К книге
О людях и книгахДальние горизонты. Человек без лица в конце света Визуальная антропология Владимира Величковича. 2
28%
Дальние горизонты. Человек без лица в конце света Визуальная антропология Владимира Величковича. 2
38

Начнем с лица как предмета изобразительных искусств[102]. В европейской традиции, как собственно философской со времен Платона, так и религиозной, начиная, скажем, с трактата Тертуллиана «О зрелищах»[103], лицо представляет собой, как в «физическом» смысле, так и в ценностном плане, венец человеческого, поскольку голова есть образ мира. Вот что пишет по этому поводу Платон («Тимей» в переводе С. Аверинцева): «…боги, подражая очертаниям Вселенной, со всех сторон округлой, включили оба божественных круговращения в сферовидное тело… которое мы ныне именуем головой и которое являет собою божественнейшую нашу часть, владычествующую над остальными частями» (44d). И дальше (45a-b): «…боги именно на этой [передней] стороне головной сферы поместили лицо, сопрягши с ним все орудия промыслительной способности души, и определили, чтобы именно передняя по своей природе часть была причастна руководительству…» Для Тертуллиана, развивающего в этом библейскую традицию божественного «сотворения по образу и подобию», «лик человеческий <…> есть образ Божий» («О зрелищах», XVIII, 1, 5).

Эту последнюю линию преломляет и переосмысливает Левинас, для которого лицо – это воплощенный Другой, само воплощение другости, инаковости (altérité). Он говорит о предельной, исключительной внешнести лица (extériorité extraordinaire du visage): «Лицо – само верховенство и сама беззащитность. <…> Сквозь предъявленную мне наружную выправку прорывается вся его слабость, а вместе с ней проявляется его смертность. До такой степени, что я мог бы пожелать его целиком уничтожить, почему бы нет? Однако в этом и состоит вся двойственность лица и нашего отношения к другому. Это беспомощное, беззащитное лицо другого, предоставленное моему взгляду во всей слабости и смертности, вместе с тем повелевает: „Не убий“. В лице есть высшее верховенство, которое повелевает, и я всегда говорю, что это Слово Божие. Лицо – это вместилище божественного Слова»[104].

Если очень грубо суммировать понимание лица в феноменологии Левинаса, то я бы выделил следующую важную для моего рассуждения цепочку значений: инаковость – уникальность – бесконечность – беззащитность (слабость, смертность) – главенство (но не господство) – встречная ответственность (порука). Перескажу это чуть подробнее собственными словами. Предельная смысловая воплощенность делает лицо целиком «внешним», точнее – упраздняет или переносит саму границу между внешним и внутренним, поскольку я созерцаю его как сам имеющий лицо, «глаза в глаза». Поэтому такое лицезрение бесконечно – «бесконечность осуществляется как взгляд „в глаза“», – пишет Левинас в другом месте[105]. Эта предельная воплощенность и смысловая неисчерпаемость соединяется в лице с уникальностью (а значит, бесконечным разнообразием лиц), беззащитная открытость и конечность, обреченность смерти – с неотменимой и неукоснительной настоятельностью явленного, которое как бы вручает себя мне, повелительно ожидая ответного дара, взаимности. Все это, если угодно, делает лицо для данного круга европейских философских традиций (по ограниченности времени и задачи я сейчас вынужденно рассматриваю их без необходимых различий и существенных оговорок) воплощением явленности, «яви», по Бонфуа («laprésence», ключевое слово в его поэзии, поэтике, художественной философии). У Левинаса это «иное по сравнению с бытием», у Бонфуа – «невозможное», «невероятное», «негативное» («негативная теология», посвящением которой открывается его книга, так и названная – «L’Improbable»).

Напомню соображения Бонфуа о лице: «Цивилизация еще в полном смысле слова не нашла себя <…> если ей не удалось придать форму лицу человека, поймать и оживить человеческий взгляд. Это тот последний образ, которым обоснованы все остальные…»[106] Для живописи от Леонардо до Джакометти мир, повернутый стороной смысла, можно сказать, принимает форму индивидуального лица. Лица́, обращенного глазами к зрителю, смотрящего на него неотвратимо в упор, свидетельствующего этим о мире и берущего зрителя в свидетели смысла. Источник и предмет зрения соединяются на полотне, запечатлеваются на нем, превращая изображение в отпечаток неповторимого, а холст с изображением на нем – в своеобразную плащаницу, плат Вероники. Отсюда центральное значение портрета в живописи Нового времени, которая, быть может, и завершается как этап отказом художника от портретирования. «Не принадлежит ли лицо – вместе со всей живописью до Ван Гога или Сезанна – к прошлому? – спрашивает Бонфуа. – Есть ли для него в живописи будущее, как еще можно думать, глядя на Джакометти?»[107]

Итак, спросим себя еще раз: в чем же значимость для живописи в ее «началах» и «концах» именно лица?[108] Добавлю к уже сказанному выше о «началах» соображение Георга Зиммеля, зоркого аналитика как раз «концов» Нового времени, современного, «модерного» миропорядка. Для Зиммеля искусство Запада не могло бы ни родиться, ни развиваться без изображения человеческого лица: «Кроме человеческого лица, в мире, – указывает Зиммель, – нет ни одного другого образа, который дал бы возможность такому множеству форм и планов слиться в столь абсолютном единстве смысла <…> предельная индивидуализация его [лица] составных частей сочетается в предельном единстве»[109].

Прокомментирую тут лишь одно слово: «развиваться». Опять-таки не хотел бы ограничиваться простой отсылкой к истории, социальным обстоятельствам, процессам европейской модернизации и т. п. Обратимся к собственно изображению, изобразительности, возможности быть изображенным. Для того чтобы изобразительному искусству развиваться, нужно, чтобы в самом строе изображения («визуальном порядке» европейской живописи, по Пьеру Франкастелю) содержались динамические начала. Укажу лишь на три таковых, которые взаимосвязаны. Во-первых, поскольку лицо в данной традиции являет образ мира (микрокосм в отношении макрокосма, см. выше), построение этого образа мира на холсте, структурирование картины как смыслового целого становится в принципе рациональной, инструментально решаемой задачей, следующей из построения человеческого лица на холсте, техники портретирования, изображения головы и тела (со всем опытом медицины, анатомии, физиологии, который стоит за ними и существует параллельно им). Во-вторых, сама такая «техническая» задача, конечно же, должна быть смысловым образом обеспечена, утверждена, легитимирована. Обращу внимание читателя на повторяющийся мотив бесконечности в описании лица у авторов, цитированных выше. Бесконечность здесь – как оно задано в философии Нового времени от Декарта до Канта и романтиков – обозначает индивида, субъекта как творческое начало самоотнесения и самосозидания, собственный «закон и меру», по Канту. Но этот индивид – не Нарцисс, и это третье обстоятельство. Оно как смысловое начало и обоснование рационально конструируемого изображения задано особым образом. Сформулирую это обоснование опять-таки словами Левинаса: «Глазами другого на меня смотрит „третий“…»[110] Третий – значит не я и не ты, но тот, для кого и отсылаясь к которому мы – это мы, представляющие интерес друг для друга и способные к взаимности, берущие на себя обязанность взаимодействовать.

Выше я с отсылками к Платону, Левинасу, Бонфуа приравнивал лицо и его изображение – в философском плане – к бытию в его явленности. Теперь в плане социологическом я бы сказал, что в лице, его тематизации и изображении (представлении другому) можно видеть само социальное бытие, социальность и даже социабельность (sociabilité), по Зиммелю, – способность, готовность, умение, искусство быть социальным, ориентированным на другого и ждущим от него ответной устремленности, заинтересованности, взаимности. Тот же Зиммель описывал рынок, и в частности деньги, как универсального посредника миллионов человеческих взаимоотношений: я продаю товар и получаю его условную, у-словленную (то есть опять-таки обоюдно найденную и утвержденную) цену, понимая, что есть третий, который у меня эти деньги примет в обмен на нужное уже мне и т. д.[111]

Так вот, развитие европейского искусства в том плане, на который я указывал выше словами Бонфуа и который представлен появлением и исчезновением в искусстве лица, я бы, говоря совсем коротко, связывал с изменением образа того «третьего», глазами которого на меня, по Левинасу, «смотрит другой». Скажем, в такой условной последовательности: Бог – король – высокий заказчик и покровитель – знаток – любой (имярек, Эвримен, Элкерлейк, Ниманд). Впрочем, этот процесс облитерации можно было бы показать на метафорах исчезновения («конца») романа или «смерти автора» и им подобных, которые тематизируются в европейской мысли примерно того же периода, что исчезновение лица на картине. Тематизируются в предвосхищении, а затем и в ощущении конца модерна современной эпохи (modernité), далее же – в воспоминании и ностальгии по ней.

К этому же периоду, добавлю, относится изобретение уже собственно технического и всеобщего, массового средства портретирования лица – я говорю о фотографии[112] (напомню об изобразительном мотиве фотографий Майбриджа у Величковича). Взгляд на лицо перестает быть «чьим бы то ни было» – он принципиально не индивидуализированный, среднестатистический, ничей, почему и может до бесконечности повторяться с помощью технического устройства (камеры) и технически тиражироваться (печататься). Лицо уходит из картины, чтобы бесконечно размножаться на фотокопиях – не случайно последние становятся теперь инструментом тайного сыска, официальной уликой, хранящейся в полицейских архивах государства (имею в виду фотокартотеку Альфонса Бертийона)[113]. Но ведь в данных рамках перестает чувствовать себя индивидуальностью и фотографируемый. Он как бы заранее готовит лицо для снимка, делая его анонимным в расчете на анонимный же взгляд (для позднейших фотохудожников эпохи постмодерна, нередко использующих протокольную фотографию и моментальные снимки как один из элементов собственной работы, предметом изображения станет сама эта оптика и физиогномика анонимности). Появление нового технического средства коммуникации всякий раз обозначает принципиальное изменение масштаба коммуникаций, равно как и нашей, человеческой, формы участия в них.

Предыдущая главаГлава 38 из 137Следующая глава