К книге
Песнь Бернадетте. Черная мессаПовести и рассказы. Не убийца, а убитый виноват. Часть третья
59%
Повести и рассказы. Не убийца, а убитый виноват. Часть третья
58

Но эти бездонные часы не канули в лету, что и докажет дальнейшее повествование.

Меня признали виновным по всем трем пунктам обвинения – главным образом за оскорбление действием старшего по званию – и приговорили, по воинскому уставу, к девяти месяцам ареста в гарнизоне.

Во время заключения и после я не видел своего отца.

Позже, в начале мировой войны, в Нью-Йорке, я часто встречал в газетах его имя. Постепенно оно исчезло из сообщений. Сразу получив звание генерала пехоты, он мог оказаться в числе первых высокопоставленных военных, заслуженно или незаслуженно – скорее всего, заслуженно – признанных виновными.

Жив ли он еще, где он живет, после того как общественный слой, к которому он принадлежал, потерял власть и влияние; какой «стариковский надел» он получил, – этого я не знаю. Я не хочу оглядываться назад. Я, родившийся в старой, так называемой «военной среде», покончил как с ней, так и со своей прежней родиной.

Ave atque vale[39] им обеим!

Во время заключения я заработал немного денег, переписывая, сверяя и правя ноты. Сбережения мои после увольнения были несколько больше стоимости билета третьего класса и составили предписанную законом сумму, которую нужно было предъявить, чтобы сойти на берег.

Ах, когда я вышел из канцелярии гарнизона и мои сбережения вместе с последней офицерской зарплатой лежали у меня в кармане, я впервые в жизни почувствовал себя свободным человеком.

Я сразу же продал свой офицерский гардероб и приобрел гражданскую одежду и другие необходимые вещи, взял действительный на три дня билет на скорый поезд до Гамбурга и прекрасным июльским утром покинул столицу, которая весело жмурилась в своем рассветном мишурном блеске, даже не догадываясь об ожидающей ее судьбе. После нескольких часов пути поезд подъехал к зданию вокзала в большом городе, где прошло мое детство.

Не знаю, черт меня дернул или то было желание проститься в этом древнем имперском городе со старым миром, – я схватил чемодан, вышел из вагона и решил продолжить путешествие завтра.

Был полдень. Солнце плавало на еще мокрых от дождя улицах. Все мне было чужим, будто вынуто из меня. Воздух осыпал пылью напряженные лица людей; на меня напала сначала скука, потом необъяснимое уныние; я пожалел, что прервал свою поездку.

Бесконечно длинный день стоял, стеная, передо мной.

Тут мне бросился в глаза плакат на афишной тумбе: «Хетцинзель – Парк развлечений – Кинематограф – Scenic Railway[40] – Американские горки – Военный оркестр – Ресторан, превосходная холодная закуска и горячие блюда!»

Хетцинзель! Я помню, я там уже бывал! Я нашел, чем заполнить этот длинный праздный день.

Я вошел в воздушный каркас ворот, с арки которых свисало множество знамен. Звуки электрических органов волнами накатывали друг на друга, захлестывали меня… и мгновенно ожил во мне тот тринадцатый день рождения.

Только за прошедшие годы все стерлось и обтрепалось. Карусели вертелись медленнее, их пестрота потускнела, потеряла аромат волшебства; все продырявилось; от ветра при вращении колыхались выцветшие софиты.

Перед дорогой в грот стояли теперь не писклявый карлик и играющая на барабане великанша, нет, – господин в сюртуке с длинной цепочкой для часов, который мог быть и надворным советником, и директором городского театра. Конечно, куклы-автоматы у наружной стены здания все еще дергались и дрожали, все так же механический Моцарт задавал призрачно-неуловимый ритм своему невидимому оркестру, – однако кто из нас так сильно состарился?

Погода была не лучше. Тоска смотрела в небо. Грозовой ветер кружил по земле пыль, бумагу, мусор, скорлупу, тряпки и крапинки конфетти – ошметки умирающего летнего гуляния.

Поскольку был будний день, лишь немногие посетители – все по-другому, чем тогда! – неторопливо прогуливались по улочкам между балаганами. Лениво, молча куря трубки, изредка нехотя переругиваясь, стояли хозяева и продавцы лавок и балаганов, поодиночке или маленькими группами. Ничего, абсолютно ничего не позволяло предположить, что скучный до зевоты, вялый досуг второй половины душного буднего дня может быть омрачен каким-нибудь трагическим происшествием.

Варварская музыка осталась прежней, я узнал ее, – как и тогда, гремела она, путая мои мысли.

Когда я стоял в этом адском фейерверке божественных оперных арий, всплыло во мне воспоминание о балагане… о том балагане, где плясали на школьных скамьях и кружились на вращающемся диске гротескные фигуры… да, балаган, где я в свой день рождения промахнулся и вместо куклы попал в него, в майора.

Я пошел по площади и увидел чашу выключенного фонтана. На поверхности воды слегка рябило.

Я подошел к одному из глазевших по сторонам продавцов залежалого товара:

– Вы можете мне сказать, где находится балаган с куклами-автоматами, у которых с головы сбивают шляпу?

Мужчина посмотрел на меня так, будто ожидал именно этого вопроса:

– Вы говорите о балагане старого Календаря?

– Как зовут хозяина, я не знаю.

– Ну, тот Календарь, которого убили вчера рано утром.

– Календарь?

– Ну как же! Весь город об этом говорит. Старика убил его собственный сын, этот негодяй. Этот мерзавец Август.

– Я только сегодня сюда приехал.

– Я подумал, вы тоже хотите увидеть этот балаган. Люди бегут сюда толпами, весь день, вчера и сегодня. Любопытные бездельники! Если так будет продолжаться, вся торговля к чертям пойдет из-за одного подонка! Проклятие!

Мужчина осторожно сплюнул.

Тут меня осенило.

Предвидение!

Мужчина спросил:

– Так вы не читали газету? Сегодняшнюю «Моргенпост»?

– Нет.

– Вот так так!

Он оглядел меня с нескрываемым презрением. Тот, кто не изучает газеты, – плохой гражданин.

Внезапно он решился:

– Подождите!

Он ушел в лавку и вернулся через минуту.

– Вот, «Моргенпост». Эта статья, тут… нет, не эта… здесь, справа внизу. Можете оставить у себя. Правда. Мне она больше не нужна. Что? Где балаган? В нескольких шагах отсюда, господин. Вон там, видите? Где стоят люди. Направо от выхода!

– Спасибо!

Я взял газету и стал читать на ходу.

Я приведу дословно цитату из статьи, которую я сохранил.

ОТЕЦ И СЫН

КРОВАВОЕ ЗЛОДЕЯНИЕ ПРЕСТУПНОГО СЫНА

Времена становятся все мрачнее, нас ожидают катастрофы. Тяжелые грозовые облака скапливаются на политическом горизонте. Пролитая в Сараево королевская кровь непримиримо взывает к отмщению. Европа, весь христианский мир в зловещем напряжении готовы к прыжку.

Тени, от тяжести которых содрогается человечество, ложатся и на отдельных людей, на судьбы семей.

Преступления множатся; все человеческие отношения пожирает червь корыстолюбия, эгоистического цинизма. Мы видим, как ослаблены семейные связи, как брат поднимает руку на брата, как – кто может подумать об этом без ужаса! – горячо любимый, нежно опекаемый сын хладнокровно раскалывает топором голову своего доброго отца.

Да, мы видим это вокруг и, борясь с бульварной литературой, с неумеренным посещением кинотеатров и так далее, никогда не упустим случая указать пальцем на эту гнойную рану: выросла порочная молодежь, которая попирает ногами все законы, все, что создано и добыто тяжелым трудом отцов.

Разнузданность, лень, жажда развлечений, снобизм, жестокосердие – вот, видимо, основные свойства этой молодежи; стоит бросить лишь беглый взгляд на произведения литературы и искусства, которые создают эти юнцы.

Épater le bourgeois[41] – вот в чем их торжество; до сих пор это главная их цель, каковая, однако, никогда ими не достигается с тем добродушным юмором, о котором мы, старшие, думаем с любовью, вспоминая произведения писателей-натуралистов, которые вовсе не были робкими ягнятами и своими шалостями, шутками и сатирами весьма чувствительно трепали нервы обывателям. Тем не менее это ныне уже немолодое поколение отличалось сочувствием и терпимостью к людям, конструктивным умом, уважением к Отечеству и порядку и – при всем их пессимизме – бодрым жизнелюбивым юмором!

А нынешние молодые?

Их творчество – проявление ненависти ко всему сущему, можно сказать, это ненависть-в-себе!

Мы не можем ныне, перед лицом новейших изделий немецкой литературы, не провозгласить вместе с нашим классиком Гёте:

Но этот – молодого поколенья

И будет страшно дерзок, без сомненья[42].

Да, у молодого поколения есть, пожалуй, ярость разрушения Карла Моора[43], но нет того высокого героического духа, который наш поэтический герой влагает в уста этим юнцам, чтобы они в состоянии были разрушить все нравственное мироустройство.

При виде этих молодых необузданных людей даже либерально настроенного человека охватывает желание безжалостно вымести железной метлой всю эту грязь и гниль.

Да, это поколение киноманов, завсегдатаев кафе и героев баров рвется вперед; идеал их – авантюрист большого стиля, сексуальный психопат – одним словом, преступник.

Этот идеал, как и любой другой, требует жертв.

В высших слоях общества сыновья наши отдаются игре, безделью, расточительности и чувственным порокам, заражаются, наконец, венерическими болезнями. Но в низших классах до убийства – один шаг.

И в самом деле!

Один из этих полных надежд юношей, чье воображение испорчено чтением детективных романов, идет и убивает своего отца.

Кто не знал у нас старого Календаря? Его можно назвать известной всему городу фигурой.

Его балаган на Хетцинзеле знает и стар и млад. Кто из наших сограждан хотя бы раз не пытался сбить шариком шляпу с головы одной из этих смешных фигур? Эти полные выразительности куклы, несомненную художественную ценность коих никто не может отрицать, были любовным детищем Юлия Календаря. Он был единственным актером кукольного театра в старом смысле этого слова, он имел представление о настоящем немецком искусстве и напоминал героя прекрасного рассказа Теодора Шторма – Поле-Кукольника[44].

Юлий Календарь, приятный мужчина около шестидесяти, в фуражке, обличавшей в нем бывшего вахмистра, знаменит был своими шутками и находчивыми замечаниями, часто не без политической остроты.

Полная противоположность этому жизнерадостному мужчине – его сын Август Календарь. Если тот был всегда весел, этот – вечно чем-то недоволен и брюзглив; если отец, добродушный и законопослушный человек, вел здоровый образ жизни, то сын его был коварен, замкнут, совершенно не способен различать добро и зло. Если Юлий не только заботился о высоком доходе, но и откладывал в чулок, чтобы оставить наследство единственному отпрыску, то Август противодействовал этому похвальному намерению, как только мог, постоянно выклянчивая у отца в поте лица заработанные деньги, а тот с редкостной добротой оплачивал долги своего непутевого сына.

Единственное, в чем мы упрекнули бы бедного отца:

Почему ты не дал мальчику научиться чему-нибудь стоящему? Ярмарочные аттракционы, кукольные театры, паноптикумы, балаганы фокусников – разве это подходящее место для подрастающего ребенка? Но весельчак Юлий наверняка не понял бы этого упрека: сам он был, вопреки своей оседлости и гражданским правам, слишком большим цыганом, дитятей зеленого фургона.

Невозможно представить себе, как счастлив и свободен был Август в детстве и юности; у городского ребенка это вызвало бы дикую зависть.

Ни народная, ни частная школа не причиняли ему головную боль; отцу не приходилось ворчать из-за плохих оценок в табеле сына или жалоб на его плохое поведение. Когда другие мальчики весь день, а иногда и ночью, корпели над своими задачками, Август помогал отцу в балагане, что всегда было очень весело, наслаждался счастьем быть ребенком Хетцинзеля, вел жизнь, которая другим детям казалась высокой романтикой.

Установлено – несчастная мать сама это утверждает, – что старик никогда ни в чем не упрекал Августа, а отдавал, хоть и со вздохом, все, что тот требовал. Так он любил своего сына, который был уже не ребенком, а взрослым мужчиной двадцати пяти лет.

Не только мать – другие люди тоже свидетельствуют о безумной любви отца к своему сыну.

И вот двадцать четыре часа назад, в пять утра, Август, сын, под каким-то предлогом выманивает отца своего, Юлия Календаря, из балагана, втягивает его в разговор и на виду у гротескных фигур убивает топором!

В чем причина? Пока это загадка, и все дело в том, сможет ли человеческое правосудие разгадать ее.

Ведь сколь бы часто за эти годы сын ни обкрадывал отца, на этот раз он не взял ничего; нетронутым остался туго набитый бумажник хозяина балагана. Совершенно ясно, что это не было умышленное убийство с целью ограбления.

Август К., этот отпетый мошенник, после совершенного преступления не преминул бы из раскаяния прокутить деньги отца за то немногое время, что ему оставалось.

Во время убийства никто в парке не работал. Преступник хладнокровно оттащил свою жертву к расположенному поблизости, давно заброшенному строительному участку, где штабелями были сложены гнилые доски и стройматериалы. Все хорошо рассчитав, сын скинул убитого отца в известковую яму, сверху набросал хворост, мешок, тряпки, принес груду длинных досок и положил их поверх ямы вдоль и поперек, будто они давно уже так лежали.

Вся эта работа говорит о большой силе и грубой натуре преступника, этого изверга. По чистой случайности десять часов спустя один старьевщик увидел на досках следы крови и сообщил в полицию.

Август надеялся скрыть свое преступление – на это указывает весь образ его действий. И все-таки! Нетронутый бумажник остался в нагрудном кармане убитого.

Убийство с целью ограбления?

Нет!

В состоянии аффекта?

Нет! Мать клянется, что между отцом и сыном не было ссоры; отец всегда уступал, поскольку побаивался Августа.

А что говорит сам убийца?

Ничего! Он молчит. Он только пожимает плечами.

Мы стоим здесь перед Сфинксом души человеческой, перед необъяснимой тайной…

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Я не мог читать дальше. Столбцы этой статьи покрывали много полос газеты. У меня уже рябило в глазах.

Здесь… Я стоял перед выходом из парка. Справа – кучка людей. Они оживленно беседовали. Я подошел к балагану и…

Думаю, так бывает со всеми. По крайней мере, у меня весь накопленный опыт, интуиция, догадки, идеи, озарения – короче говоря, все духовные переживания тотчас выражаются в сильных физических ощущениях. Шутка, пошлая острота, ерничание и другие неприятные вещи будто оттягивают мои внутренности вниз от диафрагмы, как под действием сильной кислоты; религия, музыка, познание, всякое благо сотрясают мое сердце и легкие, вызывают истерический плач.

Но тут есть еще кое-что.

Врачи утверждают, что в человеческом теле существуют две нервные системы: центральная и периферическая; но я считаю – пусть меня высмеивают ученые медики, – что есть в нас еще третья нервная система (я, во всяком случае, ежедневно испытываю ее действие); да, третья, неисследованная нервная система, которую я с присущей мне скромностью назвал бы nervus magicus[45].

Все мы в молодости с упоением читали истории о привидениях; когда появляется призрак или описывается какое-нибудь другое ужасное явление, у героя «озноб пробегает по спине», и мы тоже чувствуем этот озноб.

«Озноб» – довольно удачное название для третьей нервной системы. Конечно, «по спине» – неточно сказано. Клавиатура, на которой играет этот озноб, nervus magicus, находится вне нашей материальной оболочки, в той неизвестной тонкой субстанции, которая окружает нас, нами излучается и нами воспринимается, – в той субстанции, которую одни называют perispirit[46], а другие – аурой, флюидами или одом[47] и которая действительно лучше всего ощущается в мышцах спины.

Когда, подобно струнам арфы, под воздействием беспредельной силы вибрирует третья нервная система, в нас просыпаются знания, состояния, возможности, что отступают потом в темноту, не оставив следа, неуловимые для слов и смеющиеся над памятью.

Меня поймут.

Я стоял перед балаганом убитого! Перед балаганом, в котором я тоже – много-много лет назад – пролил кровь своего отца.

Тогда, прежде чем со мной случилось тяжелое нервное расстройство, что так сильно испортило мои детские годы, склонилось надо мной смуглое, с глубокими глазницами лицо ребенка. Каким внимательным был этот пристальный взгляд! Это лицо – последний образ, с которым я погрузился в болезненный сон. И этот мой сверстник… он молчит перед судьей. Он не знает причину. Но не совершил ли он то, что в помянутый далекий день должен был перенять от меня?! Ах… возможно, слишком рано выпал мяч из боязливо дрожащей руки. И все-таки я научил этого мальчика, что есть и другие цели, кроме шляп беззащитных кукол.

А Юлий Календарь?

Я отчетливо его видел. Приветливо развевались на ветру его рыжеватые вахмистровы бакенбарды а-ля Франц Иосиф. Толстая золотая цепочка выдавала человека, умеющего жить.

Он не был канцелярской крысой или тираном казармы, у стола для завсегдатаев это был приятный гость, который весело всем подмигивает и уже после третьей кружки пива угощает навостривших уши приятелей скабрезными шуточками и анекдотцами. Но этот добрый и, очевидно, порядочный человек все-таки был отцом – и потому песенка его была спета.

Люди перед балаганом (туда нельзя было даже заглянуть) казались такими серьезными и напряженными, будто на одной ноге стояли.

Они говорили об убийстве, взволнованные, счастливые оттого, что наконец-то что-то случилось, и оно действовало на любопытство и восприятие как горячий грог.

Они вопили и выкрикивали проклятия Августу, убийце своего отца Юлия.

За доской, на которой в больших корзинах и чашах все еще возвышались пирамиды мячей, стояла старуха в палантине, в чепчике с завязками и в черных вязаных митенках.

На четком саксонском диалекте она уговаривала этих болтунов:

– Ну же, сюда, господа! Хоть разок попытайте счастья! Десять бросков за шесть зексеров![48]

Но что это? Рядом с ней внезапно появился ребенок – хилый желтушный мальчик с запавшими глазами в глубоких тенях; ему не могло быть больше тринадцати.

Август Календарь? Я? Кто?

Мальчик скрылся за занавесом.

Он тоже ученик. Он, вечно возвращающийся, всегда тринадцатилетний!

В это мгновение – будто все это время они прятались, чтобы не мешать моим раздумьям, – я увидел… меня захватил безумный ритм гротескных кукол.

О, страшный аккорд по nervus magicus!

Вскакивая и ныряя вверх и вниз, ухмыляясь, гримасничая, все они были тут: мандарин, негр, матрос, палач, офицер в экстравагантном мундире; издеваясь, глумясь, выпрыгивали они на школьную скамью из своего таинственного убежища и снова прятались, как люди, что, не отпуская добычу, не дают схватить себя и заковать; они так уверены в своей безнаказанности, что этим «вверх-вниз» дерзко насмехаются над своими преследователями.

А на вращающемся диске мимо воображаемой двери грустно брели, дергаясь и дрожа, курильщики опиума в черных обтрепанных сюртуках и цилиндрах с траурными лентами.

Кто вы? Кто вы все, идущие так невозмутимо и размеренно? Вы – наши предки, сверстники и потомки, миллионы неизвестных, что встречаются нам на улицах и в домах? Вы – сломанные жизнью мертвецы, по непостижимому закону вынужденные неповторимый замысел своей формы нести сквозь наши ряды в вечность? Вы – еще не рожденные, тени; грядущее бытие забросило вас в настоящее?

Вы – силы и мощь бездны и небес, необъятная сумма аморфных сущностей, иллюзорных образов, плетущих свои нити судеб, что теснятся между двумя единственно реальными полюсами мира – между Я и Ты?

Вы – создатели всех течений и движений с начала времен, прародители, искусители и свидетели всех убийств, войн, жертв, подвигов, дел, преступлений, влюбленностей, прогулок, свиданий, праздников, свадеб, путешествий, предсмертных вздохов, землетрясений и легкого ветерка в садах, великих основоположников и разрушителей, таинственных веретен, невидимые нити которых связывают все живущее? Кто вы? Кто вы?

Ничто не нарушало ритма этих сил. Только старая саксонка попросила меня «попытать счастья». Но я покинул Хетцинзель и в тот же вечер поехал дальше.

В Гамбурге я написал и отправил следующее письмо, и это были мои последние слова в старом мире:

В императорскую королевскую прокуратуру.

Господин прокурор!

Не будучи знакомым с Вами, обращаюсь к Вам по делу, которое сильно меня взволновало.

Если я должен выбрать себе псевдоним, чтобы придать смысл своему вполне заурядному имени, я назвал бы себя Паррицида[49].

Вы образованный человек и знаете, разумеется, что́ именно римляне понимали под этим словом; Вы, несомненно, вспомните и то, что прозвище «Паррицида» получил эрцгерцог Иоганн, который на конной прогулке отправил на тот свет своего отца, германского императора Альбрехта[50].

Я говорю это только для того, чтобы доказать: столичная газета (германская ежедневная «Моргенпост», основана в 1848 г., от 4 июля 1914 г.) не права, когда утверждает, что отцеубийство является привилегией низших классов.

Оно появилось, как говорит нам история, во времена седой древности, в высших слоях общества.

К примеру, я происхожу из семьи потомственных военных и тем не менее дважды убивал своего отца, причем в первый раз дело кончилось кровью.

Я упоминаю о моем случае, уважаемый господин прокурор, чтобы побудить Вас к более глубокому пониманию другого дела, которое Вы будете по долгу службы рассматривать, – я имею в виду, естественно, отцеубийство, совершенное Августом Календарем.

«Но, дорогой господин Душек, – слышу я Ваши слова, – как вы можете требовать от юриста сравнивать эти два случая; начнем с того, что ваш отец, его превосходительство господин фельмаршал-лейтенант, еще жив».

Тут, уважаемый господин доктор, я, к сожалению, вынужден Вас прервать, ибо с теоретической точки зрения не имеет никакого значения то, что мой отец жив!

Я вижу, что Вы насмешливо улыбаетесь; Вы соблаговолите заметить следующее:

«Для философа, теолога и вообще ученого человека теоретически это, может быть, безразлично, но для юриста это – реальный факт, очевидный и неоспоримый. И потом, вашего отца едва ли можно сравнивать с Юлием Календарем. Кто в нашем городе не помнит подтянутого элегантного офицера? Это был истинный сын Марса, суровый воин, солдат до мозга костей, сильный и непреклонный. Сын столь прямого, подчас резкого человека, разумеется, не почивал на перине, он должен был делать дело, слышал больше брани, чем похвалы, и мы, юристы, будучи знатоками душ человеческих и опытными психологами, можем допустить, что при таком строгом воспитании хрупкой неокрепшей душе ребенка нанесли незаживающие раны, а это привело позже к ненависти, вражде и дурным поступкам.

То, что сказанное вами действительно произошло и вы были наказаны, нам известно.

Вы видите, господин Паррицида, – иногда прокурор тоже может быть защитником.

Но относятся ли вышеупомянутые смягчающие вину обстоятельства к этому зверю Августу? Разве не был его отец добряком, своего рода художественной натурой, беззобидным остряком, мягким человеком, который никогда не устраивал скандалов и даже оплачивал девок своего смазливого сынка?»

Позвольте мне, господин прокурор, одно замечание.

Суров отец или мягок – это в конечном счете все равно. Его ненавидят и любят не потому, что он добр или зол, а потому, что он отец.

Знанием этой тайны, неясным, но глубоким знанием я обязан самым тяжелым часам моей жизни, особенно одному часу, когда мне открылось многое в сущности мира.

Вы спросите:

«Если ненависть к отцам – общий закон природы, которому подвластны сыновья, почему же они не убивают своих отцов, почему в правосознании всех народов всех эпох отцеубийство – самое отвратительное преступление? Ответьте, почему сыновья не убивают своих отцов?»

Но я говорю вам:

Они убивают!

Тысячей способов, в желаниях, в мечтах и даже в те минуты, когда думают, что боятся за жизнь отца.

Они, уважаемый, получили классическое образование. Я, к сожалению, нет. Ведь мой отец приговорил меня к кадетскому училищу, поскольку именно в этом разбирается он сам. Тем не менее даже я знаю греческую трагедию, в которой Эдип, не подозревая, что седовласый путешественник – его отец, убивает старика. Эта трагедия – настоящий кладезь мудрости, метафизика человека, и я не побоюсь сказать вместе с Софоклом:

Каждый отец – Лай, родивший Эдипа, каждый отец оставляет своего сына в пустынных горах из страха, что тот лишит его власти, то есть станет кем-то иным, займется другим делом, а не делом отца, не одобрит мировоззрение, образ мыслей, намерения, идеи своего отца, развенчает их и на их место поставит свой произвол.

Но каждый сын вместе с Эдипом убивает Лая, своего отца, не узнавая и все же узнав чужого старика, что преграждает ему путь. И – так мы лучше поймем друг друга – рассмотрите поколения, которые одно другому противостоят!

Вы хороший психолог и профессионал; вы знаете, с какой антипатией и страхом старые чиновники, офицеры, коммерсанты и художники следят за своими молодыми коллегами. Старики вообще хотели бы устранить молодежь или, по меньшей мере, заставить ее всю жизнь оставаться благодарными учениками, покорными последователями мастера. Движущая сила нашей культуры, господин прокурор, – насилие! И воспитание, которым мы на словах так гордимся, воспитание тоже – страстное насилие, обостренное ненавистью к самому себе, сознанием собственного рождения как ошибки повторения, которую каждый отец наказывает не в себе, а в своем сыне.

Трагедия отца и сына, как всякая другая, строится на понятии вины. Вы хотите знать вину в этой общечеловеческой трагедии? Это жадное, неутолимое желание власти, это неспособность вовремя покориться!

Ах, господин прокурор, что мы знаем? Не была ли доброта весельчака Юлия к опустившемуся Августу лишь одним из способов осуществления этой власти? Призна́емся в том, что мы очень мало знаем об отце и сыне Календарях и не ведаем сути их взаимоотношений, ведь Юлий уже не может ничего сказать, а Август – не хочет.

Однако установлено, что это преступление – не убийство с целью ограбления.

И еще одно!

Дело Календарей и случай Душеков (это ничего, что Вы считаете меня сумасшедшим!) являются классическими по следующей причине.

Профессия, к которой отец принуждал меня с детства, была профессией убийцы! Фехтование, стрельба, военная тактика, артиллерия – все, чему я должен был учиться, не преодолев свое отвращение, долгими горькими часами, – все это было наукой об убийстве.

А Август Календарь? Чем отец заставлял его заниматься? С детских лет, изо дня в день не видел он ничего, кроме тяжелых, как камни, шаров, которыми, грубо издеваясь, под истошные дикие крики ненависти бомбили человеческие головы.

Школа, уважаемый господин, куда послали нас учиться наши отцы, была школой человекоубийства!

Так кто виноват?

Есть старая албанская поговорка: «Не убийца, а убитый виноват».

Ах, я не хочу оправдываться. Я, убийца, и он, убитый, – мы оба виноваты! Но он… он – немного больше.

Однако должен ли он считаться только «соучастником» или, пожалуй, «главным виновником» преступления, носителем заражающих нас бацилл судьбы – доброкачественных и вредоносных, этих «духов ветра, что несут нас вперед, держа за край плаща»?

Посмотрите! Второй раз я поднял руку на отца тридцатого мая прошлого года – именно в тот день, когда мне поручено было (дело нешуточное!) совершить покушение на русского царя!

Кем поручено?

Чистейшими людьми, бессребрениками, фанатиками! Да, черт возьми, такими были все они, хотя иногда мне кажется, что это лишь образы моей фантазии, призраки сновидений, что я никогда не курил опиум. Но извините меня, это к делу не относится.

Я прошу Вас, господин прокурор, прежде чем Вы предложите суду обвинительное заключение, провести одну ночь в балагане Календаря среди его гротескных кукол.

Я очень хотел бы знать: отдыхают по ночам эти фигуры или даже в свободные от посетителей часы должны качаться вверх и вниз в навязанном им ритме?

Старые таперы, учителя танцев, зазывалы на похороны тоже крадутся в рассветных сумерках? Те, что покорно подставляют свои головы тяжелым мячам, они, наверное, думают: «О вы, маленькие и взрослые идиоты, вы мните, что можете поразить нас, – нас, к сожалению, неуязвимых! Мы – лишь фата моргана между вашими Я и Ты! В нас вы раните и убиваете друг друга».

Клянусь Вам, господин прокурор, что в окружении автоматов Календаря Вы оцените мое письмо.

Чистосердечно и правдиво хочу я закончить это неуместно, согласно служебным правилам, длинное послание.

Я много говорил о вражде между сыновьями и отцами.

О, поверьте, мне знакома и сыновняя любовь. Теперь я знаю: эта любовь была сильнейшим влечением моей души, изнуряющим достоянием моей жизни; она вытеснила всякую другую жизнь и наполнила меня моим несчастьем! Я знаю эту любовь. Ее можно назвать самой робкой и самой таинственной в мире, поскольку она – мистерия единства и самой крови.

В твердой уверенности, что Вы, господин прокурор, переночуете в балагане Календаря, остаюсь

преданный Вам

Карл Душек.

Здесь приводится точная копия моего письма прокурору второй столицы.

На следующий день в Куксхафене я поднялся на борт «Великого курфюрста». Через десять дней плавания я увидел статую Свободы на острове Либерти. Издалека доносились шум и музыка.

Это было 1 августа 1914 года.

Теперь еще несколько слов спасенного.

Предыдущая главаГлава 58 из 99Следующая глава