(Очерк из книги: Ф. М. Зюзин, В. С. Петрин. «Память. Пензенские татары в Великой Отечественной войне». – Пенза, 2005.)
…Старожилы говорят, что река Кадада, в излучине которой раскинулось старинное татарское село Нижняя Елюзань, раньше была куда чище и полноводней. Как, например, в те военные сороковые-роковые, когда Абдуррахман, порезав в кровь о хрупкий прибрежный лед ступни босых ног, бросился в стылую воду. Да так быстро, что оцепеневшие от неожиданности солдаты стали палить по нему длинными автоматными очередями только тогда, когда он уже был у противоположного берега. Командир, засовывая «ТТ» в кобуру, зло зыркнул на подчиненных: «Надо же, упустили, раздолбаи, гада!.. «. Ведь дезертир был уних почти в руках, когда окружили дом, где он прятался. Кто ж предвидел, что он так проворно сиганет в окно – полуодетый, босой, и бросится в ледяную реку?
Иногда беглец, укрывавшийся в лесу от энкавэдешников, попадался на глаза местным женщинам. Те делились с ним, оборванным, затравленным, заросшим грязной щетиной нехитрой своей провизией. Продукты они брали с собой, когда ранним утром, еще до рассвета, уходили на работу в каменоломню, что в десяти километрах от села. Мужья были на фронте, а многие из крестьянок уже стали вдовами. Никому не приходила в голову мысль выдать этого несчастного и одичавшего односельчанина.
Уклонистов в окрестных селах – татарских, русских или мордовских было немного. Все они по разным причинам бегали от армии – кто-то не хотел оставлять без кормильца детей и семью – они в те времена были большими, а кто-то просто трусил. И все же того беглеца выловили и поступили с ним по законам военного времени почти гуманно – вместо расстрела или колымских лагерей его отправили на фронт. Как говорили тогда, «кровью смывать вину перед Родиной». С войны он уже не вернулся. Вместо живого Абдуррахмана близкие получили мертвую бумагу, страшнее которой нет ничего на свете, – «кара-тамгу» – похоронку с черной, как паук, печатью.
– Помню, как одного дезертира по имени Хасян везли на телеге по деревне, застреленного солдатами прямо в нашем лесу. Окровавленного, в разорванной рубахе и босоногого, его положили поверх соломы и волокли по всему селу – так как выставляют на всеобщее обозрение затравленного собаками волка. Эта страшная картина до сих пор стоит перед моими глазами – видимо, в детской памяти это впечатление оставило глубокий отпечаток.
Здесь наша собеседница Фатыма-апа умолкает, будто пытается что-то еще вспомнить. Или наоборот, – забыть эти печальные эпизоды.
– А Керженовым пришло четыре письма с черной печатью-тамгой: три сына и зять погибли, и Алмакаевым тоже не одна, а несколько – продолжает свой рассказ Фатыма-апа.
Мы сидим с ней на кухне и пьем чай. В доме не по-городскому тихо. Сериал, страстными поклонницами которого являются Фатыма-апа и все ее сверстницы (им всем за семьдесят перевалило) уже закончился, растрогав зрителей до слез, как обычно. Хотя жизнь людей этого поколения куда ярче и зримей, чем эти фальшивые страдания героинь мыльных опер.
– Дело не во мне или в моих родственниках и односельчанах. Война для всех была горем – от мала до велика. О том, что довелось пережить в эти годы, вам расскажет любая старая женщина моих лет. Поэтому не пишите только про мою судьбу – она та же, что и у других женщин военной поры. Подобное случалось в каждом селе, даже в самом маленьком.
Как с ней не согласиться – впрямь вместе с мечтами, надеждами и радостями юного возраста в их жизнь грубо и жестоко вторглась война. Вот и выросло поколение девочек, которые так и не успели понянчить тряпичных «лялек»; и пацанов, так и не поигравших в оловянных солдатиков. Потому что их отцы, вчерашние механизаторы, агрономы, учителя и строители в одночасье стали солдатами – из плоти и крови, которую они проливали на полях сражений с грозным врагом.
– Мне было девять или десять лет, – вспоминает апа, – когда старшие брали меня на работу в Суходол. Жителей села, в основном женщин и детей, тогда «кормили камни». В Суходоле, в двух часах ходьбы от деревни была каменоломня. Норма выработки составляла 2 кубометра в сутки. За куб платили немалые по тем временам деньги – 15 рублей. А камень отправляли в Пензу, для строек. До сих пор многие дома областного центра стоят на фундаменте из валунов, которые добывали мы.
– А хватало вам этих денег?
– Работа, что и говорить, была не женская. Но заработок, худо-бедно, позволял кормить семью. Время было суровое, и мы очень были рады и этим деньгам. Потому что в колхозе заработать что-то для собственного пропитания было нелегко. Лошадей и даже собак забирали для нужд фронта. Коров, правда, оставляли и на мясо не пускали. Но каждое подворье, где имелась буренка, обкладывалось налогом. За летний сезон нужно было сдать государству 40 кг мяса, 200 л молока, 40 кг масла, а также яйца, сколько уж не помню. Если не заплатишь налог, корову могли запросто и отобрать. А что такое остаться без единственной кормилицы в такое время? Мы брали свою зарплату продуктами: мукой, сахарным песком, хлебом. Так было выгодней и удобней. «Кормилица наша», – всерьез говорили о суходольской разработке жители окрестных деревень. Помню, как отец незадолго до смерти сказал своему племяннику Лятифу: «Отвези меня на своем мотоцикле на Суходол, хочу посмотреть в последний раз. Провези меня по тем лесным тропам – ведь кормила и спасала нас всех эта каменоломня».
После этих слов Фатыма-апа тихо плачет. Потом, успокоившись, продолжает вспоминать нелегкое военное детство.
– Мы проводили там много времени, нередко и ночевали. Строили из веток шалаш, разжигали костры, которые прогревали почву, а затем, сдвинув угли в сторону, ложились спать прямо на землю. Один только костер оставляли на всю ночь, подбросив в него сырых веток – от комаров спасу не было. Помню, прислали молоденьких воспитанниц ФЗУ из Пензы, многим из которых не исполнилось и восемнадцати. Так, эти худющие девчонки таскали тяжеленные шпалы на станции Елюзань. Мыто плелись после камней домой все-таки, а они, пропахшие креозотом, шли в свои унылые, холодные бараки.
А вообще жителям села, как, впрочем, и близлежащих Бестянки, Индерки приходилось работать на других, не менее тяжелых работах. Например, на торфоразработках близ Асеевкии Канаевки. Торф тогда шел на фронт.
– Фатыма-апа, а почему жители все же не выдавали дезертиров властям? Неужели не было злости к ним: ведь кто-то воевал и погибал, а кто-то прятался, да еще грабил?
– Зачем? – после небольшого раздумья тихо говорит она.
После небольшой паузы, как-то робко, будто раздумавая сказать или все же промолчать, поскольку это касалось ее отца, она все же добавляет:
– Спустя много лет, почти уже в наши дни, как-то встретились наедине мой отец и один из дезертиров, которому помогал иногда продуктами в том же самом лесу, где была каменоломня. И он сказал отцу: «Абдулла, ты не думай, я не забыл, я помню. Не будь тебя, я бы умер в лесу тогда от голода и холода. Спасибо большое, и пусть и тебе Аллах даст долгих лет жизни!»
По выражению ее лица становится понятным, что не было такой необходимости выдавать властям своего односельчанина, а то и соседа – кто безгрешен-то? Когда воровали сено или картошку с колхозного поля – разве в условиях войны это не та же расстрельная статья? Жить всем хочется, и голод – «не тетка». И, вообще, многое из того, что мы читаем в книжках про войну и видим в фильмах – часто просто спекуляции, хотя порой и написаны очень талантливо.
По рассказу нашей собеседницы чувствуется, что и в войну в деревне шла размеренная жизнь, со всеми ее печалями и радостями, потерями и приобретениями. Покорность судьбе и мусульманское религиозное смирение перед Всевышним имели положительную сторону. Даже тридцать лет назад смерть людей не воспринималась ужасающей трагедией, как теперь. «Аллах одаривает жизнь, и вправе забрать ее, на то Его воля». Время текло также ровно и тихо. Конечно, другое дело – оккупированные территории или прифронтовые районы.
– Был случай, – продолжает Фатыма-а-па разговор, – когда милиционеры забрали одну женщину, будто бы она укрывала своего мужа у себя дома. Кто-то донес милиционерам – будто люди видели, как она кормила его на крыльце хлебом и молоком. Трое суток ее избивали на допросах и держали в холодном погребе. Но она так ни в чем и не призналась.
Когда ее отпустили, она слегла и через несколько дней умерла. Спустя полгода пришло извещение, что ее муж воевал на фронте с самого начала войны и погиб в бою как герой. Их дочь, Мярхаба долго ходила по судам да по собесам, требуя пенсии и компенсации, но не знаю, добилась ли.
Но самым, наверное, страшным воспоминанием для многих женщин военной поры останется «окопная» повинность. Многих из села, да и окрестных мест увозили строить оборонительные укрепления под Москвой, под Сталинградом и в районе Курской дуги.
Каково было представить себя – татарке и мусульманке – в совместной работе с чужими мужиками хоть и на благо Родины…
– Так ведь забирали. А куда ж деваться? У меня и сестра копала, и другие мои подруги и знакомые. Многие вернулись домой буквально инвалидами. Некоторые, правда, откупались за взятку у врачаили военкома. Сестра тоже откупилась, когда попала по болезни в госпиталь. Но старший брат, 1926 г. рождения, ушел вместо нее на службу, хотя война уже заканчивалась. Двоих женщин из нашего села даже осудили: одной дали пять, а другой – семь лет за отказ ехать «на окопы».
– Да и сам уклад колхозной жизни военного времени расслабляться сильно не позволял. Корову, с хозяев которой требовали налог продуктами, нужно было, естественно, кормить. А сена колхозникам в хозяйстве не выделяли. Приходилось косить его тайком серпами по берегам лесных озер и болот – но гоняли даже и за это. Сено и солому давали только тем, кто выполнил план «продразверстки», а также за сданных телят. А ведь все женщины и подростки помимо того, что ворочали камни да шпалы, должны были работать в колхозе день-деньской. И дисциплина там была в духе военного времени – за малейшие нарушения штрафовали нещадно. Председателем тогда была женщина с необычным именем Заря, а ее замом Абдульман, не попавший на фронт по причине брони. Его все боялись за его жестокость – поблажки не давал никому. А кроме него-то мужчин в селе почти и не осталось.
В памяти нашей собеседницы остался один эпизод, когда она, совсем маленькой еще девчонкой увидела на своей родной улице настоящего красавца. Это был ее двоюродный брат – Али (Сабитов), приехавший в отпуск. Настоящий летчик, в великолепно сидящей на его ладной фигуре гимнастерке и с восхитительно скрипящей новенькой портупеей, улыбаясь, подошел к дому и прямо через открытое окно вытащил сестренку наружу. Пролетая мимо Пензы на своем самолете, он сел где-то неподалеку и прибежал в деревню. Очень скоро пришла страшная весть – его сбили и он погиб.
– Сгорел, – со слезами на глазах говорит Фатыма-апа.
Разговор происходит на татарском, и это слово «сгорел» звучит особенно больно – «янде». Она не говорит, что он «был сбит» или «был убит», а «янде», – сгорел. По всей видимости, с самого детства, с того момента, когда она узнала, что брат погиб на фонте, воображение много-много раз рисовало ей картину объятого пламенем падающего самолета, в кабине которого мучительно горит Али.
Мы грустим вместе с ней. Возникает ощущение, будто бы все погибшие в той войне воплотилисьв этом летчике – молодом, красивом, улыбающемся. Он таким навсегда и останется в памяти Фатыма-апы и, наверное, уже до конца жизни.
Многие жители этого старинного села остались на полях сражений. Их постаревшие жены и повзрослевшие дети ждали их возвращения еще долгие годы. А помнить о них будут столько, сколько отведет им на этой земле Бог[64].