К книге
Казачий алтарьКНИГА ПЕРВАЯ. Часть вторая. 12
31%
КНИГА ПЕРВАЯ. Часть вторая. 12
33

Несмотря на то что Яков пожаловал раньше уговора, дядька Михаил встретил его приветливо. Усадил на открытой веранде за стол, принёс кувшин виноградного вина и нехитрую закусь. Пока гость в запале рассказывал о стычке с дядей, учтиво помалкивал и шурил свои смышлёные, медового оттенка, выжидающие глаза. Да не так-то прост был и Яков. Исподволь переьел разговор на другое, ругнул кума Ивана, что не вовремя отлучился в Новочеркасск. Дескать, будь он дома, у полицейских не закрались бы подозрения. Михаил Кузьмич поддакнул и разлил вино по стаканам. Выпили. Покалякали о том о сём. Но как ни ловчили, чувствовали скованность друг друга. Яков пошёл напролом, спросил, пытливо глядя в глаза хозяина:

— Ну, где же, на самом деле, Иван?

Дядька Михаил и не моргнул, без запинки ответил:

— А там, где знаешь. Я его недели две не видал... Вчера Шевякин с мордоплюем-полицаем тоже допытывались.

— Ох, неправда! Знаешь! И я знаю, — понизил Яков голос. — Где-то поблизости. Не с его здоровьем за двести вёрст ехать. Да и не собирался он никуда! Я с ним вечером разговаривал. За день до поджога.

— Моя хата с краю, ничего не знаю, — твёрдо повторил Михаил Кузьмич.

— Ладно. Не хотел, но скажу. Вчера я пошёл к Наумцевым. Надо, думаю, хоть малость успокоить Веру. Сидят в темноте. Спрашиваю, почему лампу не зажигают? Дескать, керосин кончился. А при мне Иван перед этим лампу заправлял из полной канистры. Хвастал, что нацедил из трактора, когда ждали немцев.

— Бог с тобой! — всплеснул руками насторожившийся хозяин. — Несёшь и с Дону и с моря! А ишо дружок!

— Меня бояться нечего! — шёпотом воскликнул Яков. — У меня расспрашивал про Ивана начальник полиции. Главного то я и не сказал.

— И на том, конечно, спасибочки. Только заехал ты, Яков, не в тот огород. Ни сном ни духом не ведаю про Ваньку! И ты про него больше не спытывай... Лучше я тебе про жисть расскажу. Спешить особо некуда. За барами-растабарами и сдюжим кувшинчик... Душа сама подскажет!

— Валяй! — согласился Яков, убедившись, что наскоком этого хитрющего казачишку не прошибёшь.

Одолели по второму стакану. Ладя цигарку, Михаил Кузьмич прокашлялся и завёл:

— Мы, Наумцевы, родом из станицы Константиновской. А верней, с хутора Загорского, какой от неё неподалёку. Сюда с браткой Петром, отцом Ваньки, перебрались в голод, в двадцать втором. Снялись, полагая, что в рай едем. Да еле выжили...

Помню я себя ишо голозадым. Доподлинно помню! И как с кошкой рябой возился, и как в галошу дедову напудил... Прокудой рос неподобным! У нас, у казаков, принято малятеньких баловать, понапрасну не стращать. А как был я последышком, то во мне родители, царствие им небесное, и подавно души не чаяли. Что захочу, то и ворочу. Трое моих старших братьев тоже поважали, пока на подворье. А только с глаз родительских долой, издевались, как сатанюки. Один раз завели в крапиву, а сами убегли. И пока я выбирался, так нажёг кожу, что волдырями до пупка покрылся. Реву благим матом, а дома в тот самый момент бабанька оказалась. Сослепу решила, что обварился. И давай причитать, и давай меня гусиным жиром мазать. Вырвался, на речку мотнул. Навстречу — как ты скажи нарочно — собака! Я дралала! Ну, в копань со всего бега и сверзнулся. Хорошо, что в самую жарюку. Воды там по колено набралось. А ежели б весной? Перепужался неимоверно. Вопил, пока не обезголосил. Явились на подмогу мои братья, Ефим и Жорка. Я ручонки тяну, а они хохочут. «Надо, Жор, похоронить его», — предлагает Ефимка. Тот: «Да, надо. А то за ним леденцов не достаётся». И начали палками землю подковыривать, в копань кидать. Слава богу, проходил мимо какой-то рыбак, а то неизвестно, чем бы дело кончилось...

Лет, стало быть, семи украли меня цыгане. Пас я овец по балке, можно сказать, у хутора под боком. Гляжу: тянут по дороге две кибитки. А в них сидят тётки и дядьки в невиданных одеяниях, чумазые — пуще поросят. Насупротив моей отарки останавливаются. И глазом я не моргнул, как орава бесов и бесенят отбила трёх валушков, отхватила им головы и держит, чтобы кровью сошли. Я тикать! Только слышу — вжик! — и полетел носом в полынь. Кнутом цыган срезал. Связал, бросил на плечо и к бричке. Так под барахлом и увезли.

Грешно сказать, а у цыган, Яшка, мне понравилось. Что ни вечер, остановка. Костер. В котле хлёбово варится. Ну и забавы разные дурацкие. Пацанёнком я был понятливым, переимчивым, похлеще артиста. Раз гляну и запомню. Не зря примечал, как мои братья, драчуны, иногородних, с другого конца хутора, буздали. Вот однажды цыган, тот, что споймал, главарь всего семейства, выволок меня к костру и что-то пролопотал. Подбегает ко мне цыганчонок и по скуле! Я ему! И пошли метелить друг друга. Бабы кричат, бесенята визжат, а цыгане хихикают. Потеха! Дрались, пока не расквасили носы. Поревел я трошки. Да жалеть некому...

Сколько промытарил я у цыган, не скажу. Должно, больше месяца. Завезли они меня аж в Лиски, на ярманку. Народу собралось — тьма! Глаза от всякой съестной всячины так и разбегаются. Шатаемся вдоль рядов, а везде турят в три шеи. Я, на беду мою, и зараз на нерусского скидаюсь, а тогда вовсе был чернющий и кудрявый, вылитый нехристь... Вдруг зовёт меня старшой цыган. Толпа гвалтует. Барышники. И большинство — незнакомые цыгане. Чую, от хозяина сивухой разит, глазищи выпучились — страсть! Выпихивает он меня на серёдку и объявляет: «Вот мой кулачник!» Другой цыган выводит своего бойца: «А это — мой». Пацан на голову выше и плотней. И от злости у него ажник ноздри шевелятся. Мне хозяин и шепчет: «Ежели осилишь, новую свитку справлю и накормлю от пуза. А коли он тебя — запорю». Свистнул кто-то, мол, начинайте. Пацан как кинется на меня головой. Я в бок! И по сопатке его! Он в обнимку. Подножкой валит. Уцопился, как клещ какой! Разняли нас и опять напустили друг на дружку. Шибко бились. Оба в крови, а дерёмся. Стал он одолевать. Врежет — я брык, поднимаюсь. Он снова! Встаю. Он, значит, расходовался, а я силёнок чуток поднакопил. И так-то встал, а супротивник разбегся. Я кулак и подставил... Подняли цыганчонка на ноги, в чувствие привели. А папаша его моему главарю жеребёнка пригнал. Проспорил, стало быть. Ну вот. Малой был, а уже кумекал. Нужно, думаю, спасаться. А то заклюют! И ночью дал деру. До зимы в церковном приюте прохарчился, пока через полицию не отыскал меня родитель... Что ёрзаешь?

— Не могу я, дядька Михаил, тут отсиживаться! — доверительно сказал Яков. — Все товарищи мои на фронте, а я тыняюсь по хутору, как сволочь последняя... Иван тоже хорош! Ничего мне не сообщил...

— Опять ты за своё? Слухай, не встрявай... Батяня мой, Кузьма Агафонович, умственный был человек, на работу падкий, но распутный, хуже кобеля. Обличьем невзрачен, вроде меня. А силу глаз имел страшенную! На какую бабёнку ни посмотрит — теряет она волю и поддаётся. Тут как раз призывают казаков на войну с германцем. Мне уже стукнул тринадцатый годок. Не заметил, как и ребячество промелькнуло. Да. Вымела казаков из хутора война. А жалмерки одна другой краше.

Ну и принялся батяня шкодить. Уходит как бы к приятелям, а сам на гульки. Пошли промеж старух пересуды, а промеж родителей — ссоры. Оно и его понять можно. Мамаша постарела рано, вся чисто седая, кряхтунья. Нас, сынов, двое осталось — Петро да я, — да муж, да дед. Ефим с Жоркой на фронте уже порох нюхали. А ну, настирайся да настряпайся на четверых казаков! Стало нам с Петром жалко маманю. Прихварывать начала. Ляжет она на кровать в платке, рученьки свои скрюченные на животе сложит — покойница, да и только... Как быть? Выследили, куда папаша шастает. У Любки Ландиной ворота дёгтем вымазали. Не помогает. На другой раз он уже к тётке Таньке Будяковой настропалился. Потом — к жалмерке Насте. Э, так и дёгтя не хватит ворота чернить! Тут я и доумился. Дождались с браткой, когда матушка в станицу к сестре своей уехала, и учинили самосуд. Бабушка наша за год до того померла, дед с печи не слазил, кости грел. Самый раз! Возвращается блудяка ночью, пьяненький. Узвару кружку выдул и спать. Слышим — захрапел. Выгреб я из печи угольев на лопаточку. Петька гашник на шароварах отцовских развязал. Ну, я жару в ширинку и сыпанул. Ка-ак вскочит он! А кальсоны уже тлеть взялись. Орёт дурьим басом, сообразить не может. А я — сказано — стервец, ишо издеваюсь: «Ну как? Жаркая присуха?» На Петра испуг нашёл, схватил ведро с лавки и окатил батю водой. Пальцем, иуда, на меня тычет: «Это он обжигание устроил». Хвать батяня кочергу! Должно, от боли взбесился... Хвать — и за мной! Гнал версты полторы.

Денька два проскитался я по огородам, по клуням. Об эту пору дело было, старой осенью. Попадается мне какая-то хуторянка, не помню, и спрашивает: «Что огинаешься? Домой не идёшь? На вашего Жорку смертная бумага приспела». Ай, думаю, брешет? Прихожу. С анбончика[32] слышу: мать криком кричит... Давай, Яшка, помянем добрых людей и родичей. Без чоканья, — предупредил Михаил Кузьмич.

— Был у меня на фронте закадычный друг. Гладилин Антип. Настоящий казак. Балагур под стать тебе. Спас меня, когда из окружения вдвоём выбирались. А сам погиб...

— Ну, тогда поведу я речь про Гражданскую войну. И перво-наперво про то, как оженился.

— А где ж тётка Варвара?

— Баталиным харчей понесла... Зараз тяжко, но понятно, кто с кем воюет. А в восемнадцатом году сам чёрт путал. Чистое братоубийство! Да. Я уже, стало быть, парубковал. Крайний к нашему хутору был Шмыгинский. На посиделки сходились у одной вдовы, до мужиков охочей. Подружки при ней такие ж, слабые на передок. Вобчем, танцы, манцы, зажиманцы. То с одной побалуешь, то с другой. Одно озорство и грех, а сердце — пустое. Чувствую, пора оберечься, а то либо сопьюсь, либо дурную болесть подцеплю. Вдруг встречаю на вечеринке новую девицу. «Кто такая?» — интересуюсь. «Возвернулась из Шахт. У барыни служила. Зовут Варей». Стал закидывать удочки. Оком не ведёт, гармошкой заслушалась. «А ну, — говорю гармонисту, — тронь «казачка». Заиграл. Выхожу я на серёдку комнаты. Рубашку под пинжаком одёрнул и тактично припеваю. Голосом и слухом Бог меня не обидел. Пою-выговариваю, а сам сапог кидаю на пол, пристукиваю в лад. Стали барышни и парни подниматься, в кружок пристраиваться. Я перед Варей ястребом хожу! Сидит. Рукой маню! Брови насупила и отвернулась. Э, думаю, видали мы таких недотрог. Надо её подпоить. Ежели баба одурманеет, сама в сети идёт...

Яков посматривал на уже сумеречный двор. Из степи тянуло холодком. По краям тучи, вставшей на закате, тускнела огненная кайма.

— Может, в курень пересядем? — предложил хозяин.

— Зачем? Мимо рта не пронесём. Рассказывай, рассказывай...

— На следующий вечер принёс винчишка. Угощаю — лицо воротит. Пробую заставить — фыркнула и ушла. Ну и я на неё обиделся. Не велика шишка, горшки из-под благородия выносила, а нос дерёшь!

Неделю в Шмыгинский не появлялся. А сердце-то тянет. Опять зачастил. Сяду на лавку и любуюсь, отцопиться не могу. Она чисто одевалась. Что тираска, отглаженная, аккуратная, при пояске; что юбка, складочка к складочке, что полботинки остроносенькие. А косу светлую вокруг головы заплетала. И румянилась трошки, скромно. Словом, втюшился я по уши. И так к ней, и эдак. Предлагаю замуж. Мол, сохну и пропадаю. «А мне всё равно, — отвечает. — По годам я старше. Мне с тобой интересу мало». — «Не пойдёшь за меня — повешусь». — «Хоть зараз. На одного дурачка меньше станет». Шибко я убивался... Минули Святки. Кое-как проводили Масленицу. К тому времени ни дедуси, ни мамаши моей в живых уже не было. Петро у Думенко воевал. Бобылевали мы вдвоём с отцом. На провесне приказывает хуторской атаман выходить на обрезку сада. Пошёл. Кто бурьян искореняет, кто сушняк обпиливает, кто ветки в кучи сносит и на кострах жжёт. В основном бабы. А заправляет всем садовник по кличке Пипин. Забавный дедок, всё с шутками да прибаутками. «Выбирай, — говорит, — себе напарницу и катайте двуручной пилой поваленные деревья на чурки. Я её нонче развёл, не режет, а кусает». Стали с незнакомой тёткой из Шмыгинского пилить. Перехватило ей дых, бросила и ушла на край сада замену шукать. Гляжу: идёт Варвара. Меня ажник потом облило! Разработались. Я пилу придерживаю, жалею кралю. А она мне: «Слабенький ты пильщик. Пилил бы так, как сапогами стучишь». Ну, думаю, я с тебя спесь скорочко собью. Ан нет. Огнём лицо полыхает от натуги, а не сдаётся. Бой-девица! И не заметили, как стволы перехватили. Погрузили чурки на тачку. Поглядывает на меня искоса, усмехается: «А ты работничек ничего. В мужья годишься». — «Пошла бы за меня — узнала бы, на что я гож. Я тебя на руках бы носил». — «Плохо упрашиваешь». Вижу, держится она в сторонке, вроде намёк подаёт. Вот ушли бабы, а Варвара замешкалась. Я опять с объяснением! Смелости набрался — обнял. Вырвалась и пытает: «Будешь на руках носить?» — «Вот те крест!» — «Ладно. Давай спробуем. Донесёшь до дому — дам согласие». — «Ну, гляди! Уговор дороже денег!» Подхватил её под колени и попёр, как форменный жеребец! Даром что ростом не удался. Разглядела она меня впритул и усмехается: «Ресницы у тебя длинные, как у девки. А зубы редкие. Должно, брехливый?» — «Есть такой грешок. А тебя до смерти не обману». Догоняем баб. У тех от удивления глаза на лоб! Спрашивают, может, ногу поранила? А Варька хохочет: «Битый небитого везёт». До околицы, примерно с версту, нёс я её, не чуя ног. А тут подустал. Сбавил шаг. «Хочешь, — предлагает, — поменяемся? Я тебя понесу». Бешенство на меня нашло. Помру, а донесу! И так-то разбегся с горки, а яму прозевал. Ну и загудели с ней в коноплю. Упали и лежим. Она сломила веточку, нос мне щекочет. И поцеловала... В мясоед и повенчались!

— Давай-ка за твою Варвару! — кивнул Яков. — Уважаю её...

Михаил Кузьмич разлил молодое, ещё пенящееся вино по стаканам и, недоверчиво сощурив глаза, вдруг спросил:

— А может, тебя подослали?

— Ну вот! Наконец-то! — и упрекнул, и обрадовался Яков. — Не из того я теста, чтобы мяли. Иван-то меня знает...

— Ну, это я так, к слову, — обмолвился упрямец. — Дуй!

Яков пригубил вина и с досадой бросил:

— Спасибо за угощение! Только я пришёл не пьянствовать... Хотел у вас заночевать, чтобы с холуём немецким не видаться больше. Да, наверно, не получится.

— Сиди и не ерепенься, — осадил Михаил Кузьмич. — Только темнеет. Жди. Ты полагаешь, я спроста тебя байками ублажаю?

— Ты, Кузьмич, не казак, а бес! Тебе попом быть.

— Ты святых отцов не трожь! — сурово оборвал хозяин. — Я тоже был не дюже леригиозный, пока... Напоследок послухай, что случилось со мной в двадцатом году. Глядишь, ума прибавится... Погнали красноармейцы Деникина от Москвы. В начале января проводил я батю с белой армией, а сам перебрался с супружницей к тёще, в Шмыгинский. Слышим: прибыл пролетарский кавполк. Ждём нового грабежа. Откуда ни возьмись, подлетает к тёщиному подворью тачанка. Так у меня сердечко и запрыгало. Ну, думаю, прознали, что отец с беляками подался. Пропал! И верно, сажают меня с собой два хлопца и везут. И куда б ты думал? К моему родному куреню! Заводят в горницу. Сидит за столом черноволосый мужик с бородкой и в очочках тонких — вылитый Свердлов. Когда я портрет ленинского дружка увидел впервой, то по глупости решил, что это — самый комиссар Найдис. Тютелька в тютельку на одно лицо! Да, лицом ко мне, значит, комиссарик, а вполоборота... Ёлки-моталки, братка Ефим! Поворачивается, рот щерит: «Здоров, кугаенок! Садись. Потолкуем». Я ни жив ни мёртв! Начал он расспрашивать про матушку, про Петра... Кровная родня, а боюсь! Не клеится беседа. Дошёл черёд и до отца. Как услыхал Ефим, что его мобилизовали белые, так и раздухарился: «Гм, вояка выискался! Пусть только попадётся. Споймаю — задницу набью!» И понёс родимца по кочкам... Слава богу, утихомирил комиссар, кивает: «Возьмём твоего братца в баньку. Пусть культурно отдохнёт». Ага. Подкатываем на тачанке к именью какому-то. В предбаннике гляжу: женское бельё исподнее. В парилке визг да хохот. А следом вносит ординарец бутыль с самогоном и мочёные арбузы. Тяпнули по кружке огнивца и растелешились. Заходим в самое пекло. Наспроть двери — четыре молодухи в голотелесном виде. Встали перед нами шеренгой — и ногами бесстыдно махать, ужимничать. «Выбирай, какую хочешь, — толкает меня Ефим. — Артисточки из кордебалета. Научат такому, о чём ты и слыхом не слыхивал. Держу за сестриц милосердия». Захмелел я в духоте и возражаю: «Я на такую погань не польщусь, хоть режь. Я не жеребец табунный». На счастье, не стал Ефимка настаивать. «А мы, — скалится, — поиграем в «девятку». Ну, игра известная. Свальный грех... Кинулись они к блядюшкам, а я вон! Да ходу! А денька через два забрал меня Ефим в свой красный кавалерийский полк.

— После такого не в Бога поверишь, а в чёрта!

— Трошки потерпи. И до Бога дойду... Вот форсировали мы Маныч. Под Балабинкой взяли в плен сотни две беляков. И среди них роту кадетов. В том бою убили Найдиса, собутыльника Ефима. Ну, братушка мой и озверел. День и ночь не просыхает.

Как-то так вышло, не могу точно сказать. Но удумал Ефимка самолично конвоировать пленников, под расписку сдать коменданту тыловой части. Не всех, а эту самую роту юнцов. Взял Ефим — он эскадроном закручивал — первый взвод, испытанных дружков. И для подкрепления тачанку, на которой я служил помощником пулемётчика.

— Вторым номером, — подсказал Яков.

— Во-во... Построили парнишек в колонну по четверо, погнали. Глядеть на них смешно и жалко. Дети ишо совсем, сапожища не по размеру, соваются на портянках, — много хромоногих. Шинелишки на плечах — мешками. А форменные шапки на ушах! Кое у кого щёки обмороженные. Идут, горемыки, в ногу, стараются. Рази ж это вороги? Пацанва сопливая, и больше ничего! Добровольно вступились за богачество родителей. Да за веру православную. И душевно, по совести поступили! А коль попались в капкан — отпустить их надо. Нехай мамки обогреют чадунюшек. Недетского лиха нахлебались!

Наша тачанка замыкала эту колонну. Те ребяты, что сзади были, оглядываются, глазами стригут, взывают: «Дяденьки, дайте чего-нибудь покушать». На что пулемётчик Приходько был суровым, и то отозвался. Достал мешок с мороженой свёклой. Ей мы лошадей кормили. И как верховые отвлекутся — возьмёт и кинет в гущу. Споймают юнкерята клубень и по очереди кусают, по-братски, значит, делят.

С утра чуть приморозило, а тут солнышко разгулялось. Весна, стало быть, первую вылазку в степь делала. Взобрались по дороге на бугор. А на макушке весь снег потемнел. И далеченно видно, должно, вёрст на десять. А внизу, под склоном, — озерцо. Отвод от Маныча. Снег по льду лежит, сверкает, а местинами полинял, пожелтел от выступившей воды. Потянули по спуску. Придержал Ефим коня и приказывает: «Вы на лёд не заезжайте. А станьте в сторонке, на берегу. Мы кадетов по озеру пустим. А если кто из них к другому берегу побежит — косите». Переглянулись мы с дядькой Васькой Приходько и затревожились.

Останавливают конные юнкерят на самом берегу, и выезжает вперёд Ефим, орёт: «Зараз поиграемся в догонялки. Разобраться по трое!» Ребяты всполошились, перестроились. «Ваши родители-буржуи и вы с ними хотели вогнать в гроб нашу рабоче-крестьянскую власть! Да просчитались... Слушайте мою команду! Первой тройке выйти на лёд! Как засвистим, без оглядки бегите к тому бережку. Кто доберётся — получит вольную».

Стали юнцы на изготовку. Кто-то из конвойных свистнул! Побежали кадеты, а им вдогонку разлетается всадник с шашкой наголо. Думаю, пужает, для острастки шашку свою заносит. Тут мельк, мельк! Двоих сразу прикончил, а крайний увильнул. Достиг бережка! Побледнел дядька Васька и не двигается. Окаменел весь.

Следующих выкликают. А они плетутся, беззащитные, крестятся. Опять — свист! Другой эскадронец пускает коня. Да метров за семь ка-ак оскользнётся дончак! Юзом пошёл, а рубака — кувырком, убился, должно, до полусмерти. Кадеты на бережок карабкаются, ликуют.

Подскакивает к нам ординарец братов: «Почему, так и растак, не стреляете?» — «Патронник барахлит». — «Глядите, заклинят вам в другом месте!»

От зарубленных кадетов кровь по льду растеклась, алая, чисто лазоревая. Стало тут мне не по себе. И как-то глазомер сбился, не пойму: что далеко, что близко. У пулемётчиков от напряжения глаз случается такое.

А рубаки наши в раж вошли. Ефимка рот свой перекосил, орёт: «Вали их, гадёнышей, всех подряд!» И клинок долой! Не человек был сердцем — волчара. Иной раз, прости Господи, думаю: может, согрешила с кем мать? Не водилось в нашем роду таких извергов. А другой момент сомневаюсь: а не жисть ли сделала его лютым? Попал Сатане в лапы?

Сыпанули бедолаги на лёд, помчались спасаться. Вклинились наши головорезы в толпу и полосуют, и полосуют. Крики такие, что душа леденеет.

Вдруг громыхнуло по озерку! Треск за треском. Полтолпы в единый миг и провалилось. От того берега, значит, подмыв был. На протоке. А кавалеристы на скаку коней не могут удержать. И тоже под лёд! Полынья расступилась метров на тридцать. Ну, кадетики слабые были и в одежде тяжёлой, первыми скрылись. А всадники барахтаются, лошади ржут, тянут головы вверх... Я при виде всего этого вроде как умом чуть повредился. И понимаю, что утопает родной брат и выручать его надо, а в душе затмение и даже какое-то непонятное облегчение. Поднял я голову к небу, чтобы на полынью не глядеть. Жуть одолевает. Вижу белое-белое облако. Потом оно как будто спускаться начало. Всё ниже и ниже. И так-то явственно различил я ангела Божьего, с ликом скорбным и жалобным. Кружит над смертниками и стенает, плачет. Было мне такое видение! Сподобил Господь! И с того самого часа никто не порушит веры моей в Христа и Царицу Небесную...

— Со мной тоже произошло необъяснимое, — раздумчиво сказал Яков. — Раньше в чудеса не верил, а теперь... После как-нибудь расскажу. Ну, раскрывай карты...

— Завтра. Приходи, как стемнеет. Так будет лучше, — решил Михаил Кузьмич. — Не обижайся, но оставаться тебе у нас не надо. Чужие глаза приглядчивы. Принесть ишо винца?

— Довольно. Всё-таки не доверяете мне, — вставая, упрекнул Яков.

— Так не так — перетакивать не будем. Утро, оно завсегда вечера мудренее...

Однако и через сутки Якову не удалось повидать Ивана. Тот объявился лишь запиской. На полоске газетного листа мелко чернели строки: «Если ты не предатель, то сделай следующее. 1. Распространи листовки. 2. С помощью отца защити мою семью. 3. Требуй от него, чтоб срывал отправку сельхозпродуктов. Иван». Яков вернул обрывок бумаги, из которого Михаил Кузьмич тут же сделал цигарочку, и в сердцах ругнулся. Поостыв, коротко спросил:

— Где листовки?

Их оказалось всего-навсего три. Слабенький огонёк жирника — нитчатый фитилёк, укреплённый в чашке с постным маслом, — едва позволил разобрать текст?

«Товарищи!

Матери, отцы, братья, сёстры, жёны!

Не верьте фашистской лживой пропаганде, обманывающей вас.

«Гитлер-освободитель» принёс нам неисчислимые страдания, отнял у нас сыновей, мужей и братьев. Он истребляет их во имя своего кровавого и постыдного бреда. Людоед-фюрер отнял у детей детство, у матерей — материнство, у стариков — заслуженный ими покой.

Товарищи! Города и сёла постепенно становятся голодными. Хлеба всё меньше и меньше. Всё идёт в Германию! Но недалёк час расплаты! Фашистские орды остановлены по всей линии фронта. Несмотря на все свои старания, ни на Кавказе, ни у стен Сталинграда оккупанты не могут продвинуться ни на шаг. Инициатива переходит к нашей родной Красной армии!

Товарищи! Будем во всём достойны бесстрашных наших сыновей, мужей, братьев.

Комсомольцы, объединяйтесь на борьбу!

Помогайте фронту!

Это приблизит наш час освобождения.

Смерть ненавистному фашизму!»

Яков облокотился на стол и запустил пятерню в волосы. Тая в уголках рта улыбку, проронил:

— Всё-таки остановили... — и порывисто встал, с ожесточением потребовал: — Если Иван на днях не объявится, то один уйду на фронт.

Предыдущая главаГлава 33 из 108Следующая глава