К книге
Казачий алтарьКНИГА ВТОРАЯ. Часть вторая. 6
59%
КНИГА ВТОРАЯ. Часть вторая. 6
64

Гроза заходила с западной стороны, из-за Несветая. Точно бил где-то в выси неведомый колокол — и далеко раскатывались во все концы степи его сбоистые гулы, тревожный рокот. Мглистая стена туч надвигалась, близилась, ярко озаряясь ветками молний. Ошалелый ветер, вихря на просёлках пыль, нёс свежесть дождя и сладкие запахи цветущих трав. Уже клубились над головой сквозистые тучки, быстро плотнея и скрадывая блёклый летний небосвод, встревоженно проносились птицы. И Лидия тоже ускорила шаг, свернула со шляха на тропинку, натоптанную ходоками ещё в распутицу, ища укрытия. На взгорке одиноко высилась белолиственница, паруся под крепнущими порывами ветра серебристой кроной, а за ней чернотой наливался горизонт и мутнела, уже туманилась от первых капель речная долина.

Серым облачком скользила по июньской степи Лидия в казённом суконном платье и грубых тупоносых полуботинках — в повседневной арестантской робе. Стороной обошла она райцентр, станицу Пронскую, кривопутком пробиралась в Ключевской, стыдясь встретиться с кем-то из знакомых. Домой правилась от самого Новочеркасска, куда доехала из Шахт на товарняке, и за трое суток отмахала по степи, благодаря попутным подводам, полторы сотни вёрст. Проходя через чужие селения, останавливалась у калиток, ожидала, кто чем поможет. Таких, как она, побирушек шаталось немало, и подавали неохотно. Но, к счастью, удалось разжиться куском жмыха, свёклиной и заскорузлым чебаком. Воду колодезную и родниковую пила из собственной кружки. Её подарили подруги, оставшиеся на поселении, ещё пожаловали лифчик-самошив из вафельного полотенца и брусок простого мыла. Это и ещё три пряника — гостинец сынишке — Лидия несла в брезентовой сумке из-под противогаза, выпрошенной у городских шахтарчуков.

Забыв про усталость и голод, от которого подводило живот, она ступала всё быстрей, нетерпеливей, оглядываясь на грозу и с радостью узнавая окрестности Ключевского. Вдалеке, на склоне холма, прошитого стежками кукурузных ростков, пололи казачки, и весело пестрели их юбчонки и платья, светлые косынки. А предгрозовой мрак подступал ближе и ближе, тускнели травы и цветы, ветер рвал листву деревьев, прахово взвивал столбы пыли. Удары грома усилились. Сизая темень растеклась во всё небо, а ниже нависал, качался белёсый облачный подбой. Обжигающе роились над степью сполохи. Упали редкие капли — и острей запахло прибитой пылью и травами. С плачем косо взлетел и спикировал в запруженную балочку чёрно-белый чибис.

До лога, куда ходили с Яковом за зимникой, оставалось с полкилометра, когда над самой головой громко треснуло, саданул гром, и почти сразу же обрушился ливень. На мгновенье охватил неизъяснимый, первородный страх, но его тут же сменило беспокойство, что пряники, которые берегла сынишке, могут размокнуть. Она бросилась в густой пырей, ещё хранящий понизовое тепло, и, скатав брезентуху, спрятала её под грудью. Земля, накалённая полуденным зноем, была горяча под коленями и странным образом наполнила тело дивной лёгкостью...

А гроза неуёмно ярилась и ликовала! Стегали по спине и ногам дождевые струи, щекотали стекающие за шею капли, бесстыже облепливал ветер мокрым платьем бёдра. Наедине со стихией ей стало удивительно вольно. Небывалую слитность с землёй и грохочущим небом, с этим хлебоносным дождём, в самую пору посланным Богом, ощущала Лидия, и всё сильней разбирало её смятение!

От сознания того, что рядом дом, Федюнька, подруги, что вырвалась из преисподней в милый край, вместе с каплями застлали глаза слёзы. «Зачем я плачу? Я же вернулась и сыночка скоро увижу», — с укором подумала Лидия, но волнение охватило ещё острей, и неодолимое желание выплакаться, пожаловаться — хотя бы матушке-степи! — переполнило сердце. Знать, тяжела была ноша испытанного горя и лишений...

Она поднялась с луговины, щурясь от первых, особенно ярких лучей, и осмотрела содержимое котомки. Пряники, хоть и не раскисли, но припахивали мылом. Поёживаясь от ветерка, Лидия добрела-таки до лога и, повесив отяжелевший чехол на сухостоину, сняла и отжала платье. Затем отрясла крайние ветки тёрна и развесила на них одежду. Стыдясь наготы, присела и взъерошила остриженные, как у всех арестанток, волосы, от дождевой воды ставшие рассыпчатыми и лёгкими.

— Прошу прощения, бабонька! — вдруг донеслось из-за полосы терновника. — Я человек безобидный. Не боись! И подглядывать не стану, вдоволь на вашу сестрину ишо в молодых летах налюбовался. А раз оказалась ты в пчеловодческих владениях, то я обязан сигнал подать. Не ровен час, выйдешь голотелесная на пасеку, а пчела измаялась, от дождика в ульях прячась, и нажигать может...

— Дядька Мишка, ты, что ли? — узнала Лидия голос аксайского балагура. — Не выходи, пока не оденусь!

— А ты — Яшкина жена, Лида? — растерянно выкрикнул пчеловод.

— Она самая.

— А баяли, что ты на принудиловке.

— Отпустили. Кузьмич, ты сынишку моего, Федю, давно видал?

— Как же! Крутился тут с пацанвой, мёда просили. Нема, ишо рано. Акация мало дала, а травки-цветочки только выкохались. Да и пчёлы, Лидонька, зараз не мои! Колхоз конфисковал. Заодно и ульи Маркяныча! Приставили как инвалида и знающего в них толк. Про родных ничего не ведаешь?

— Нет. А что?

— Полюбопытствовал. Ну, ты подсыхай и приходи. Вместе повечеряем. А я гляжу: женщина идёт. Не признал, слепец...

В глубине зарослей стих шорох веток и прочно устоялась послегрозовая тишина. Тучи расступались всё шире, распахивая синеву. Глянцево блестела листва терновника и дубков, мокрым огнём искристо переливались прилеглые травы и цветы, а белолепестковые обвисшие кисти акаций, раскрываясь напротив солнца, вновь стали излучать медвяную свежесть, от которой кружилась голова. К вечеру ожили шмели и пчёлы. Большими снежинками порхали бабочки. Неподвижный воздух звенел, жужжал, стрекотал. Фиолетовые стрелки ласточек стремглав проносились над землёй. Свирель иволги поддержал звонкий колокольчик жаворонка. Раскинув крылья, пластался под последней тучей, зорко высматривал добычу коршун. Степная жизнь, воскресшая после грозового ливня, как всегда в июне, была кипуча и хлопотлива. И залюбовавшись, засмотревшись, заслушавшись, Лидия пришла на пасеку не скоро, когда уже дымился перед шалашом костерок, разложенный в земляной печке, а над ним в закопчённом котелке варился кулеш. Два ряда ульев (среди них Лидия приметила и свои) располагались поблизости, и было видно, как с тяжёлым гудом возвращались пчёлы от акациевой лесополосы и с цветущих речных луговин.

— Работают пчёлушки! Молодцы! — радостно пояснил Михаил Кузьмич, снимая с лица пчеловодческую сетку и осторожно устанавливая крышку улья. — Глядел на семью. Утром подсадил матку. Чтой-то не видно. То ли не приняли, то ли не нашёл...

Вскоре подоспел кулеш. Подав самодельную деревянную ложку, пасечник уселся на чурку рядом, перед стоящим на камне котелком. Из переносного сундучка вытащил алюминиевую, изогнутую козьей ножкой, и, в свой черёд зачерпнув наваристой, с капельками жира и веточками укропа похлёбки, отведал её и вопрошающе скосил глаза:

— Годится?

— Давно такой не ела... Баланда да чай.

— За матку выменял баночку гусиного жира. У пчеловода из райцентра, дядьки Петра Ходарева. Толковый человек! Крымырымы прошёл, войну мировую, плен. И на все руки мастер! Тут, неподалёку, с пасекой колхозной расположился.

— А что в хуторе? Я случайно видела в Шахтах Матвея Горловцева, сказал, что не одну меня...

— Новости одна другой веселей. Забрали, окромя тебя, ктитора Скиданова, мать Аньки, старую Кострючку, мать Шурки Батунова, Меланью, Калюжного, бывшего счетовода, ну и всё... Правда, баб отпустили вскорости. А заместо их загребли, не поверишь, Василя Веретельникова. За то, что кресты на церкву цеплял.

— Ты как будто недоговариваешь.

— Тю! А то не понимаешь. Казак я или нет? Сидишь почесть что раздетая, ягодка ягодкой.

— Вот срамник! Седина в бороду, а бес в ребро. Мало тебя тётка Варвара гоняет.

— Наговоры. А чего ж тут худого? На красивую бабу завсегда нужно любоваться! Оно и на сердце легшает, и моложе становишься. Другое дело, когда за юбку цепляются.

— Ты не бреши зазря, а рассказывай, что в хуторе, — строго перебила Лидия, откладывая ложку.

— Много чего! Председатель новый, из военных. Чекалин. Навроде под себя не гребёт. Душевно с людьми. Твои погодки-бабы спин не разгибают, кто на поле, кто на ферме, кто на прополке. Да и стариков выгоняют на работы. Сама понимаешь, лето. День год кормит!

— О наших беженцах не слышно?

— Как канули! Разно болтали. Будто под бомбёжкой Шевякины погинули. А про других нет весточек!

— Дагаевы, тётка Матрёна, Тося Баталина живые-целые?

— Матрёну, забыл сказать, арестовали за тобой следом. Остальные на местах, невредимы. И кума твоя, Ивана-покойника жинка, чуть поглажела, и Тоська двойней разрешилась... Идёт жисть! А на днях Митька Кострюков с фронта возвернулся. С одной ногой. А жёнушка распутная к немцам умелась! Как прознал про её поведение при немцах, про шуры-муры с полицаями, все фотокарточки и вещички какие сжёг! Ругай не ругай, а смазливая бабёнка навроде куклы — все норовят с ней позабавиться! Осуждать легко, а сердцу не прикажешь.

— Ты, Михаил Кузьмич, горазд судить! Отсиделся при немцах и теперь в чести... Да! Никакой жалости к подстилке немецкой нет. А за что меня посадили? Чем я виновата?

— Катавасия вышла, вот что! Заодно с другими зацепили. А теперича разобрались.

— Разобрались? Чудо мне помогло, Кузьмич! Иначе бы таскала, как другие поселенки, вагонетки на шахте, уголёк ссыпала. Мне три года припаяли исправительных работ! А я вот за четыре месяца и дитя скинула — не посчитались, что беременная! — и спину повредила, иной раз печёт в пояснице так, что вою... А я баба не слабая, ты знаешь... — Лидия взволнованно скрестила на груди руки, заговорила тише: — Многое вынесла и ещё могу вынести! С душой хуже. Я, Кузьмич, тоже, как Яша мой и вся молодёжь, в партию верила, в справедливую жизнь. А что получила? Рабство... Пока с пузом была, брезговали мной. Я и довольна. А как скинула, из лазарета выписали, тут же стали охранники липнуть. Пришлось одному по яйцам дать. В ледяной одиночке трое суток отсидела. А потом этот гад избил до полусмерти. И другие кулаками метили, учили. Не покорилась сволочам, Кузьмич... Не сломили... А душа в глудку спеклась. Я радоваться отвыкла. Вот сейчас, под дождём, выплакалась, напричиталась и как будто очнулась... А до этого хотела руки на себя наложить...

Пасечник молча ждал, пока Лидия всхлипывала, вытирая концом платка мокрые щёки. Затем достал остаточек цигарки, спрятанной в спичечном коробке, задымил.

— А какое ж чудо тебя посетило? Помиловали, что ли? — с нетерпением спытал Михаил Кузьмич.

— На станции мазали с бабами шпалы. Да и щебёнку разбрасывали, руки отрывали. За весь день — полчаса отдыха. Ну, меня и послали за кипятком. Иду вдоль перрона, и вдруг окликнули. Оборачиваюсь: Фаина. Может, помнишь, у нас беженка жила?

— Нет, заметило[50].

— Такая фуфыра стала, чистенькая! В Москву ехала с будущим мужем. Солидный такой... Рассказала им как есть. Особо этот москвич не обещал. А через две недели вызвали к начальнику лагеря, мол, из Москвы освобождение пришло. Пересмотрели дело. Иду домой, а до конца не верю. Может, ошиблись и снова на нары? Как думаешь?

— Случаи всякие бывают. А тут — не сумлевайся! Чудо это ясное. Либо при большом знакомстве, либо при чинах состоит тот встречный. А у меня похлеще было! Хоть ты и спешишь к сынишке, расскажу эту поучительную быль.

С братушкой моим, Петром, в Ключевской мы от голода сбежали из Ростова. Как скоро деникинцев в море спихнули, а Будённый повёл своё хмельное войско в Польшу — разложилась Конармия от пьянки и блуда, и не зря ей ясновельможные паны задницу надрали, — стала на Дону мирная жисть облаживаться. А Ростов издавна «папой» именуют. Много в нём жуликов, аферистов и бандитов всяких. Не то что ночью — днём ходить по улицам страшно. Варюху я у тёщи оставил. А сам приехал в город, на биржу кажин день хожу насчёт работы. И вот как-то вечером, в осеннюю пору, шлындаю в порт. Там стоял у причала пароходик. Упросил я охранника пускать на ночь. Богом поклялся заплатить ему. А он, Лидуся, посмеивается: «Ничего, и так отслужишь». А в чём эта служба заключается — молчит. И вот спускаюсь я по длиннючему спуску к Дону, гоп-компании обхожу. Иду, а сам того не ведаю, что впереди...

Дядька Михаил привстал, постелил на чурку обрезок овчины. И, убедившись, что хуторянка слушает внимательно, плюхнулся на место, уперев руки в колени.

— Иду и не ведаю! А про себя ишо думаю, вот какой добрый человек энтот матрос, что приютил меня. Иначе бы где ночевал? Да, подхожу. И сразу не признал своего благодетеля. В драповом пальте, при шляпе, а ботинки аж зеркальные. Стоит перед пароходиком и трубочку сосёт. «Пришёл час, — говорит, — отслужить за мою доброту». — «Завсегда согласный! Что надо исделать?» Манит за собой. Спускаемся в трюм. Стоят два больших с застёжками чемодана. «Помоги донести, — кивает. — У меня обе руки прострелены. А тебе сподручно. Хоть и не высок, а плечист». — «И не такие тяжести таскал, не сумлевайтесь!» А как взял те чемоданищи, так глаза на лоб полезли! Господи боже мой, не иначе чугуна наклали! А виду не подаю, молодой ишо, дурной. На набережной ждёт нас извозчик. Морда блином, борода с лопату! Абы-абы вскинул я ношу на повозку, дал команду благодетель с ним садиться. «Ты зараз нищий и безработный, — намекает эта благородия в пальте. — А я тебе и денег дам, и на уловистое место пристрою». Привозит нас бородач в армянский квартал. И прямиком к увеселительному заведенью, то есть ресторанту. Я в них отродясь не бывал, и всем известно, чем там займаются. «Неси, — приказывает благородия. — Отдай чемоданы хозяину, Араму. И здесь ожидай, покеда приеду». Встречает меня армянин-хозяин. Вижу, человек пронырливый. Стал благодарить, оглянул меня и велел прислужнику кафтан принесть. В него обрядил и в тот самый ресторант за столик пригласил.

— Мне надо идти, Кузьмич, — вздохнула Лидия.

— Не учи учёного, поешь яйца печёного! И так закорачиваю, слухай себе на пользу... Является матросик, а на самом деле белогвардейский полковник. «Выпьем? — предлагает. — Уверенность в тебе имею. И не стану таиться. Воевал я за Деникина. А зараз ЧК всех потрошит и к стенке ставит. Хочу уехать в Грузию, оттеда к туркам. В чемоданах то, что насобирал за войну. Побрякушки да золото. На меня может пасть подозрение, когда буду в поезд сидать. А тебя в армянина запишем. Ты должен со мной в одном вагоне до Владикавказа доехать, а там заплачу — и дуй обратно, будешь у Арама половым. Соглашайся. Иначе, дружок, придётся чикнуть». — «За что?» — спрашиваю. «А чтоб не сболтнул. Либо с нами, либо с Богом...»

— Влип, значит? — подхватила Лидия, торопя оживлённого рассказчика. — Что же спасло?

— Попал, стал-быть, в волчью стаю! Лай не лай, а хвостом виляй. «Господин хороший, я не супротив», — соглашаюсь, а сам кумекаю, как удрать. Тут подносит нам цельное блюдо кушаний и вина раскрасавица служанка, фициантка по-благородному. Я хоть и предан своей Варваре, а глаз оторвать не могу. Что личико, что носик, что глазочки чёрные, что талия тонкая, что ножки в шароварчиках красных — загляденье, а не девка! Выпили. И сразу меня ошибарило, понял, что зелья подбавили. Язык заплетается, голова не держится...

Слушая, Лидия поднялась, повесила брезентовый чехол на плечо, повыше поддёрнув лямку. Уже смеркалось. Свежело. Сильней запахло цветущим чабрецом.

— Утром очухался, продрал глаза: иде я? Вся комната в коврах и ни души. Тут приносит мне плова эта самая раскрасавица. «Как же тебя кличут?» — «Лаяна». — «А кем же ты хозяину приходишься?» — «Дочкой». — «Неземной ты красы, барышня. Лишь бы счастье не обошло». Улыбается: «Счастья много! И мне достанется». — «А чем же ты меня, злодейка, опоила? Еле очнулся». — «Это не я. Мне велели подать только...» Не стой! Сядь на чурку, уже трошки осталось.

Лидия, наоборот, посторонилась от дымящей печуры. Дядька Михаил сдвинул картуз на затылок. Хмурясь, помолчал.

— Наутро собралась шайка. Опять погрузил я на пролётку чемоданы. Только поехали не на вокзал, а к Дону. Лодка двухвесельная. Подуперся я ногами, погреб. Да подхватила нас быстрина. Еле живые остались! На том берегу ждёт нас фаэтончик. Доехали до станции Батайск. Билеты припасены. Вот-вот поезд подойдёт... И тут как крикнут: «Руки вверх! Вы арестованы!» И обступают нас чекисты с пистолетами. Мои благородия побледнели, на меня смотрят: «Ты, мерзавец, донёс?» — «Никак нет. Когда бы я успел?» Командир чекистский, нервенный весь, дулом моего благодетеля тычет: «Попался, полковник? Много ты красноармейцев уложил в могилы. А теперича не ускользнёшь!» Ну, думаю, амба. Заодно и меня на распыл. Как из одной кумпании... И вдруг гляжу: плывёт по перрону Лаяночка. В белом платке, в беленьком платьице и туфельках. И все чекисты оборачиваются к ней, затихают. Улыбается она, а мы стоим молча, как параликом стукнутые. Напустила, значит, чары и рассудка лишила. «Летите, вороны отседа! Игла цыганская в пятке смерть вам добудет. Скройтесь с глаз, скройтесь прочь!» — так-таки бормочет и на чекистов пялится, по рукам их гладит. И вдруг как хватят они бечь от нас! Друг друга пихают, толкаются... Вскорости подходит поезд, залазим. И энта чудотворка с нами, от отца, значит, с полковником сговорилась. День еду, второй. Тут я не сплоховал. И на подъёме, как медленней пошёл поезд, сиганул в канаву с травой! Вот какое чудо бывает! Заколдовала не кого-нибудь, а лютых анчихристов. Я к чему рассказал? Неладное творится у нас. Привидение появилось, ночами хутор тревожит. С той ночи, как разорили милиционеры могилу Степана Тихоновича. Вывезли гроб и невесть где закопали.

Лидия потрясённо покачнулась, взялась рукой за ствол ясеня.

— Господи, из могилы достали...

— Тайком приехали, напакостили на погосте и смылись. Опосля сообщили, дескать, по просьбе колхозников. Чтоб не лежал немецкий враг-предатель с советскими людьми... И как этих иродов земля носит! Ты сходи к Мигушихе, она знает, что исделать. Обрызгать там свячёной водицей либо какие молитвы почитать. А Яков твой живой, письма соседям шлёт!

— Знаю. Мне Матвей говорил...

Она ушла молча, с трудом держась на ногах. Только, показалось, отлегло от души, как снова догнала горестная весть, поразившая святотатством! Силы начинали окончательно таять, хотя до хутора оставалось всего версты три. Тропинка обогнула терновую непролазь, вывела в разлёт балки. В сумерках мягко светились кусты шиповника. Вспомнилось, как приходили сюда с Яковом. Она остановилась у куста, разросшегося на тенистой стороне. С завораживающим интересом, точно бы видела впервые, присмотрелась к тёмно-зелёным мелким листьям с зубчиками по краям на шипастых ветках, увенчанных крупными пятилепестковыми цветами нежнейшего розового оттенка. Иные ещё не раскрылись до конца, иные полуоблетели, и под комлем — вразброс — белели на земле лепестки-сердечки. Вспугнутый шмель вылез из цветка, из его бархатистой жёлтой серединки, и с гудом пролетел мимо лица.

Откуда-то издалека доносился голос поздней кукушки. Лидия присела на влажную траву, с печалью подумала о порушенной жизни. «Война всё спишет», — не раз утешали её этой премудростью. И никогда не соглашалась она с заведомой вседозволенностью и признанием своего бессилия. Нет, не спишет война ни гибели свёкра, пожелавшего быть хуторянам заступником, ни надругательства над его прахом, ни бесправия оккупации, ни безвинного ареста её, комсомолки, ни потери ребёнка. Пережитое с ней навеки, как и эти минуты возвращения домой...

Она почти бежала, не чуя земли, хотя ноги подламывались от усталости. Коротала путь вдоль широкого, уже вымётывающего колос озимого поля. Совсем близко частил перепел, а в подгорье и на леваде разливались соловьи — точно в чуткий омут ночи падали серебряные капли. Небесный плат вышивали созвездия. Дышало хлебное поле пресной дождевой влагой. Почудился голос Степана Тихоновича. Лидия вздрогнула и оглянулась: ветерок перекатисто пронёсся по степи, клоня колосья и травы. И острой печалью отозвалось в душе: это поле осенью засевал её свёкор, очень хлопотал, стараясь успеть до снега. И вот оно поднималось, тихо шумело рядом, а того, кто возделал ниву, на свете больше нет...

Предыдущая главаГлава 64 из 108Следующая глава