К книге
Казачий алтарьКНИГА ВТОРАЯ. Часть вторая. 11
64%
КНИГА ВТОРАЯ. Часть вторая. 11
69

С утра моросило, качал открытую форточку ветер, и Павел подолгу стоял перед ней, курил, вдыхал дождевую прохладу каменных стен, мостовой, запахи ресторанной кухни, душок выхлопных газов машин, снующих мимо гостиницы, — сырой осенний воздух Монмартра. С четвёртого этажа ему было видно, как в просвете улочки заволакивал туманец белые купола Сакре-Кёр, увенчанные башенками с крестами, тесные дома с решетчатыми ставнями и балконами, с которых на зиму унесли цветочные горшки и ящики; разнообразные кровли, преимущественно красночерепичные; между строений — верхушки платанов и клёнов, с обветшалой вощанистой листвой, и сиротливо жались на них одинокие грачи.

Третий день находился Павел в Париже, вернувшись из Канна. Он уже несколько раз заходил в управление по делам русских беженцев, но Марьяна, чьё письмо передали ему неделю назад, перед поездкой на юг Франции, не давала о себе знать. Хотя, как уверял сотрудник управления, обещала зайти. И волнующее чувство ожидания не покидало Павла, лишь изредка уступая раздумьям и отрывочным воспоминаниям.

С грустной, неутешительной усмешкой оглядывался он назад, мысленно окидывал свою судьбу и точно взвешивал, в чём был прав, где ошибался и почему поступал именно так. Нелегко было задавать самому себе вопросы, ещё трудней объяснить.

Жизнь можно было разделить на условные отрезки, но в реальности она воспринималась как безудержный поток желаний, чувств, поступков. В юности хмелили голову девичья красота, степной простор, лошади, всё казачье, ради которого был готов умереть. Потом воевал, выше всего чтил храбрость и воинскую честь, защищая Отечество, а в Гражданскую войну — Дон и православие. Сражался в одном строю со всем донским людом, не изменившим присяге. Ранения крепко пошатнули здоровье, и это он ощущал со временем всё отчётливей. То, за что сражался, рисковал, убивал людей, не сбылось: выпихнули их красные в Европу, выгнали с родины. И эта эмигрантская доля, странническая сума вначале не пугала, богатая Анна и её любовь убаюкали, разлепили, превратили в скучающего альфонса. Вероятно, поэтому так глубоко ранила её измена, что осознал своё бесправное, зависимое положение.

Именно в этой гостинице «Ривьера», на Монмартре, и прожил он первые полгода, уйдя от Анны. Он вступил в Российский общевоинский союз, часто бывал на улице Колизе, занимался на высших офицерских курсах. И так случилось, что одним из последних видел председателя РОС Кутепова, сопровождал домой 25 января, за день до похищения его сталинскими агентами. С исчезновением Кутепова общевоинский союз утратил жизненность, новый председатель Миллер не обладал потребным для сплочения белоэмигрантского офицерства авторитетом. Павел отошёл от сослуживцев. И начались годы скитаний...

Он помнил женщин, с которыми был близок. И сейчас невольно подивился: сколь непохожими, разными были его возлюбленные! Из случайной искры знакомства по странным, непостижимым законам возникала увлечённость друг другом, то медленно, то стремительно переходящая в страсть либо гаснущая без следа. Моралисты напридумывали множество определений любви, поэты запутали своими исповедями. Павел твёрдо считал, что не бывает любви слепой или глухой, запретной или ворованной. Её попросту невозможно украсть, она — владычица, сама приходит и подчиняет себе всецело, но может также своенравно и оставить... На этот раз Павел испытывал не просто неуёмное желание быть вместе с Марьяной, любоваться, обладать ею, но и с тревогой осознавал, что безжалостный земной мир, в котором ничего не стоила человеческая жизнь, ещё интересовал и не утратил для него своей притягательной силы лишь потому, что согрет душой этой молодой женщины. Пожалуй, никогда не поддавался он так безвольно своему чувству, не тосковал. Поиски Марьяны, к счастью, завершились удачей. Но тем сильней разбирало беспокойство, что, объявившись, она не торопилась почему-то в управление.

«А ведь совершенно не страшно вот сейчас взять и застрелиться, — с окатывающим грудь холодом подумал Павел, рассеянно глядя вниз, на прилегающий к гостинице отрезок улочки. — Устал я жутко. Живу неизвестно зачем. Рвался на родину и надеялся поднять казаков. У Лучникова, в Берлине, давал зарок: не сломим красных, не возродим казачество — застрелюсь. Год не вспоминал об этом. А теперь пора ответить. И нет страха! Это плохо... Когда не страшно — душа начинает мертветь... Только Марьянушка удерживает! Да ещё родные... Война затянется, нет смысла ждать. Надо разыскать батю и Полину и с Марьяной скрыться в Южной Америке. Можно в Австралии. Там немало казаков, односумов...»

Мысли шарахались, как в бреду, путались, но всё ясней ощущал он себя неприкаянным, заблудшим и вместе с тем — иным, уже отрезвлённым от угара ненависти к врагам. Эта внутренняя ломка началась исподволь, недавно, во время поездки. По распоряжению доктора Химпеля он отправился во Францию для инспектирования казачьих частей в Авиньоне, Аржантене, Лангре и Канне, а также для вербовки новых воинов. Тем, как содержались земляки в приморских городках, Павел Тихонович был вполне удовлетворён. Гораздо неутроенней предстали лагеря для военнопленных.

Марсельский лагерь в момент приезда оказался почти пустым. Выяснив, что большинство узников в Грассе, на заготовке леса и подсобных работах, Павел воспользовался автомобилем коменданта и через два часа уже въехал в этот провансальский город.

Первые дни ноября, как нередко на Лазурном Берегу, выдались солнечными, ласковыми. В дымке таяло море, акварельнотихое, дремлющее; подоблачный кряж Альп раздвинулся, заступив полгоризонта, сверкая снегами вершин, а ниже, на скатах, тёмным золотом, багрянцем, тусклой зеленью пестрели горные леса. От города, протянувшегося вдоль знаменитой дороги Наполеона, отмахивала скалистая гора, застроенная особняками и опрятными домиками. Там же были отдельные виллы.

В городской комендатуре Павел Тихонович получил аусвайс, и его разгонистый автомобиль подрулил к воротам лагерного пункта одновременно с грузовиком, на котором подвезли «советчиков». В этот субботний день работы сокращались, а воскресенье целиком отводилось для свободного отдыха военнопленных. Условившись с дежурным по лагпункту, добродушным и заспанным унтер-офицером, о завтрашней встрече с земляками, Павел разместился в гостинице, допоздна коротал вечер в открытом кафе, потягивая красное бургундское.

«Посланец атамана Краснова», как представили есаула Шаганова, выступил на утреннем построении. Довольно крепкотелые невольники слушали лениво, смотрели исподлобья. К разочарованию Павла, отозвалось всего пятеро. Из них двое — седовласые станичники, непригодные для строевой службы. Зато троица казаков помоложе подобралась точно на атаманский смотр! Два терца, Анатолий и Терентий, чернявые, горбоносые, в движениях неторопливы, в речах — уклончивы. Под стать им Митрий, коренной старочеркассец, с рыжевучей, аж медной шевелюрой. Казаки как-то сразу приняли главенство есаула и сдерживали себя. На радостях, что переведут в казачий полк, упросили гостя пойти в бар. Выходной день собрал множество соотечественников. За столик к пришедшим казакам подсели два бывших красноармейца, работавших в хлебопекарне. Литровая фляжка коньяка, выменянная за булку, лихо прогулялась по стаканчикам. Подоспел могутный уралец, шофёр при немецком штабе транспорта. Подвыпив, на потеху французам запеснячили. Особенно самозабвенно выводили печальные, страдательные «Поехал казак во чужбину» и «То не вечер». Уралец Агафон вдруг вспомнил, что «нынче, в воскресный день, страх как ждут папаша Иван с мамашей Верой, изведутся ожидаючи».

Снялись шумной ватажкой и долго поднимались в гору, по каменистой ленте шоссе. К вилле «Жаннет» пришли не с пустыми руками. На громкий призывный крик вышла немолодая россиянка — рослая, узкоплечая, с подстриженными седыми волосами. Улыбаясь, открыла калитку, пропустила во двор. Тут же на весёлый гвалт по ступеням виллы спустился хозяин — тоже высокий, сухопарый господин в плоской фуражке, оттеняющей серебро висков и крупные уши. Породистый профиль лица, чётко очерченные линии рта, аристократически прямой нос и набрякшие верхние веки бледно-синих глаз, устремлённых пытливо и властно, без сомнения, выдавали его дворянские корни. Со всеми гостями «папаша Иван» поздоровался за руку, точно выполняя обязанность.

— А мы к вам на посиделки, Иван Ликсеич! — раскрепощённо сообщил Агафон, выдёргивая бутылки вина сразу из двух карманов арестантской куртки.

— На дорожку! — гаркнул Митрий, тряхнув чубом. — Добровольцами записались в казачий полк! А с нами их благородие, есаул Шаганов!

Хозяин слегка усмехнулся, обращая внимание больше на свёртки, нежели на незваных гостей. Хозяйка поторопила в дом, но «папаша Иван» возразил, указал рукой на круглый стол беседки, увитой виноградником.

— Чем не место для гулянья? Сегодня тепло. В самый раз на свежем воздухе закусить.

— Пр-ральна! На воздушке! — подхватил Митрий, двигаясь к беседке танцующими шажками. — Кр-расотища тута!

— Тише! — остепенил Павел, замечая принуждённую улыбку хозяина.

Под навесом из багряно-лиловых листьев горного винограда застолье заладилось. Хозяин и хозяйка сидели рядом, к ним присоседился и живущий на вилле какой-то картавый эмигрант, широкой скобой разместились казаки. Гостинцев вначале показалось с избытком: две булки свежеиспечённого хлеба, полголовки сыра, две банки свиной тушёнки, галеты, маслины. А вино поначалу бражник Анатолий прижаливал, разливал скуповато. Павел почему-то с каждым тостом не хмелел, а, наоборот, тяжело трезвел. И в отличие от пленников вскоре разгадал благорасположение хозяев: они были просто голодны. И принимали гуляк не только из чувства патриотизма, но и с надеждой, что хоть немного подкрепятся. За разговором, щедрым на солёные шуточки, которые вскоре побудили Веру Николаевну уйти, Павел не уследил, как подчинился властному обаянию хозяина. Когда гости изрядно опьянели, «папаша Иван» стал закусывать с завидным аппетитом, считая, что на это никто не обращает внимания. Кусок сыра он сразу отложил про запас, вероятно жене, а сам лакомился маслинами и куском вяленой морской рыбы. Впрочем, не пропускал и тостов.

— Стало быть, вы из стольного града Берлина, есаул? — наконец обратился к Павлу хозяин, насытившись и с удовольствием вдыхая ментоловый душок сигареты, предложенной гостем. — Служите или вольнонаёмный?

— Состою порученцем при Восточном рейхсминистерстве.

— Значит, служите Хитлеру[53]. Удивительно! Есть поговорка: пусть знает ворог, что казаку Дон дорог. Хитлер хотел поработить ваш край, а вы с ним — в один хомут!

— Мы сотрудничаем с немцами только потому, что поставили себе цель: возродить Донскую республику, — нахмурился Павел. — А для этого прежде всего необходимо разбить большевиков.

— Донскую республику? Ах да, помню. Она существовала в бытность атамана Краснова. Огрызок былой России. А я считаю своим Отечеством, к великой печали навек утраченным, и Елец, и Воронеж, и Москву, и ваш Дон. Не могу иначе! Так воспитан. И варвар Хитлер никогда не позволит своевольничать инородцам: ни полякам, ни малороссам, ни казакам.

Терцы в две глотки затянули «Как над Тереком-рекой», постепенно выравнивая и смягчая звучание протяжной мелодии. Иван Алексеевич кивком пригласил собеседника выйти во двор, на площадку позади двухэтажного особняка. Прямо за каменным забором, отгораживающим усадьбу, начиналась круча, поросшая пиниями — средиземноморскими соснами и елями. За час с небольшим погода резко изменилась. По долине, внизу, кочевал туман. С альпийских вершин тянуло холодом. Остановились под кроной платана с листвой в медных накрапах. Под кручей, не видимая глазу, шумела проезжающими автодорога. А в стороне, в смешанном лесу, трещали сойки и долбил дятел. «Папаша» поднял воротник жакета из плотной бежевой ткани, поёжился.

— Каждый волен поступать, как ему заблагорассудится, — заговорил он, раздражаясь, затягиваясь чаще. — Мне предлагали деньги, помощь, если поддержу немцев. Обещали издать книги. Я не согласился! Бес легко искушает, но губит. Покойный Мережковский в своей слепой ненависти к большевикам принял, вроде вас, фюрера как мессию. Даже по радио кричал об этом на весь мир! Но как можно прислуживать хитлеровцам и их бешеному мамоне? Убийцам, насильникам, варварам? Из страха? Ради подачки печататься в газете, восхваляющей фашизм? Из-за этого я не простил даже давних приятелей. Впрочем, вы их произведения вряд ли знаете... Скажите, не знакомы ли с Шолоховым?

— Нет. Знаю, что до войны он бывал в Европе. Просоветский элемент.

— Ну, зачем же так? Вы читали его «Тихий Дон»?

— Разумеется! Там, где пишет о казаках, — правда. Как только изображает коммунистов — ложь и выдумка.

— А мне довелось в прошлом году прочесть только две книги романа. Талантлив, но нет словечка в простоте. И очень груб в реализме. Трудно читать от этого с вывертами языка, с множеством местных слов... Не обижайтесь, но ваши соплеменники — народец известный. Лезет на рожон, ворует всё, что плохо лежит, дуроломит от дремучего невежества, а затем рыдает от покаяния, крестится, поёт заунывные песни и глушит самогонку. Но — ратники отменные! Миф о беззаветной любви к родной земле — сказка эта для детей. Ваши казаки немало набедокурили, кровушки пустили!

— Я — один из них. Вы неприязненно говорите о казаках... Прошу этого не делать в моём присутствии... — ледяным тоном произнёс Павел, поворачиваясь к собеседнику и ловя себя на мысли, что где-то прежде встречался с ним, может, видел газетную фотографию.

— Извольте! Приношу извинения, хотя просил не обижаться. В оценках мы чаще субъективны. Мне вспомнилось, как однажды в Москве слышал разговор букиниста и покупателя, толстомордого малого, тоже продающего бульварные романчики и тому подобную дрянь. Малый торгуется за четыре копейки, выгадывает том Чехова. Букинист-старичок долго терпел, а потом рявкнул: «Вот встал бы Антон Павлович из гроба и обложил тебя по е... матери! Писал, писал человек, двадцать три тома написал, а ты, мордастый мудила, за трынку хочешь взять!»

Хозяин засмеялся, отбросил сигарету далеко за каменную ограду, вздохнул.

— Слушаю почти каждый день радио. Ненавижу большевиков до сердечной муки, но желаю им успеха. Меняются государства, названия стран. А народ, господин есаул, у нас один. Верней, с поправкой на самостийность казачества... Русский народ. Изменник, святотатец, вор. Но — единственно родной. А родителей, даже если отреклись от тебя и вытолкали из дому в шею, новых родителей не обретёшь. Пусть хоть такая, коммунячья, плебейская, но живёт Россия. Пока она есть, пока говорят там по-русски, тянешься к жизни.

— Вот вы, как я понял, книги сочиняете. Человек образованный. А я — другого посева. Мне уготовано воевать. Я прожил в эмиграции двадцать лет, надеясь на новую схватку с красными, чтобы освободить Отечество от жидобольшевистской власти. В этом сейчас нам немцы — союзники. Временно! А затем...

— Об этом мы говорили! — перебил писатель. — Для меня это неприемлемо!

— Но почему так случилось? Почему Ленин оказался могущественней Христа? Россия, Дон были православными. И вдруг веру предали!

— Не знаю. И никто не знает! Лев Толстой считал политическую деятельность злом. В мире существуют соблазны, те гибельные подобия добра, в которые, как в ловушку, заманиваются люди. Самый опасный соблазн, как считал Толстой, — когда государство оправдывает совершаемые им грехи тем, что оно будто бы несёт благо большинству людей, народу. Пожалуй, в этом разгадка. Косоглазый, лысый сифилитик Ленин посулил скобарям рай земной, обманом и жестокостью одурманил народ. Оплевал всё, что считалось прекрасным. Разжёг окаянное богохульство и классовую вражду, перешагнув все пределы в беспримерно похабном самохвальстве и прославлении своей партии. У меня это есть в «Окаянных днях»...

— А как же быть теперь? Краснов, наш атаман, тоже писатель. Он уверен, что немцы помогут свергнуть иго Сталина. Но сами не в состоянии управлять страной. У нас появится возможность возрождения России и казачества.

— Пётр Краснов одарённый литератор, но старый германофил. Не хочу гадать, насколько он искренно заблуждается. В сущности, во все века перед смертным вставал выбор: кто ты — властелин или раб? Признаешь над собой чью-то власть или нет? Готов покориться или бороться? Отсюда — вечная трагедия рода человеческого, жажда власти, предательство, кровь. Я свой выбор сделал! А за гордыню надо расплачиваться. Живём мы с женой забыто, впроголодь. Точней, доживаем. Вы ещё красивы, сильны. А я уже — старик. Странно, не думал раньше об этом. Как-то незаметно наступила пора, когда женщины перестали воспринимать тебя как мужчину. Перестали влюбляться! А это — старость. Хотя ещё бодр, способен, не отказываюсь от выпивки. Только по молодости мог пить всё подряд, как кучер! А теперь боюсь смешивать. Голова трещит...

За углом особняка, во дворе, казаки «играли» плясовую. Гомонили, дружно хлопали. Белёсые, сквозящие гардинки тумана развешивались по лесу. Вечерело. Вера Николаевна, в наброшенной на плечи меховой кацавейке, появилась неожиданно, с тревогой на лице.

— Ян, тебе не холодно? Может, принести джемпер? — обратилась она к мужу с лёгким московским распевом.

— Не беспокойся. Я не озяб. Мы уже скоро разойдёмся!

Проводив жену долгим взглядом, Иван Алексеевич как-то светло, доверительно посмотрел на Павла:

— Годы, годы... Что ни вспомнишь, всё больно, грустно. Иногда сплю по девять и больше часов. И почти каждое утро, как только откроешь глаза, какая-то грусть — бесцельность, конченность всего для меня... Дайте сигарету! — и, нервно прикурив от подставленной гостем зажигалки, с горькой иронией усмехнулся. — Всё думаю: если бы дожить, попасть в Россию! А зачем? Старость уцелевших — тех женщин, с кем когда-то... Кладбище всего, чем жил когда-то... Полвека назад — даже поверить трудно — при самой первой встрече, а я был совсем молод, седобородый Лев Николаевич признался: «Счастья в жизни нет, есть только зарницы его — цените их, живите ими...» Вот так до скончания века и приходится жить русскими зарницами...

На обратной дороге, сопровождаемый хмельными гуляками, Павел ругнул себя, что даже не спросил у хозяина фамилию. Окликнул Митрия, но того опередил дюжий уралец:

— Как же! Всем известный... этот... лауреат! А по фамилии он — Бунин. Иван Ликсеич Бунин. Нашенский «папаша»!

Павел вышел из гостиницы под вечер, поднялся на бульвар вблизи «Мулен Руж». Ресторан краснел своими мельничными крыльями, зазывал публику рекламным щитом, с которого плотоядно улыбалась красногубая девица с высоко задранной ногой в чулке, перехваченной алой лентой. Кольцо бульваров вело на запад, к центру. И Павел, избегая зазывальщиц напротив публичных домов, пошёл по аллее, вдыхая прохладную сырость каменных плит под ногами, прель опавшей листвы. Зажгли фонари. И уцелевшие на ветках платанов и клёнов листья засквозили золотом! В лужах дробились огни, празднично мерцали. И хорошо, что в этот час гуляющих парижан было ещё мало — влюблённые парочки, патрули, рыщущие проститутки.

Он запутался, точно не определил, в каком месте высмотрел ресторанчик «Лион», — пожалуй, между площадями Пигаль и Клиши, на левой городской стороне. В сверкающем люстрой и зеркалами вестибюле подскочил гарсон в белоснежной сорочке, чёрном жилете и с торчащей красной бабочкой. Тряхнув чёрными кудрями до плеч, он ловко подхватил шинель и фуражку посетителя и перепоручил его другому гарсону, узколицему, носатому, — вероятно, гасконцу. Тот провёл к свободному столику под накрахмаленной бело-зелёной скатертью в отблесках хрустальных бокалов и рюмок, и бесшумно отодвинул стул — в тон интерьеру — с тёмно-зелёной обивкой. Такого же цвета были в зале люстры, ковровые дорожки, обои. Позже заметил Павел вышитые по краям скатерти золотые вензеля.

Он первым делом заказал гаванскую сигару, холодной «Смирнофф» и бутерброд с икрой. Гарсон спроворил за считаные минуты. Затем Павел долго изучал меню, вспоминал французские названия. Выбрал мидий под белым соусом и салат с черносливом. В ожидании, чуть захмелев, принялся раскуривать сигару. Она с трудом занялась, отуманила пряным дымом. С эстрады запела изящная, в чёрном переливающемся платье шансонетка, и её голос, глубокий, тоскующий, напомнил голос Марьяны. Павел опорожнил графинчик — под мидии водка шла отменно! — и опять махнул гарсону, потребовал добавить... Дурманел, озлоблялся, думал с горячностью: «У писателя — «конченность всего» и у меня — конченность... Где Марьяна? Я же не могу торчать неделю здесь, в Париже... Надо явиться с докладом к Химпелю! Раб я! Все мы во главе о Красновым рабы. Тут ты, Иван Алексеевич, прав, хоть и недобитый буржуй... Рос-сия, нар-род... А я казак и плевал на твоих лаптёжников! И надо по-казачьи поставить в жизни точку. Никуда не удирать, не скрываться за тридевять земель, а если придётся, голову на плаху кинуть...»

Пение манящей женщины отвлекло, настроило на мягкую грусть. Он думал о Марьяне с закрытыми глазами, в сигарном чаду. И вздрогнул, когда на ломаном языке к нему обратился прилизанный черноусый господинчик, склонившись сзади:

— Есть свеженькие рюсские девучки. Не желаете-с?

Павел обложил его матерной бранью, всполошив сбежавшихся гарсонов. Потом, одолев пьяную дрёму, рассчитался и вышел на сумеречный бульвар в расплывчатых пятнах фонарей и реклам. На счастье, подвернулось такси. Павел назвал рю Дарю, православный собор. Он не мог разглядеть, сколько на часах, но надеялся, что русская церковь ещё не закрыта и он успеет помолиться. Шофёр приспустил боковое стекло. Влажный воздух приятно холодил щёки, трезвил.

Он пробежал мимо просящих подаяния у паперти, дёрнул высокую дверь. Она была заперта. С досадой рванул ещё раз и пошёл обратно. Ему стало жалко вымокших под дождём людей. Он пошарил в карманах шинели, зачерпнул горсть монет. Идя вдоль шеренги кланяющихся, вкладывал их в протянутые руки. Молодая женщина стояла, опустив голову. Павел замедлил шаг. Она повернулась, открывая лицо. Монеты посыпались из ладони Павла, звонко стуча по камням. Он бросился, в одном порыве сгрёб Марьяну, стал целовать её пахнущие дождём волосы...

Предыдущая главаГлава 69 из 108Следующая глава