К книге
Петер Каменцинд. Под колесом. Гертруда. РосхальдеРосхальде. Глава 7
74%
Росхальде. Глава 7
32

После отъезда Буркхардта художником овладело странное ощущение одиночества. То самое одиночество, в котором он привык жить год за годом, к которому притерпелся и которого уже почти не замечал, теперь напало на него как незнакомый, совершенно новый враг и удушливо стиснуло со всех сторон. Одновременно он больше чем когда-либо чувствовал себя отрезанным от семьи, даже от Пьера. Он не знал, но вышло так именно оттого, что он впервые высказался о своих обстоятельствах.

В иные часы Верагуту случалось даже познакомиться с пагубным, унизительным чувством скуки. До сих пор он вел неестественную, но целенаправленную жизнь добровольно замурованного узника, который более не имеет интереса к жизни и бытие которого скорее терпение, нежели переживание. Визит друга пробил бреши в его застенке, сквозь сотни трещин блистала и звучала, благоухала и ощупью пробиралась к одинокому жизнь, давние чары рухнули, и пробуждающийся с необычайной силой и чуть ли не с болью ощущал каждый зов снаружи.

Он яростно ринулся в работу, почти одновременно приступил к двум большим композициям, каждый день начинал чуть свет холодным купанием, работал без перерыва до полудня, затем после короткого отдыха выпивал для бодрости кофе и выкуривал сигару и ночью порой просыпался от сердцебиения или головной боли. Но как он себя ни принуждал и как ни понукал, в его душе под тонким покровом все время живо присутствовало сознание, что есть у него открытая дверь и что в любую минуту один быстрый шаг может вывести его на свободу.

Он не задумывался об этом, постоянным усилием заглушал любые мысли. Ощущение, в каком он жил, было таково: ты можешь уйти в любую минуту, дверь открыта, остается разбить оковы – но это стоит мучительного решения и тяжкой, тяжкой жертвы, а потому не думать об этом, только не думать! Решение, какого ждал от него Буркхардт и к какому, пожалуй, его собственная натура уже была втайне готова, сидело в его душе как пуля в плоти раненого; вопрос лишь в том, выйдет ли оно с гноем наружу или закапсулируется и врастет в нутро. Этот нарыв причинял боль, правда пока терпимую; слишком сильна была другая боль, которой он страшился, – боль необходимой жертвы. И он ничего не предпринимал, жил с тайной жгучей раной, испытывая в душе отчаянное любопытство, чем все это закончится.

В таком вот бедственном положении он писал большое многофигурное полотно, план которого вынашивал давно и которое вдруг чрезвычайно его увлекло. Замысел возник несколько лет назад и поначалу радовал его, но мало-помалу стал восприниматься как все более пустой и аллегорический, а затем и вовсе опротивел. Теперь же он увидел всю композицию по-новому, как бы свежим взглядом, и начал работу, уже не ощущая аллегории.

Это были три фигуры в натуральную величину – мужчина и женщина, каждый погружен в себя и чужд другому, а между ними играющий ребенок, безмятежно-радостный, не подозревающий о нависшей над ним туче. Личное значение не вызывало сомнений, хотя мужская фигура не походила на художника, а женская – на его жену, только ребенок был Пьер, правда несколькими годами моложе. В этого ребенка он вложил всю прелесть и благородную чистоту лучших своих портретов, тогда как фигуры по обе стороны от него сидели в оцепенелой симметрии, строгие, горестные образы одиночества, мужчина в печальной задумчивости подпирал голову рукой, женщина целиком ушла в свою беду и пустую безучастность.

В эти дни камердинеру Роберту приходилось нелегко. Господин Верагут стал до странности нервозным. Работая, не терпел ни малейшего шума в соседней комнате.

Тайная надежда, ожившая после визита Буркхардта, огнем горела в груди Верагута, вопреки всем стараниям заглушить ее, продолжала пламенеть, по ночам озаряя его грезы заманчивым и волнующим светом. Он не желал ее слушать, знать о ней не желал, хотел только работать, со спокойной душой. А покоя не находил, чувствовал, как тает лед его безрадостного бытия, как шатаются все опоры его жизни, во сне видел свою мастерскую запертой на замок и опустелой, видел, как жена уезжает от него, вместе с Пьером, и как мальчик тянет к нему тонкие руки. По вечерам он иной раз часами сидел один в своей неуютной маленькой гостиной, рассматривая индийские фотографии, пока не отодвигал их в сторону и не закрывал усталые глаза.

Две силы вели в нем упорную борьбу, но надежда была сильнее. Невольно он снова и снова мысленно повторял разговоры с Отто, все более жаркими всплывали из глубин все подавленные желания и потребности его сильной натуры, из тех глубин, где они так долго стыли в ледяном плену, и перед этим стремлением вверх и вешним теплом давний самообман устоять не мог, вредоносный самообман, что он-де старик и ему остается только терпеть свою жизнь. Глубокий, мощный гипноз смирения рухнул, и сквозь брешь роем вырывались наружу безотчетные инстинктивные силы долго скованной и обманутой жизни.

Чем отчетливее звучали эти голоса, тем пугливее вздрагивало сознание художника в болезненном страхе перед окончательным пробуждением. Снова и снова он судорожно жмурил ослепленные глаза и, трепеща всеми фибрами, противился необходимой жертве.

В большом доме Йоханн Верагут появлялся редко, обеды и ужины ему почти всегда приносили в мастерскую, а вечера он зачастую проводил в городе. Но встречаясь с женой или с Альбером, был тих и кроток и, казалось, думать забыл о былой враждебности.

На Пьера он как будто бы толком не обращал внимания. Раньше хотя бы раз в день заманивал мальчугана к себе в мастерскую или гулял с ним в саду. Теперь же случалось, что он по нескольку дней не видел ребенка и не стремился к нему. А встретив мальчугана, задумчиво целовал его в лоб, с печальной рассеянностью смотрел в глаза и шел своей дорогой.

Как-то раз в послеобеденное время Верагут забрел в каштановую рощу, день выдался нежаркий, ветреный, косыми струйками крошечных капель моросил теплый дождь. Из открытых окон большого дома доносилась музыка. Художник остановился, прислушиваясь. Незнакомая пьеса. Чисто и с достоинством звучала она в своей очень строгой, гармоничной и спокойной красоте, и Верагут слушал с задумчивой радостью. Странно, вообще-то это была музыка для стариков, сдержанная и суровая, в ней не было совершенно ничего от вакхического угара той музыки, какую он сам когда-то в юности любил превыше всего.

Он тихонько вошел в дом, поднялся по лестнице и без предупреждения, бесшумно появился в музыкальном салоне, где его приход заметила одна только госпожа Адель. Альбер играл, а маменька слушала, стоя у рояля; Верагут сел в ближайшее кресло, опустил голову и замер, обратившись в слух. Потом поднял глаза, посмотрел на жену. Здесь она была дома, в этих комнатах прожила тихие, разочарованные годы, как он прожил их в мастерской у озера, но у нее был Альбер, она находилась с ним рядом, растила его, и теперь этот сын ее гость и друг, он у нее дома. Госпожа Адель чуть постарела, научилась спокойствию и сдержанности, взгляд ее стал твердым, рот – суховатым; однако ж корней она не утратила, прочно стояла в собственной атмосфере, и в этой ее атмосфере росли сыновья. Она не могла уделить ни особенно пылких чувств, ни порывистой нежности, не обладала почти ничем из того, что некогда с надеждой искал у нее муж, но вокруг нее был родной, домашний уют, породой и характером дышали ее лицо, ее существо, ее комнаты, здесь была почва, где могли расти и благодатно процветать дети.

Верагут кивнул, как бы с удовлетворением. Здесь нет никого, кто что-нибудь утратит, если он исчезнет навсегда. В этом доме обойдутся без него. Он будет снова и снова тут и там на свете устраивать себе мастерскую и вести деятельную жизнь, полную жарких трудов, только вот все это никогда не станет родным домом. По правде говоря, он давно это знал, ну и что? Пусть так.

Альбер перестал играть. То ли почувствовал, то ли заметил по глазам матери, что в комнате есть кто-то еще. Обернулся и удивленно, с недоверием взглянул на отца.

– Добрый день, – сказал Верагут.

– Добрый день, – смущенно отозвался сын и принялся перебирать ноты в шкафу.

– Вы музицировали? – доброжелательно спросил отец.

Альбер пожал плечами, словно спрашивая: разве ты не слышал? Он покраснел и спрятал лицо в глубине шкафа.

– Было так замечательно, – с улыбкой продолжал отец. В глубине души он чувствовал, как мешает им его приход, и не без легкого злорадства добавил: – Сыграй, пожалуйста, что-нибудь еще! Что хочешь! Ты сделал большие успехи.

– Ах, мне не хочется, – сердито возразил Альбер.

– Пожалуйста. Прошу тебя.

Госпожа Верагут испытующе посмотрела на мужа.

– Ну же, Альбер, садись! – Она поставила на пюпитр нотную тетрадь. При этом рукав ее задел серебряную корзиночку с розами, стоявшую на рояле, и с десяток бледных лепестков осыпался на полированное черное дерево.

Юноша сел на фортепианный стул и заиграл. Смущенный и рассерженный, он играл, словно выполняя докучливую обязанность, быстро и равнодушно. Минуту-другую отец внимательно слушал, потом погрузился в раздумья, в конце концов вдруг встал и тихонько вышел вон, не дожидаясь, когда Альбер закончит. Уходя, он слышал, как юноша со злостью барабанит по клавишам, а затем резко обрывает игру. «Вы ничего не потеряете с моим отъездом, – думал художник, спускаясь по лестнице. – Господи Боже мой, как же мы далеки друг от друга, а ведь когда-то были чем-то вроде семьи!»

В коридоре ему навстречу выбежал Пьер, сияющий и в большом волнении.

– О-о, папи, – воскликнул он, переводя дух, – как хорошо, что ты здесь! Представляешь, у меня есть мышка, маленькая живая мышка! Смотри, вот она, в руке… видишь глазки? Ее поймала рыжая кошка, играла с нею и ужас как мучила, отпустит ненадолго, даст отбежать и снова ловит. Тогда я быстренько вмешался и выхватил мышку у нее из-под носа! Что нам теперь с нею делать?

Разгоряченный от радости, он смотрел на отца и все же испуганно вздрогнул, когда мышка в его кулачке зашевелилась и громко запищала от страха.

– Давай выпустим ее в саду, – сказал отец, – идем!

Он велел принести зонтик и увел мальчика с собой. С просветлевшего неба падали редкие капли, мокрые гладкие стволы буков блестели чугунной чернотой. Среди разросшихся, туго переплетенных меж собою древесных корней оба остановились. Пьер присел на корточки и стал медленно разжимать кулачок. Лицо у него разрумянилось, светло-серые глаза горели напряженным вниманием. И вдруг, словно уже не в силах терпеть, он резко раскрыл ладошку. Мышка, махонький детеныш, со всех ног кинулась прочь, но чуть поодаль замерла возле толстого корня. Было видно, как ее бочка́ раздуваются от тяжелого дыхания, а блестящие черные глазенки пугливо озираются по сторонам.

Пьер громко вскрикнул и хлопнул в ладоши. С перепугу мышка, как по волшебству, исчезла под землей. Отец бережно пригладил густые волосы мальчугана.

– Пойдешь со мной, Пьер?

Малыш вложил руку в ладонь отца, и они пошли дальше.

– Теперь мышка уже дома у своих мамы и папы, рассказывает им, что случилось.

Пьер болтал без умолку, взахлеб, а художник чувствовал в ладони теплую ручку, и при каждом слове и восклицании ребенка сердце у него трепетало, снова погружаясь в неволю и тяжкие чары любви.

Ах, никогда в жизни он уже не изведает такой любви, как к этому мальчугану. Никогда больше не будет мгновений, преисполненных жаркой, лучистой нежности, и легкой, невесомой самозабвенности, и кипучей, тоскующей сладости, – мгновений, какие он переживал с Пьером, с этим последним, прекрасным образом его собственной юности. Его грациозность, его смех, свежесть его маленького, самоуверенного существа были последним радостным, чистым звуком в жизни Верагута, так ему казалось; они были для него словно последний пышно цветущий поздней осенью в саду розовый куст. В нем еще держатся тепло и солнце, лето и садовая радость, а когда ненастье или иней отнимают у него листья, приходит конец всей прелести и всякому намеку на блеск и радость.

– Почему ты все-таки не любишь Альбера? – неожиданно спросил Пьер.

Верагут крепче сжал детскую руку.

– Отчего же, я люблю его. Просто он больше любит маменьку, чем меня. Тут ничего не поделаешь.

– По-моему, он тебя вообще терпеть не может, папа́. И знаешь, он и меня теперь не любит так, как раньше. Только все время играет на рояле или сидит один у себя в комнате. В первый день, когда он приехал, я рассказал ему про свой сад, который сам посадил, и он тогда сразу посмотрел на меня с таким уважением, а потом сказал: «Завтра мы поглядим на твой сад». Но после вовсе про него не спрашивал. Он плохой товарищ, вдобавок у него уже есть усики. И он всегда у маменьки, я почти никогда не могу побыть с ней один.

– Так ведь он приехал всего на несколько недель, мальчик мой, не забывай. И если ты застаешь маменьку не одну, то всегда можешь прийти ко мне. Тебе не хочется?

– Это не одно и то же, папа. Иногда мне хочется прийти к тебе, а иногда больше хочется к маменьке. И ты всегда ужасно занят работой.

– На это тебе, Пьер, вовсе не нужно обращать внимание. Если хочешь прийти ко мне, приходи когда угодно – слышишь? Когда угодно, даже когда я работаю в мастерской.

Мальчик не ответил. Смотрел на отца, тихонько вздыхал и выглядел расстроенным.

– Тебя это не устраивает? – спросил Верагут, смущенный выражением детского лица, которое всего несколько мгновений назад светилось бурным мальчишечьим восторгом, а теперь замкнулось и казалось не по годам взрослым.

Он повторил свой вопрос.

– Скажи мне, Пьер! Ты мною недоволен?

– Доволен, папа́. Но я не очень люблю заходить к тебе, когда ты пишешь. Раньше я иногда приходил…

– Ну, и что же тебе тогда не нравилось?

– Знаешь, папа, когда я прихожу к тебе в мастерскую, ты всегда гладишь меня по голове и ничего не говоришь, и глаза у тебя совсем другие, иногда даже сердитые, вот. А если я тебе что-нибудь говорю, то по глазам вижу, что ты вовсе не слушаешь, только говоришь «да-да» и вовсе не слушаешь. Но ведь если я прихожу и хочу что-нибудь тебе сказать, мне хочется, чтобы ты слушал!

– И все-таки ты должен приходить, дорогой мой. Ну сам посуди: если мои мысли целиком сосредоточены на том, над чем я как раз работаю, и если мне приходится обдумывать, как все сделать наилучшим образом, то я иной раз не могу сразу оторваться и слушать тебя. Но я постараюсь, когда ты опять придешь.

– Да, я понимаю. Мне тоже часто случается что-нибудь обдумывать, и если меня кто-нибудь зовет, велит подойти, мне очень неприятно. Иногда я готов хоть целый день тихонько размышлять, но, как нарочно, именно тогда непременно надо играть, учиться или еще что-нибудь делать, и это очень меня сердит.

Пьер смотрел в пространство перед собой, изо всех сил стараясь выразить то, что имел в виду. Трудная задача, и большей частью тебя до конца не понимают.

Они вошли в Верагутову гостиную. Художник сел, поставил мальчика меж своих колен.

– Я знаю, что ты имеешь в виду, Пьер, – мягко сказал он. – Хочешь теперь посмотреть картинки или лучше порисуешь? Думаю, ты мог бы нарисовать историю с мышонком.

– О да, с удовольствием. Но для этого нужен большой лист бумаги.

Отец достал из ящика стола лист рисовальной бумаги, очинил карандаш и подвинул мальчику стул. И мальчик, стоя на коленках на стуле, вскоре принялся рисовать мышонка и кошку. Верагут, чтобы не мешать, сел позади него и смотрел на тонкую загорелую шею, гибкую спину и благородную, упрямую голову ребенка, который целиком ушел в свое занятие и трудился, нетерпеливо шевеля губами. Каждый штрих, каждый маленький успех и каждая неудача отчетливо отражались в этих живых губах, в движении бровей и морщинках на лбу.

– Ах, ничего не вышло! – воскликнул Пьер немного погодя, выпрямился, опершись на ладони, и, прищурив глаза, критически взглянул на свой рисунок.

– Не получается! – сердито посетовал он. – Папа, как нарисовать кошку? Моя похожа на собаку.

Отец взял рисунок в руки, с серьезным видом рассмотрел.

– Надо немножко подчистить, – спокойно сказал он. – Голова слишком большая и недостаточно круглая, а лапы слишком длинные. Погоди, сейчас все исправим.

Он осторожно раз-другой провел ластиком по листу, потом взял новый лист и нарисовал на нем кошку.

– Гляди, кошка должна стать вот такой. Присмотрись хорошенько и нарисуй новую.

Однако терпение Пьера иссякло, он отдал карандаш отцу, и тому пришлось рисовать дальше самому – кошку, потом котенка, потом мышку, потом Пьера, который приходит и освобождает ее, а в конце концов мальчик потребовал нарисовать еще и экипаж с лошадьми и кучером.

Но и это ему вдруг тоже наскучило. Напевая, он несколько раз пробежался по комнате, выглянул в окно, идет ли дождь, и пританцовывая направился к двери. Некоторое время под окнами еще слышался негромкий, звонкий детский голос, потом все стихло, и Верагут остался один, держа в руке лист с кошками.

Предыдущая главаГлава 32 из 43Следующая глава