К книге
ДневникиСтраница 50
16%
Страница 50
50

А я, Корней Ив., не держал корректуры. Я знал, что если эту корректуру держите вы, она в верных руках, и все будет хорошо.

Слово в слово. Всякую свою лень Волынский оправдывает либо угодливой лестью другому, либо — чаще всего — высокими благочестивыми словами. Когда он испугался читать о свободе печати, он сказал, что он не желает спорить с правительством в столь низменном тоне, что есть другие, более высокие принципы и т. д.

25 мая. Среда. Готовлюсь уехать. Целодневная работа. Денег нет. Гржебин не вернулся. Провизии ни дома, ни в дорогу нет. Все раздирательно и очень трудно. Добыл лошадь — прибыл домой, — пообедал одной картошкой — приехал на вокзал. Канитель 3-часовая, чтобы попасть в служебный вагон — ужасный и набитый доверху. В вагоне слышал частушки:

Я на бочке сижу, А под бочкой каша. Вы не думайте, жиды, Что Россия — ваша.

Сидит Ленин на березе, Держит серп и молоток. А за ним товарищ Троцкий Бежит с фронта без порток.

Я на бочке сижу, А под бочкой кожа. Ленин Троцкому сказал Жидовская рожа.

Я на бочке сижу, А под бочкой мышка. Скоро белые придут, Коммунистам крышка.

Глупая песня!

Потом в вагоне я познакомился с коммунистом- 1921

чекистом. Разговорились. Сумбур благородных слов и внезапных самоуправных поступков. В вагон вошел маленький человечек — пьяный. Подмигивая, он стал бранить советскую власть: «всех прикрыла красная книжка!» — Чекист взволновался: нет, товарищ, я этого не позволю. Вы не исполняете долга. — Плевать мне на долг! Я сам начальство, я служу в Уголовном розыске и еду по секретному поручению. — А, вот как! погодите. — Вышел на станции Гатчина — и многозначительно объявил, что преступник завтра же полетит со службы. Уголовный розыскист был так пьян, что между прочим сказал:

«Покуда мужик не грянет, гром не перекрестится!»

Он сказал это дважды, и никто не заметил.

Еще частушка:

Сидит Троцкий на заборе, Плетет лапти костычом, Коммунистов обувает, Дезертиры босиком.

26 мая. Утром в Пскове. Иду в уборную 1-го класса, все двери оторваны, и люди испражняются на виду у всех. Ни тени стыда. Разговаривают — но чаще молчат. Сдать вещи на хранение — двухчасовая волокита: один медленнейший хохол принимает их, он же расставляет их по полкам, он же расклеивает ярлычки, он же выдает квитанции. Как бы вы ни горячились, он действует методически, флегматически и через пять минут объявляет:

Довольно.

Что довольно?

Больше вещей не возьму.

Почему?

Потому что довольно.

Чего довольно?

Вещей. Больше не влезет.

Ему указывают множество мест, но он непреклонен. Наконец, является некто и берет свои сданные вчера вещи. Тогда взамен его вещей он принимает такую же порцию других. Остальные жди.

Скорее приходите за вещами, — говорит он. — Бо тут много крыс, и они едят мои наклейки.

На свое счастье, я на вокзале встретил всех пороховчанок, коим читал некогда лекции. Они отнеслись ко мне сердечно, угостили яйцом, постерегли мой чемодан, коего я вначале не сдал, и т. д.

1921 На вокзале в зале III класса среди других началь

ствующих лиц висит фотографический портрет Максима Горького — рядом с портретом Калинина. Визави картины Роста — о хлебном налоге.

Говорит по совести Советская власть: Не пришлось крестьянству пожить всласть, Не давали враги стране передышки, Пришлось забирать у фронта излишки.

Рвал на себе Наркомпрод волосы, А мужички не засевали полосы, Потому «оставляют на крестьянский рот» И ничего в оборот.

Теперь, по словам Роста, будет иначе:

Не все, что посеял, лишь часть отвали — Законную меру, процент с десятины, А все остальное твое — не скули. Никто не полезет в амбар да в овины. Расчет есть засеять поболе земли, Пуды государству, тебе же кули.

К Первому мая псковским начальством была выпущена такая печатная бумага, расклеенная всюду на вокзале: «Мировой капитал, чуя свою неминуемую гибель, в предсмертной агонии тянется окровавленными руками к горлу расцветающей весны обновленного человечества. Вторая госуд. типография. 400 (экз.) Р. В. Ц. Псков».

Вот вполне чиновничье измышление. Все шаблоны взяты из газет и склеены равнодушной рукой как придется. Получилось: «горло весны» — все равно. Канцелярский декаданс!

Барышня в лиловом говорит: «Это не фунт изюму!», «Поба- чим, що воно за человиче», мужа называет батько и т. д.

Сдуру я взял огромный портфель, напялил пальто и пошел в город Псков, где промыкался по всем канцеляриям и познакомился с бездной народу. Добыл лошадь для колонии и отвоевал Бель- ское Устье. Все время на ногах, с портфелем, я к 2 часам окончательно сомлел. Пошел на базарчик поесть. Уличка. Вдоль обочины тротуаров справа и слева сидят за табуретками бабы (иные под зонтиками), продают раков, масло, яйца, молоко, гвозди. Масло 13—16 т. рублей. Яйцо — 600 р. штука. Молоко 1 /2 тыс. бутылка. Я купил 3 яйца и съел без соли. Очень долго хлопотал в Уеисполкоме, чтобы мне разрешили пообедать в Доме Крестьянина (бывш. Дворянское Собрание), наконец мне дали квиток, и я, придавленный своим пальто и портфелем, стою в 1921

десятке очередей — получаю: кислые щи (несъедобные), горсть грязного гороху и грязную деревянную ложку. После всей маяты иду через весь город на Покровскую к Хрисанфову (Завед. отделом Наробраза) — и сажусь по дороге на скамейку. Это был мой первый отдых. Солнце печет. Две 30-летние мещанки (интеллигентного вида) сходятся на скамье — «Купила три куры за 25 фунтов соли! Это как раз у которой мы петуха купили… Соль все-таки 2 200 р.». Потом шушукаются: «Там у меня служит знакомая барышня, в отделе тканей, она меня и научила: подай второе заявление и получай вторично. Я получила второй раз и третий раз. Барышня мне сказала: мы по двадцать раз получаем!» Я смотрю на говорящих: у них мелкие, едва ли человеческие лица, и ребенок, которого одна держит, тоже мелкий, беспросветный, очень скучный. Таковы псковичи. Черт знает как в таком изумительном городе, среди таких церквей, на такой реке — копошится такая унылая и бездарная дрянь. Ни одного замечательного человека, ни одной истинно человеческой личности. Очень благородны по строгим линиям Поганкины палаты (музей). Но на дверях рука псковича начертала:

Я вас люблю, и вы поверьте,

Я вам пришлю блоху в конверте.

А в самом музее недавно произошло такое: заметили, что внезапно огромный наплыв публики. Публика так и прет в музей и все чего-то ищет. Чего? Заглядывает во все витрины, шарит глазами. Наконец какой-то прямо обратился к заведующему: показывай черта. Оказывается, пронесся слух, что баба тамошняя родила от коммуниста черта — и что его спрятали в банку со спиртом и теперь он в музее. Вот и ищут его в Поганкиных палатах.

27 мая. Впервые за две недели выспался у Хрисанфова. Он ушел и оставил меня одного во всей квартире. Умывался в реке — река белая предрассветная, в ней отражается чудесный длинный белый монастырь. Прошел несколько верст на вокзал, встал в очередь, и вдруг оказалось, что у меня нет какой-то печати, дающей право выехать из Пскова. Все в очереди смотрели на меня как на дурака: как же можно без такой печати становиться… Что ж вы порядков не знаете?.. С тоскою бросился я к начальнику станции, к коменданту — о, о, о, о! — и комендант поставил мне какую-то печать. Я вернулся. Все изумлялись, что я все же устроил то дело, на которое они тратят по 3, по 4 дня своей жизни. Наконец, я в вагоне. Школьники. Приласкали меня. Уступили мне ме- 1921 сто. Сижу. В соседнем отделении, на самом верху,

сидит какой-то солдат, крестьянин, с лицом актера и чудесным голосом, с богатейшими интонациями рассказывает кому-то сказку. Весь вагон слушает внимательно, с упоением. Содержание его рассказа такое. Один мужик узнал, что его жена балует с мельником. Уехал будто на охоту, а сам зашел за ледник, привязал собачек к дереву — и назад. Смотрит в щелку. Видит — жена ласкается к мельнику, печет ему блины. Испекла она блины и говорит мельнику: «Миленький, миленький, я пойду в погреб за маслом, а ты покуда не кушай блинов: без масла невкусно».

Хорошо, — говорит мельник. — Не буду.

Ушла она за маслом, а муж и убил мельника. Убил и сунул ему в рот три блина. А сам спрятался. Жена пришла с маслом, видит, убитый лежит, а во рту у него три блина:

Ах, миленький, говорила я тебе — не ешь без масла, без масла вредно.

А мимо шел солдат. Видит: такой хорошенький домик, богатый. Не удастся ли закусить? Зайду. Входит, видит: дамочка на стуле сидит, плачет. Солдат смотрит: что такое? Овдовела она, что ли? — Хозяюшка, нет ли чего попить? (Поесть он попросить не решается, сразу нельзя.) — Увидела она солдата, испугалась. (В ту пору солдат боялись.) — «Батюшки, солдат!» А он этак жалостливо: отчего вы плачете? — Эй, служивый, лучше не спрашивай. Такой накачался на мою голову муж. Ну женское ли дело — лошадь запрягчи, а он у меня требует на морозе — и запрягчи и распрягчи (а рукам холодно), и кули в избу носить.

О, елки зеленые! вот чем он пользуется, я его отучу, погоди! — говорит солдат. — На, надевай мою форму и беги его встречать — и бей его по морде, бей все время.

Жена так и сделала. Вышла в солдатской форме, ну совсем солдат, а с дороги была тропочка; аккурат в гору подымается ее муж.

Жена (басом): Стой!.. Стой!.. Стой, тебе говорят! — Подходит и раз! его по уху.

Ты как смеешь жену заставлять запрягать лошадь?

Прости Христа ради.

Зарублю!

У тебя лошадь по-бабьи запряжена. Ух ты мерзавец, как ты смеешь жене доверять лошадь. От этого у тебя лошадь пропадет. Перепрягай сию минуту.

Стал мужик перепрягать лошадь, лошадь в это время отдохнула и пошла шибче. — Ну, вот видишь: бабья упряжка никуда не годится. Всегда сам запрягай — и ехать будешь скорее.

Правда, теперь лошадь лучше идет.

Ну, вот видишь. Никогда не давай бабе запря- 1921 гать.

Приехал мужик домой. А жена побежала вперед, переоделась и выбегает навстречу. А мороз ужасный! Жена берется выпрягать кобылу, а мужик:

Уйди в дом! Не распрягай! Не смей распрягать. — Прежде он заставлял ее мешки носить, а теперь: не тронь. — Ступай в дом, а не то убью! — Она и рада…

Едет Троцкий на моторе, говорит своим жидкам: Дайте соли и фасоли этим русским дуракам, —

поет какой-то солдат с идиотическим лицом — вряд ли понимая, какую ерунду он поет…

3 июня. У Горького. Он сидел и читал «Последние Известия», где перепечатан фельетон И. Сургучева о нем*. Мы поговорили о Доме Искусств — доложили о каком-то Чернышеве. Вошел молодой человек лет 20. «Я должен вам сказать, — сказал Горький, — что нет отца вашего». Наступило очень долгое молчание, в течение которого Горький барабанил по столу пальцами. Наконец молодой человек сказал: плохо. И опять замолчал. Потом долго рассуждали, когда отец был в Кронштадте, когда в Ладоге, и молодой человек часто говорил неподходящие слова: «видите, какая штука!» Потом, уходя, он сказал:

Видите, какая штука! Он умер сам по себе — своими средствами… У него желудок был плох…

Когда он ушел, Горький сказал:

Хороших мстителей воспитывает Советская власть. Это сын д-ра Чернышева. И догадался он верно, его отец действительно не расстрелян, но умер. Умер. Это он верно. Угадал.

Потом доложили о приходе Серапионовых братьев, и мы прошли в столовую. В столовой собрались: Шкловский (босиком), Лева Лунц (с бритой головой), франтоватый Никитин, Константин Федин, Миша Слонимский (в белых штанах и с открытым воротом), Коля (в рубахе, демонстративно залатанной), Груздев (с тросточкой).

Заговорили о пустяках. — Что в Москве? — спросил Горький. — Базар и канцелярия! — ответил Федин. — Да, туда попадаешь, как в паутину, — сказал Горький. — Говорят, Ленин одержал блестящую победу. Он прямо так и сказал: нужно отложить коммунизм лет на 25. Отложить. Те хоть и возражали, а согласились. — А что с Троцким? — Троцкий жестоко болен. Он на границе смерти. У него сердце. У Зиновьева тоже сердце больное. У многих. Это само- 1921 отравление гневом. Некий физиологический фак

тор. Среди интеллигентных работников заболеваний меньше. Но бывшие рабочие — вследствие непривычки к умственному труду истощены до крайности. Естественное явление.

Н. Н. Никитин заговорил очень бойко, медленно, солидно — живешь старым запасом идей, истрепался и т. д.

Горький: — Ах, какого я слышал вчера куплетиста, талант. Он даже потеет талантом:

Анархист с меня стащил Полушубок теткин. Ах, тому ль его учил Господин Кропоткин.

И еще пел марсельезу, вплетая в нее мотивы из «Славься ты, славься!»

Н. Н. Никитин и тут нашел нужное слово, чему-то поддакнул, с чем-то не согласился. Федин рассказал, как в Москве его больше всего поразило, как мужик влез в трамвай с оглоблей. Все кричали, возмущались — а он никакого внимания.

И не бил никого? — спросил Горький.

Нет. Проехал куда надо, прошел через вагон и вышел на передней площадке.

Хозяин! — сказал Горький.

Ах, еще о деревне, — подхватил Федин и басом очень живо изобразил измученную городскую девицу, которая принесла в деревню мануфактуру, деньги и проч., чтобы достать съестного. «Деньги? — сказала ей баба. — Поди-ка сюда. Сунь руку. Сунь, не бойся. Глубже, до дна… Вся кадка у меня ими набита. И каждый день муж играет в очко — и выигрывает тысяч 100—150». Барышня в отчаянии, но улыбнулась. Баба заметила у нее золотой зуб сбоку. «Что это у тебя такое?» — «Зуб». — «Золотой? Что ж ты его сбоку спрятала? Выставила бы наперед. Вот ты зуб бы мне оставила. Оставь». Барышня взяла вилку и отковыряла зуб. Баба сказала: «Ступай вниз, набери картошки сколько хошь, сколько поднимешь». Та навалила столько, что не поднять. Баба равнодушно: «Ну отсыпь».

Горький на это сказал: «Вчера я иду домой. Вижу в окне свет. Глянул в щель: сидит человек и ремингтон подчиняет. Очень углублен в работу, лицо освещено. Подошел милиционер, бородатый, тоже в щель, и вдруг:

Сволочи! Чего придумали! Мало им писать, как все люди, нет, им и тут машина нужна. Сволочи».

Предыдущая главаГлава 50 из 305Следующая глава