Фиала твердо, как статуя, стоит в своих воротах, увенчанных гербом. Стоит не для кого-то – для самого себя. Ворота широкие и высокие. Он заполняет их своим телом. В меховой шубе тепло. Треуголка упирается в арку ворот. Жезл в его руке тяжел. Здесь Фиала должен ждать. Он не знает, кто приказал. Но приказ есть приказ. И то, что не исполнено, должно исполниться. Это великолепно – стоять на посту. Это великолепно – выполнять приказ. В кухне, рядом с женой, стареешь, а Фиала не стар, он не устал. Он бодр и весел, как молодой медведь. В пять он будет свободен. С боем часов наступит избавление. Часы на колокольне пламенеют, и, как в лотерее, выпрыгивают черные и красные цифры. Они выскакивают быстро друг за другом: двенадцать и семнадцать, восемь и сто двадцать шесть. Тысячи часов возвещают куранты, только не пять. Фиала в восторге, он знает свой долг: стоять на страже и не дать себя выманить! Никому! Стоять на страже и никого не впускать! Таков приказ! Одному Богу известно, о чем они наверху совещаются в зале заседаний. И господина обер-официала он отправит восвояси. Вот он идет, господин Пех.
– Посторонитесь, Фиала!
– Здесь мое место!
– Но мне нужно на службу!
– У вас есть пропуск?
– Я ведь тут служу!
– Это меня не касается. Приказ есть приказ!
Снова и снова подходит Пех – иногда один, иногда с маленьким мальчиком, которого он хочет незаметно протолкнуть в ворота. Но Фиала стоит на посту. Пех вытаскивает из кармана гульден, круглый серебряный гульден. Но Фиалу не подкупить. Только своим, своим хочет он обладать, им самим заработанным – и баста! Из часов выпрыгивают цифры, черные и красные. Они появляются, как пловцы на трамплине, чтобы броситься в реку. А улица живет своей жизнью, которая знакома ему издавна. Робко глядят на него, могущественного, мимо идущие школьники. Но лицо его невозмутимо. Они для него ничто, эти озорники. Они пытаются привлечь его внимание. Они бросают перед собой на мостовую мячики и ловят, звякают их коньки. Все напрасно. Он даже не смотрит на девушку, что проходит вплотную к нему, что-то нашептывая. Ему это знакомо. Его это не волнует и не смущает. Всему свое время! Грустно только становится, когда по улице марширует полк: императорско-королевский одиннадцатый полк, серые обшлага! «Батальон, сто-о-ой!» Сам господин полковник Свобода перед своими солдатами, с важностью развалившись в седле, поднимает вынутую из ножен саблю. У него на фуражке еловая веточка. Вся колонна топорщится еловыми иглами. Потом вдоль улицы раздается резкий крик: «Взводный Фиала!» Но Фиала не отзывается: «Здесь!» Он знает: ему нельзя откликаться. Уже издалека доносится крик: «Взводный Фиала!» Играет военный оркестр. Звучит марш полка, потом «О, моя Австрия!». Фиала узнаёт мула, который тащит большой барабан. Музыка переходит в танец. Оркестранты с инструментами в руках раскачиваются вправо-влево, в такт музыке. Шеренги солдат тоже раскачиваются вправо-влево в ритме марша, каски сверкают на солнце. Полк идет под звон ударных. На стрельбище, на маневры, возможно – на празднество. Фиала узнаёт своих друзей. На этот раз нельзя вместе с ними повеселиться: ни в карты сыграть, ни потанцевать, ни ночь прогулять в пивной. Он должен стоять в воротах. Они уже далеко. Только ритм ударных становится четче. Он пульсирует в его теле, в его крови.
Но часто наступает ночь. Все время наступает ночь. Тогда красные и черные цифры не выпрыгивают, как крампусы[59], из соборных часов. Колокольни нет. Но перед каждыми воротами вдоль улицы поставлены урны с прахом. Пепел рассыпан повсюду. Фиала стоит на посту. Тяжело у него на душе из-за этого приказа. Он в толстой меховой шубе, как в порожней бочке, она поддерживает его стоймя. Золотая кайма не спасает. Треуголка, мех, одежда покрывают и окутывают его тяжелой тоской. Подходит Францль, он волочит базарную сумку. Францль – маленький мальчик со впалыми щеками, калека, а он, Фиала, – его отец. Поэтому ради бедного калеки он должен делать нечто ужасное. Он должен в любое время выпивать чай, который приносит ему в черной сумке малыш. Но это не просто горячий чай, это кипяток – нет, нет, это синего цвета огонь, несладкий огонь, который он не залпом выпивает, а жадно втягивает в себя глоток за глотком. Язычки спиртового пламени лижут полость его тела, разъедают ее. Но внешний покров, кожа остается ледяной. Если б он мог закрыть глаза, он забыл бы обо всем. Но он должен все понимать, все знать, пока не наступит освобождение. Разве он не достаточно часто стоял на посту в одиннадцатом полку? А теперь он будто наказан за плохую службу, за плохую жизнь. Заключением в воротах должен он все искупить. Но кто отдал приказ? Даже думать об этом запрещено. Ведь тот, кто думает, – засыпает. Снова перед ним стоит Пех.
– Я вас не понимаю, Фиала! Чего вы пыжитесь? Сейчас все хорошо! Все так легко!
Для Фиалы все это совсем не легко. Он даже щекой не может дернуть, глазом моргнуть, гримасу состроить в ответ на такую нелепицу, на это подстрекательство. Лучше уж глядеть на пепельно-серую улицу. Там что-то гнетущее. Он видит декана Кабрхеля, священника из его родной деревни. Кабрхель толстый, он хромает. Он несет, как во время крестного хода, тело Господа нашего в сверкающем серебром ящике. Два капеллана, помогая ему, идут рядом. Перед ними, высоко подняв церковное знамя, выступает учитель Субак. А позади – несколько набожных прихожан. Они в крестьянской одежде. Фиала смотрит в сторону. Он боится разглядывать эти фигуры, их широкие шляпы и серебряные пуговицы, будто этих старых крестьян связывают с ним и с его наказанием какие-то отцовски-суровые отношения. А еще в процессии идут друг за другом благочестивые животные. Черные быки и коровы управляющего, их Фиала тоже узнаёт. Теперь декан поворачивается к воротам.
– На колени! – приказывает он.
Все шествующие опускаются на колени прямо посреди улицы. Быки и коровы тоже с благоговением становятся на колени. Тут высокочтимый Кабрхель подносит святыню к непослушному конфирманту; голос его дрожит:
– На колени!
Но Фиала, как бы ему ни хотелось, не может стоять на коленях. Он знает: должно закончиться то, что еще не закончено. Ах, большой грех он совершает, отказываясь встать вместе с другими на колени. За это его наказывают дерзкие животные. Самые вредные – гуси, они выходят из деревенского пруда, окружают его ступни и злобно гогочут. Он знает, как опасны эти вспыльчивые бестии. Вероятно, он убежал бы, если б мог двинуть ногой. Но вот улица начинает журчать и становится речкой на его родине. Он узнаёт кусты, места, где удят рыбу, где купаются, где ловят раков. Но почему другой берег теперь так далеко? Ничего удивительного. Разве может быть узким Дунай в конце парка Пратер? Как хорошо, что его мелкая зыбь достигает ворот! Но поток не добр к Фиале. Распространилась рыбья чума. Тысячи щук, карпов и других рыб плывут в воде с отвратительными ободранными, без чешуи, животами. Весь мир до облаков пропитал запах тины. Тут испытуемый молится Богу:
– Милостивый Боже! Я стою тут, потому что мне так приказано. Не потому стою я тут, что хочу чего-то для себя, не за плату. С детства я хотел иметь маленький домик. (Только чтобы в саду росли подсолнухи.) Дом ты мне не подаришь. Никакой радости мне не доставишь. Ах, почему я должен столько претерпеть, я, а не кто-нибудь другой?
Фиала давно знает, что искренняя молитва в нужный момент всегда поможет. Он хорошо сделал, что помолился. Обрушился сверху туман. Добрый осенний туман лежит на теплой голой пашне, такой густой туман, что горящей ботвы не увидишь, можно только учуять запах. Добрый туман проникает и во врата судьбы. Это успокаивает сердце стража. Потому что он не видит ничего вокруг. Высокий и одинокий, стоит он посреди невидимого Божьего мира и ждет. Он опирается на жезл с шаром на конце, выпрямившись в своей шубе, которая словно отвердела. Ничего больше не может случиться. Если б он помнил старую чешскую песню, он бы ее спел; ведь это так приятно – стоять в тумане, в испарениях земли; приятно – стоя лежать в пространстве. Его клонит ко сну… Вот он закрывает глаза…
Но так нельзя. Его окликают. «Фиала!» – слышится ему сначала, но это резкий крик «Тутелия!»; страх пойманного преступника пронизывает его! «Приказ!» – и он открывает глаза. Колокольня с часами исчезла. Сквозь круглое отверстие в тумане виден диск красного неба. Со всех сторон раздаются сигналы труб, возвещая о конце маневров. Играют вечернюю зарю. Приближается дикий топот. Фиале знаком этот радостно-величественный топот праздничной кавалькады от Шёнбрунна[60] до Марияхильферштрассе. Впереди конная полиция, за ней лейб-гвардия, и между гвардейцами – запряженная белыми конями королевская карета с золотыми колесами и фонарями. Государственный гимн гремит среди хлещущих на ветру, пьяных от радости знамен. Вдали приветливо раскачиваются зеленые плюмажи. Фиала знает, что в этом грохоте приближается избавление. Теперь нужно проявить самообладание, в нужный момент выйти вперед и крикнуть первому же офицеру:
– Честь имею доложить, наступает смерть!
Ему укажут его место в несущейся по улицам сверкающей кавалькаде.
Это апофеоз. Туман в коридоре превратился в густой дым, пронизан пламенем и жаром. Но кто теперь стоит на пути? Улица должна быть свободной! Никаких преград! Между ним и приближающимся великолепием должно быть открытое пространство. Но его окружает танцующая толпа. Она хочет затолкать его, освобожденного, обратно в дымящиеся ворота, которые ему больше не нужно охранять. Он смотрит на толпу. В ней кипит вся его жизнь, в ярости и отчаянии. Сотни Марий и тысячи Клар теснят его назад в темницу, когда он уже выстоял и победил. Марии несут в руках венки и плачут. Клары со злостью трясут перед его лицом метлами. Втихаря они пытаются связать ему руки за спиной довоенной веревкой. Эти ведьмы во всем виноваты. Они всегда его запирали. Даже теперь, когда избавление гремит все ближе и ближе, они, хныча и проклиная, преграждают ему путь. Но слава богу! Рука его снова крепка, и шар на жезле блестит…
Госпожа Фиала, скорчившись на стуле, сидит и смотрит на ужасное зрелище смерти, которая отказывается прийти. В последние дни, когда наступал вечер, силой приходилось тащить ее, кричащую, из палаты. Теперь Фиала уже не «медицинский случай». И эта сенсация себя исчерпала. Одна сердечная мышца крепче, другая слабее, сильные натуры – редкость, но вовсе не чудо. Женщина, не двигаясь, смотрит на разлагающийся ком под покрывалом; жадно дыша, он лежит в собственных нечистотах, так как никто его не моет. Но на подушке покоится голова умирающего – желтое лицо, огромный лоб пророка. Женщина уже не узнаёт это чужое лицо. Иногда страдалец вздрагивает и шевелится, пытается забраться руками под подушку; ноги при этом скрещиваются под одеялом.
Входит Клара и начинает читать окаменевшей от горя сестре свою обычную проповедь: пора идти домой, сидеть тут и глядеть на умирающего бесполезно. На три минуты в дверях появляется Францль. Он пристально смотрит в пространство, будто ему нужно бороться с собой, чтобы взглянуть на отца. Клара внезапно, как всегда, начинает говорить громче и резче. Существо, что носит фамилию Фиала, как будто проснулось. Глаза открыты, застывший взгляд устремлен на женщин, но это не чужой взгляд. Тело вздымается в постели, и вдруг необыкновенным рывком серые волосатые тонкие, как палки, ноги высовываются из-под одеяла и с героическим усилием пытаются достичь пола. И вот, издав гортанный победный крик, стоит перед ними, выпрямившись, дикий великан с поднятыми, словно для удара, длинными паучьими лапами. Этому существу удается сделать один тяжелый шаг, а потом оно рушится, превращаясь в кучу костей.
Здесь заканчивается рассказ о смерти мещанина Карла Фиалы. На два дня дольше, чем нужно было, мчался он, как хороший бегун. Наступило уже седьмое января. Установив факт смерти, санитары немедленно доставили труп в надлежащее место – как мусор, что слишком долго лежал на дороге.
Не видя больше чужого лица, вдова, к ее счастью, снова смогла плакать. Кровать умершего стояла пустой. Клара заметила, как рука мученика что-то искала под подушкой и – если это был не сон – как блеснула разок золотая монета. Теперь Клара, сопя и всхлипывая, неожиданно вошла в палату. Громко стеная, она вздрагивающими от боли пальцами пошарила по опустевшей подушке. И тут почувствовала, как кто-то железной хваткой судорожно вцепился в ее руку. И закричала:
– Проклятый мальчишка! Я ничего не хочу у тебя взять! Маринка! Взгляни-ка!
Францль молча приподнял подушку и засунул тетке в карман два никчемных предмета: пустой блок отрывного календаря и грязный обрывок тесьмы старой униформы.
1926–1927