Прошло время, уже ноябрь. Ничего столь же значительного не случилось с того дня именин, когда госпожа Фиала втайне от мужа приготовила ему праздничный полдник.
Каждый вечер возвращается домой Клара, всегда нагруженная «подарками». Ее умение ставить мир и людей в положение обвиняемых растет неуклонно. В Судный день она еще предъявит свой счет, и кто знает, справятся ли с ней Там. Сестра ее давно смирилась и сражается из-за нее со всеми. Господин Фиала, со своей стороны, каждый день с восьми часов утра до двух дня стоит на продуваемом сквозняками складе своей фирмы и отмечает в засаленном журнале увезенные и поступившие товары. Вернувшись домой, он начинает обычный обход комнаты, который заканчивался у фотографии на стене. Францль не прекращает свои бессмысленные поиски работы; каждая попытка заканчивается тем, что на вопрос «Вы здоровы?» он не отвечает. С наступлением сумерек он сидит в кухне на своем ящике.
Только С. Шлезингер однажды переехал – неизвестно куда.
Никто не замечал в господине Фиале никаких изменений. Никто из сослуживцев, соседей и посторонних. Только Францль один или пару раз взглянул на отца внимательно. Ничего особенного в отце не наблюдалось. Только странная молчаливость – в некоторые дни он вообще не разговаривал – и необычная твердость и решительность в манерах. Видимо, Францль не без причины взглянул на старика испытующе.
Был ноябрь. В этом месяце по утрам стена соседнего дома уже в двадцати шагах теряется и исчезает в плотном сером тумане – так же лицо господина Фиалы терялось и исчезало в плотном сером тумане.
Однажды, ближе к вечеру, женщин в квартире не оказалось. Что делать дома госпоже Марии Фиала и девице Кларе Веверка в День поминовения усопших? Ни Рождество, ни Пасха, ни Праздник Тела Христова, ни Троица не были для сестер главными календарными праздниками. Только День поминовения усопших для них – радостный день. К сожалению, в Вене, на кладбище в Зиммеринге, не было могилы их предков, чтобы украсить ее цветами и свечами. Это большое лишение, однако, не помешало обеим женщинам оказаться в праздничный день перед воротами огромного венского кладбища. Уже поездка в трамвае казалась более волнующей, чем обычно: на всех сиденьях переполненного вагона покачивались роскошные венки. К изумлению пешеходов, с наружной стороны его номер и фары были красиво и кичливо обрамлены гигантским венком белых астр. Это пожертвование покойникам от государства было самым роскошным в бесчисленном множестве священных даров, среди которых, впрочем, ютились и дешевые гирлянды из вечнозеленых листочков и жестких искусственных листьев. Внутри вагона стоял густой аромат надгробной флоры. Ведь могильные цветы потому так сильно и остро пахнут, что выросли из разлагающейся плоти, которую пытаются скрыть. Но еще один запах давил на грохочущие стены и дребезжащие окна тесного вагона. Этот запах исходил от плохого черного сукна, насквозь промокшего под дождем при многократных посещениях могил, – запах затхлых шляп, вуалей, бантов, траурной одежды, что надевали только на похороны и хранили в плотно запертых сундуках; над этим ароматом тления витал запах насморка, кашля, больных горл и катара. Но Марии и Кларе ничто не могло помешать в их волнующей радости ожидания. Им даже нравилось потолкаться. Толпа всегда обещает яркое зрелище. А площадь перед центральным кладбищем предлагала красочное массовое представление. Бесконечной вереницей, дребезжа, звеня, с пронзительными свистками, тянулись сюда красные трамваи и, сделав круг, уже пустые, дребезжали, звенели и свистели, уезжая обратно. Конная полиция тщетно пыталась направить беспорядочное течение толпы по прямым маршрутам. Упрямо и бездумно, как стихия, каковой она и была, толпа бушевала в узких проходах. Регулировщик уличного движения, для которого общество воздвигло высокую башню, тоже ничего не мог сделать и еще больше запутывал растерянных пешеходов патетическими сигналами трубы. За барьером стояла плотная колонна санитарных машин. На ярмарке мертвецов, на многолюдной осенней мессе душ дым стоял коромыслом, и с каким-нибудь слабаком могло что-нибудь случиться, так что в следующий раз он мог оказаться не в числе празднующих, а внизу, вместе с виновниками торжества. Сестры, благодаря острым локтям и бесцеремонности Клары, вскоре проникли в ворота. Они протиснулись в аллею знатных покойников, в роскошные вестибюли величественных мавзолеев, вошли на минутку в собор, чтобы второпях окропиться святой водой, перекреститься и сделать реверанс Господу, прошли по дорожкам, по шуршащей палой листве, и устремились на простор, где кладбище расстилалось в тумане, как огромное поле битвы, и молодые деревья были ненамного выше плотно стоящей уступами линии укреплений из крестов и могильных плит. Там сестры надеялись познакомиться с другими старыми женщинами из Богемии, которых они могли бы потом навещать.
Ведь все маленькие люди столицы устроили нынче банкет. Они пригласили друг друга на большой светский раут. Натянуто улыбаясь, элегантно жестикулируя, обмениваясь приветствиями, подходили они к святому месту чужих семейств. Охотно и часто изрекал вежливый посетитель сакраментальную фразу: «Как хорошо ему лежать тут!»; потом гости заинтересованно и учтиво опускали головы, глядя вниз на четырехугольник газона, – впрочем, безо всякого внутреннего трепета. Гостям раздавали пирожки и булочки с ветчиной, пускали по кругу бутылку, произнося тосты. Хозяйка надгробия очаровательно улыбалась, будто ее хвалили за вкусную еду и хороший прием. Она нежно проводила рукой по цветам, одергивала бант и поправляла светильники – наводила последний лоск. Но все ждали великого часа. И он пробил, великий час. Туман стал кофейно-коричневым и таким плотным, что хоть жуй. И над широкой шепчущей равниной медленно, одна за другой выплывали слабо мерцающие лампы и бесчисленные свечи – таинственный фейерверк глубины, нежно-мистическая иллюминация, стелющаяся по земле, как рудничные фонари перед входом в шахту, как блуждающие огоньки тщеславной памяти, мигающие в осенней дымке.
В тот же час господин Фиала сидит дома, в кухне, и пьет чай – его приготовил на этот раз Францль. Фиала держит чашку с блюдцем на коленях и медленно, как в полусне, крошит хлеб и бросает кусочки в несладкий настой. Долго продолжается эта трапеза, и ни отец, ни сын не произносят ни слова.
Вдруг Фиала незнакомым, чужим голосом командует твердо и решительно:
– Францль, иди в больницу! Беги к Вотаве, в управление, он уже знает. Спроси его, есть ли свободная койка. Сбегай – и сразу обратно… Прежде чем вернутся женщины.
Не случалось еще, чтобы отец что-нибудь поручал Францлю. Господин Фиала ничего не требовал от мальчика. Ни сделать что-то, ни пойти куда-то. На этот раз он приказывает – коротко, почти грубо. Но Францль совсем не удивляется. Он будто давно ждал такого или подобного поручения. Казалось, отцовскими словами разрешилось глухое напряжение, связывавшее их обоих, – прозвучало наконец невысказанное, изгнано что-то гнетущее. Эпилептик берет свою кепку и уходит, не прощаясь и не оглядываясь.
Фиала вновь окрепшими пальцами зажигает свечу – не слишком ли смело для него сегодня? – и направляется в комнату, но не обходит ее, как обычно, свечу держит невысоко, не обращая внимания на изумительную картину своего былого могущества, садится на диван у стола и вынимает из кармана календарь. Осторожно отрывает листок за листком нетронутого еще календаря, внимательно вглядываясь в название каждого дня и в черную или красную цифру, будто эти отпечатанные жирным шрифтом числа должны принести с собой чудесные события и придать значение его жизни. Постепенно доходит до ноябрьского праздника, до сегодняшнего дня. Теперь, когда не нужно ничего отрывать, руки его слабеют, он лениво приподнимает один за другим оставшиеся листки календаря, взгляд его застывает на каждой черной или красной цифре. С каждой страницей листать ему все труднее, будто вместе с бумагой приходится переворачивать весь труд жизни и всю тяжесть времени. Непросто, постоянно замедляя движения, добраться до тридцать первого декабря. Но вот он доходит и до этого дня, как до заветной цели странствий. Наконец поднимает с пола несколько листков – первые дни текущего года – и, непонятно зачем, прикладывает их к календарю, к концу.
Все это занимает много времени и, едва успевает Фиала собраться в дорогу, сунув несколько вещей в маленькую старую сумку, как появляется Францль и докладывает, что Вотава, знакомый Фиалы, готов служить тому всем, чем может.
Громко шагая, они спускаются по лестнице. Выходят на улицу. Сын сворачивает к трамвайной остановке. Отец, пренебрежительно махнув рукой, отказывается ехать, он хочет прогуляться и выдержит темп, если будет идти, выпрямив спину. Он даже беседует с Францлем – о том о сем, о чем обычно говорят на улице, – но ни слова не говорит о самом важном: о болезни, о больнице, о возможных последствиях и распоряжениях. Францль тоже не спрашивает о самочувствии отца. Говорят о том, что сегодня по семнадцатому маршруту трамваи идут с двумя прицепленными вагонами, а не с тремя, как обычно, поскольку все свободные вагоны отправились к центральному кладбищу. Говорят о разобранной мостовой, о том, как сократить путь, открыты ли сегодня киоски. Когда проходят мимо одного из них, Фиала просит Францля купить ему «Кронен цайтунг». Францль покупает, но отец не дожидается сына, шагает вперед быстро и размеренно, будто ему страшно или он не может остановиться.
Вскоре они оказываются на Альзерштрассе, минуют дворы больничного городка и разыскивают в управлении господина Вотаву. Тот был сослуживцем Фиалы по Финанц-ландес-прокуратуре. Вотава окидывает Фиалу подозрительным взглядом:
– Вы входите сюда, как гусар, а хотите лечиться. Дорогой мой, теперь каждый хочет за легкий насморк получить у нас награду – трехдневное питание и чистую комнату. Чего вам не хватает? Это будет нелегко. Ну, посмотрим. Пройдемте.
Все-таки господину Вотаве кое-что удается. В канцелярии приемной фамилию Фиалы заносят в список. Надо выписать талончик на прием. Служащий спрашивает Фиалу о дне и годе рождения. При этом, будучи в дурном настроении, неприязненно замечает, что старики часто не помнят дату своего рождения. Но в отношении господина Фиалы он глубоко заблуждается. С металлом в голосе – что было ему несвойственно – Фиала дает нужные сведения и, хотя его не просили, повторяет их, чтобы не вышло какой-нибудь ошибки:
– Родился пятого января тысяча восемьсот шестидесятого года в Краловице, в Богемии. Тридцать пять лет проживаю в Вене. Ныне – австрийский подданный. Католик.
Он строго смотрит на руку пишущего:
– Пятого января.
После этой процедуры пациента проводят в медицинский кабинет, где должно решиться, примут ли его. Дежурный – очень молодой человек, всего год работает в клинике, младший врач, называет себя «праздничная услада», потому что в любой свободный день и в выходной пользуется случаем подработать.
Младший врач, господин доктор Бургшталлер, лежит на диване и спит, откинув в сторону пожелтевшую от табака руку с давно потухшей сигаретой. В неприятном предвидении, что скоро его, как часто случалось, разбудят, он теперь «набирается сил».
Фиала приближается к нему так же, как тридцать лет назад, будучи солдатом, подходил к полковому врачу: высоко вскинув голову, руки по швам. Доктора Бургшталлера смущают такие ситуации. Он нерешительно обходит этого человека кругом. Он еще не усвоил холодное равнодушие врача. Он видит в Фиале одного из тех старых вояк, которые часто насмехались над его авторитетом. Предупреждая вероятное неуважение, он напускается на старика:
– Что тут еще? Чего вы хотите? Чем вы больны? Что вам тут нужно?
Фиала что-то бормочет и показывает на грудь. Доктор приказывает:
– Разденьтесь! – Но, сообразив, что рискованно сразу ставить диагноз, отменяет приказ: – Впрочем, не надо.
Но надо произвести обследование. Бургшталлер щупает у Фиалы пульс. Пульс старого вояки, если верить стрелке часов, очень ускоренный. Поэтому, мрачно взглянув на источник помех, молодой врач решает исполнить свой долг и сует под мышку Фиале градусник.
Ожидая результата, он задает пациенту неприятные вопросы, которые своей проницательностью и профессионализмом должны вызвать у собравшегося в комнате незанятого персонала признание и уважение. Фиала отвечает громко и четко, с той твердой решимостью, которая с некоторых пор охватила все его существо.
Наконец Бургшталлер смотрит градусник под лампой. Его лицо сразу становится по-детски любопытным.
– Мужчина! У вас ведь температура тридцать девять и три десятых градуса!
Только теперь, собственно, начинается наш рассказ о смерти. Но мы не посмели бы вести читателя в сей мрачный холодный мир, если б это происшествие не имело некоего особенного свойства.