетности тех или иных оценок и способов действий в настоящем.
Такая всеобщая амнезия касается только 1990 года?
Нет. В 2006 году (35 лет со дня смерти Н. С. Хрущева) мы спрашивали у россиян, какие события, случившиеся за годы его пребывания у власти, им больше всего запомнились. Знаете, на каком месте оказалось «Разоблачение преступлений Сталина»? На шестом. Ну ладно, после полета Гагарина, — но и после кукурузы, целины, массового жилищного строительства, очередей за продуктами. Прекращение массовых репрессий, реабилитация жертв — седьмое место, всего на один пункт больше, чем обещание построить коммунизм за двадцать лет.
Мы из года в год спрашивали россиян о событиях пятилетней давности, которые они считают наиболее важными. Бросается в глаза растущее число тех, кто затрудняется с ответом. Конечно, часть наших собеседников за пять лет до опроса были детьми или подростками — но это значит, что опыт старших не был им передан в семье. Возможности семьи транслировать образцы и представления весьма ограничены, если в семейный обиход не включены более общие конструкции и значения культуры.
А что именно вытесняется из коллективной памяти в первую очередь?
Прежде всего то, что связано с людьми и институтами, которые инициировали перемены в конце 1980-х — начале 1990-х годов и оценки которых сегодня — задним числом — крайне негативны: Б. Ельцин, А. Чубайс, чуть меньше — М. Горбачев, парламент (Дума), конкурирующие между собой политические партии. Идет своего рода деполитизация памяти. Главное событие тех лет — распад СССР: символическое воплощение разрыва всех важнейших социальных связей. Катастрофа, осознанная ретроспективно, более того, сконструированная в этом качестве в середине и второй половине 1990-х.
Кем?
Не без участия массмедиа и политики новых, молодых и прагматичных менеджеров ТВ.
Под таким заголовком в конце 1991 года вы со Львом Гудковым опубликовали статью, обращенную к интеллигенции. Вы считали, что она фактически отказалась от роли интеллектуальной элиты общества и вернулась к традиционной логике служилых людей, которые призывают власть навести порядок в стране, а ей предоставить всяческие преференции. Вы и теперь считаете, что дальнейшая трансформация общественного сознания связана с неготовностью интеллигенции к переменам?
Мы написали статью в 1990-м, а смогли опубликовать только в конце 1991-го, что само по себе симптоматично. В 1990 году я предлагал нескольким журналам перевод блестящего очерка Бруно Беттельхайма о психологии человека в концентрационном лагере[11]; знаете, как на это реагировали? «Опять про лагеря?! Ну сколько можно…» И власти, и приближенная к ним интеллигенция именно тогда впервые заговорили о том, что «народ» необходимо успокоить и развлечь, «не будоражить население». Прежде всего надо говорить о неготовности власти анализировать события и принимать решения в такой нестандартной ситуации. Накануне августовского путча все «знаки судьбы» были уже предъявлены, достаточно было всего лишь пристальнее всмотреться: волнения в Баку и в Оше, в Молдавии и на Украине, война в Карабахе, провозглашение независимости одной республики за другой, убийство отца Александра Меня — все это к тому моменту уже произошло. Постоянно повторяющаяся модель поведения советских реформаторов у власти: каждый шаг вперед полон страха слишком далеко зайти. Так было во времена «оттепели», когда любое хрущевское послабление тут же сопровождалось окриками и устрожением. Та же модель сработала и позже, когда Ельцин отшатнулся от реформаторов…
Но в эту модель вписывается и поведение советской интеллигенции. Степень ее готовности к объявленным властью свободам, а главное — к собственной ответственности перед свободой, оказалась чрезвычайно невелика. Смена героев общественной сцены за 1990-е годы (вспомните победу на выборах 1993 года Владимира Жириновского) выявила ограниченность, даже убогость человеческих, идейных, ценностных, этических ресурсов образованного слоя, да и российского населения в целом.
Значение советской эпохи как «нашего прошлого» для коллективного образа «мы» в середине 1990-х обеспечивали и поддерживали именно продвинутые группы населения: люди с высшим образованием, жители Москвы и Санкт-Петербурга, крупных городов, электорат «Яблока», НДР, «Женщин России», партии Святослава Федорова. Большинство из них уже считало, что с 1991 года россияне утратили «гордость за свою большую и сильную страну», «ведущую роль в мире, мировое лидерство». Одновременно они тосковали и по утраченным «идее монархии, духу аристократии», «офицерской чести», «православной вере» и «великой культуре». Соединение подобных еще несколько лет назад взаимоисключающих представлений стало основой символики позднеельцинской, а потом и путинской власти.
Все-таки даже и в 1996 году Ельцина — пусть вынужденно, пусть с оговорками — поддержали, мне кажется, все те же «продвинутые» группы населения, которые в 1991 году защищали Белый дом.
Вы правы, и в 1991-м, и в 1996-м за него голосовали в основном более образованные россияне, жители крупнейших городов, люди 30–49 лет. Но в 1996-м лидерский ресурс этой группы, ее влиятельность пришлось напрячь до предела. Группа потеряла свою роль и авторитет источника образцов, и не только в политике, где у нее и до сих пор нет своих кандидатов, но и во всех других сферах, включая образование, культуру, медиа, стандарты образа жизни. Нынешняя безальтернативная роль двух главных огосударствленных и подцензурных каналов телевидения означает уход и вытеснение с публичного поля и из сферы политики этих групп, включая интеллектуалов.
И с чем мы остались в результате?
С нарастающими в массе изоляционизмом и ксенофобией («У России свой путь», «У России всегда были враги, нам и сегодня никто не желает добра»).
С отказом от изменений, примирением с собой такими, какие есть, и с советским прошлым как «своим собственным» («За годы советской власти наши люди стали другими, и это уже не изменить»).
С тем, что большинство приняло роль дистанцированных зрителей, самоустранилось от ответственности за происходящее и будущее. Роль как бы отсутствующих, нечто вроде алиби — едва ли не преобладающая форма социальности в нынешней России. «Не знал, не участвовал, не успел разобраться» — так сегодня отвечает большинство на вопросы о событиях 1989–1991 годов. Но точно так же отвечали сограждане и на «внезапно открывшуюся» при Хрущеве информацию о массовых сталинских репрессиях. И так же они отвечают на вопросы о процессе над Ходорковским и Лебедевым: доля воздержавшихся от суждений на эту тему доходит до 60 %, хотя в 2003-м процесс вошел в первую десятку важных событий года (теперь не входит). Ничего не слышали о процессе раньше 3–4 % россиян, теперь — 18 %. При этом никаких сомнений в том, «кому выгодно», ни у кого нет: 63 % опрошенных отвечают — предпринимателям, близким к власти, продажным судьям. Это не маргинальное, а одно из центральных событий, и именно как главное оно замалчивается и вытесняется.
Область «высокого» задается и принимается массой как предельное по масштабам национально-державное «мы», противопоставленное столь же предельному «они» (чужаки — этнические, расовые, политические, цивилизационные и т. д.). Другие формы больших общностей воспринимаются как «низкие» и служат или для выражения сиюминутной реакции на нечто, или для адаптации. Принадлежность к такой общности предполагает некую социальную стигму: бедные, пенсионеры, бюджетники, инвалиды, обманутые вкладчики, жертвы дедовщины в армии и т. д.
Но разве именно с таких объединений не начинаются горизонтальные связи в обществе, взаимопомощь, первые признаки гражданского общества?
Нет, не начинаются. Эти общности существуют вне политики, здесь не происходит соединения идей, коллективных интересов и символов — то, что могло бы придать им социальную форму и устойчивость.
Фактически централизованная власть приняла форму привычной для большинства россиян иерархической пирамиды с единоличным (в крайнем случае двуликим) начальником во главе. За двадцать послеперестроечных лет ни руководители бизнеса, ни политические партии, ни выборные власти, ни менеджеры медиа, ни академические сообщества, ни так называемые деятели культуры не стали сколько-нибудь независимыми и авторитетными силами, которые могли бы ограничивать нынешнюю правящую группировку в ее поползновениях целиком сосредоточить в своих руках основные ресурсы и полностью контролировать любые проявления чьей бы то ни было коллективной воли.
Установка власти в этом совпадает с установкой населения, которое с большим недоверием относится ко всякой общественной (и особенно общественно-политической) деятельности и убеждено, что главная задача таких организаций — сотрудничать с властью, помогать ей (только 20 % россиян сегодня считают, что общественные организации должны защищать права и интересы граждан). Сами они в трудной жизненной ситуации рассчитывают в основном на помощь родных и друзей (около 60 %); на помощь родного предприятия — 5–2 %, на поддержку государства — 3–4 %, на помощь общественных организаций — меньше 1 %. В деятельности таких организаций принимает участие не более 3 % взрослого населения страны. Для сравнения: в середине 1990-х годов 82 % американцев, 68 % граждан ФРГ, 53 % британцев и 39 % французов, по их заявлениям, состояли членами какой-то общественной организации. Работали в них бесплатно 60 % в США, 31 % — в Германии, 26 % — в Великобритании, 35 % — во Франции.
Значит, все мы вместе только как граждане великой державы — не то бывшей, не то будущей?
До 40 % взрослого населения России хотели бы сейчас видеть свою страну великой державой, которую уважают и побаиваются другие, 55 % считают, что она действительно является сегодня великой державой (40 с лишним процентов с ними не согласны). Вместе с тем до двух третей россиян полагают сейчас, что их страна не занимает в мире того места, которое заслуживает, а значительная доля чувствует, что их стране угрожают извне другие, переживают уязвимость нынешнего положения России.
Иными словами, великодержавные представления компенсируют сегодня явную неуверенность большинства россиян в настоящем и будущем собственной семьи и своей страны. Этническая неприязнь и агрессия в нынешней России — не национализм, а ксенофобия и изоляционизм, растущие вместе с осознанием отсутствия у страны перспектив и потерей коллективных надежд немедленно, чудом войти в «большой мир». Тем временем служилые элиты, напротив, педалируют риторику национальных интересов и заклинают симулятивную державность. Это один из многих примеров расхождения власти, обслуживающих ее кадров, с одной стороны, и пассивно-адаптивных масс — с другой. Идеология великой державы противостоит импульсам и тенденциям реальной модернизации России, трансформациям основных институтов общества, появлению новых автономных, влиятельных и авторитетных групп в публичном пространстве.