лысенький буржуа, профессор, скорее хороший.
Цирус. Муж и жена. Известны мне мало.
Н. А. Перевертанный-Черный — добр, ничтожен, плюгавая душа, весь в мелочах, в пошлом (впоследствии оказался бандитом. — 1953).
Полякова Ада —томная певица, связавшаяся с пожилым певцом. Матовая.
Добраницкий Мечислав — человек недалекий, но поэтический. Член Исполнительного Комитета (где?). Его жена — добрая, талантливая.
Ре-Ми, карикатурист. Хотя я в письмах пишу ему «дорогой», но втайне думаю глубокоуважаемый. Это человек твердый, работяга, сильной воли, знает, чего хочет. Его дарование стало теперь механическим, он чуть-чуть превратился в ремесленника, «Сатирикон» сделал его вульгарным, но я люблю его и его рисунки и всю вокруг него атмосферу чистоты, труда, незлобивости, ясности. Возле него, как жаба, его старая жена Софья Наумовна, жившая с Аверченко и еще с кем то, ненавидящая Ре-Ми и вышедшая за него ради денег, о чем она сама говорит. Она боится его, и при нем притворяется любящей, нежной женой, но без него говорит о нем цинично и грубо, мне кажется, она может его зарезать при случае.
Потапенко, Игнатий Ник. Относится к себе иронически. Мил. Прост. Самый законченный обыватель, какого я когда-либо видал.
Среда. Июнь. Были у Репина. Скучно. Но к вечеру, когда остались только я, Бродский, Зильберштейн и П. Шмаров — все свои, — Илья Еф. стал рассказывать. Рассказывал о Ропете. — Ах, это был чудный архитектор. В то время фотографий не было, и архитекторы так рисовали! Он, Ропет, был очень похож на меня, лицом, фигурой — (помнишь, Вера?) — но он чудно, чудно рисовал. И вот с ним случился случай. Он поехал в заграничную поездку… от Академии… я тогда отказался, остался в России. Он окончил почти в одно время со мной… поехал в Италию… всюду… и все рисует… церкви, здания… мотивы… И все в чемоданчик… рисует, рисует… и чемоданчик для него дороже всего на свете… Ну, едет в Вену… и так много рисовал, что сомлел — ехал, должно быть, 3-м классом, — сомлел, обморок, — носильщики его вынесли… и он очнулся только в номере гостиницы.
— А где мой чемоданчик? Где рисунки? — Туда, сюда… нету. Ай- ай-ай, ищут, ищут, нету… А Ропет, он вдруг вот так (скрючился) — да так и остался шесть лет… И с тех пор он не мог оправиться. По- 1917 том он рисовал, но уже не то… Так и погибла карье
ра. (Лицо И. Е. изображает страдание.)
Вот Куинджи, тот не так.. Тому нужно было 35 тысяч перевезти в Крым, в Симеиз, за имение… Так он взял корзинку от земляники, уложил туда деньги, зашил, и конец.
Носильщик!
И все морщится, когда носильщик несет к нему в вагон «земляничную» корзинку:
А, и эта дрянь тоже здесь.
Так и доехал. А Орловский (художники, слушайте!), когда ему нужно было везти деньги, брал порожние тюбики и набивал их червонцами. Казалось, что краски.
Все стали рассказывать случаи, как кого обокрали. И. Е. рассказал:
Ехал я в Одессу из Киева. В Киеве получил 1500 р., положил их в конверт, и в карман. Бумажник в левом, а конверт в правом. Хорошо. Еду. Только входит в купе красавец, брюнет, выше среднего росту. Я как глянул на него, так сейчас за карман и схватился. Он острым глазом подметил этот жест и отвел глаза. И вот я заснул — на меня нашел столбняк, сплю и чувствую, как кто-то ша- риту меня в карманах, и ничего… а потом проснулся: Одесса. Беру извозчика, еду в гостиницу… и вдруг на дороге, ай-ай-ай, нет конверта… назад! — искали, публикацию делали, ничего не помогло. А брюнет со мной в одной гостинице остановился — я его встретил и говорю:
Знаете, меня обокрали.
Он вежливо, но не очень горячо выразил сочувствие… Полиция нашла у него много денег. Но я заметил, что далеко зашел (?), и в конце концов сказал полиции, что никаких претензий ни против кого не имею. Ну вот и все.
Заговорили о купании.
У нас в Чугуеве был мальчик Вася Кузьмин… Так он, бывало, возьмет камень, положит его себе на голову и идет через Донец под водой. Две минуты кажутся получасом, и все думаешь: нет, не вынырнет. Но Вася всегда вынырял.
Я, бывало, хорошо плавал. В Петергофе там один остров был — так я до него доплывал. Многие удивлялись.
(Заметив, что здесь тень хвастовства.) — Но потом, через 25 лет, попробовал с Матэ и Ропетом у Стасова, в Парголове — и черт знает что вышло!
16 июня. Вчера я тонул. Прыгнул с лодки в воду, на глубину, поплавал, и тянет меня в воду. А Коле крикнуть не могу, все слова забыл, только глазами показываю. (Я с детства был уверен, что
умру в воде. Как русские критики: Писарев, Валерь- 1917
ян Майков.) Наконец-то Коля догадался.
Играю по вечерам с детьми в шарады. Вчера они представляли — линолеум, я с Лидой и Гретой — карниз и светелка. Коля играет плохо, суетится, кричит, ненаходчив. Я вчера читал ему о Robert Owen’e.
19 июня. Совсем не сплю. И вторую ночь читаю «Красное и черное» Стендаля, толстый 2-томный роман, упоительный. Он украл у меня все утро. Я с досады, что он оторвал меня от занятий, швырнул его вон. Иначе нельзя оторваться — нужен героический жест; через пять минут жена сказала о демонстрации большевиков, произведенной в Петрограде вчера. Мне это показалось менее интересным, чем измышленные страдания Жюльена, бывшие в 1830 г.
Я сочинил пьеску для детей. Вернее, первый акт. Лида сказала мне: — Папа, у тебя бывает бесписное время (когда не пишется); пиши тогда для детей.
Был с Репиным вчера у Ре-Ми. Он какой-то вялый. Не оживился ни разу. У Ре-Ми Буховы и Богуславская, которая вчера рассказывала о Бурцеве, а я сдуру смеялся над нею и, кажется, обидел. Зря.
20-го июня 1917. Пишу пьесу про царя Пузана*. Дети заставили. Им была нужна какая-нб. пьеска, чтобы разыграть, вот я в два дня и катаю. Пишу с азартом, а что выйдет… Черт его знает. Потуги на остроумие. Места, не смешные для взрослых, смешат детей до слез. Вчера пришли Кушинниковы и сообщили, что немецкий фронт прорван в 3-х местах.
22 июня. Вдруг у меня прошумело в ушах: Керенского убьют анархисты.
24 июня 1917. Делаем детский спектакль. У нас есть конкуренты. Катя говорит: у них будет оркестр кронштадтского горизонта (гарнизона). Коля в восторге. О, с каким пылом я писал этупьесен- ку и какая вышла дрянь. 3-го дня у Репина были скандалы: явился МишаВербов, всюду объявляющий себяученикомРепинаит. д. Репин его выгнал при всех и взволновался. И. Е. пишет Ре-Ми. Утомляется, не имеет времени поспать после обеда, и оттого злится. Шмаров прочитал невинные стишки — об измене России союзникам, И. Е. не разобрал, в чем дело — и давай кричать на Шмарова:
— Черносотенные стишки! — Адель Львовна вступилась, он набросился и на нее, как будто она автор стишков. Гости были терроризованы.
1917 28 [июня]. Сон. Снился мне сон по-английски.
Когда я проснулся, в ушах еще звучали слова: and we shall bestow on you the cake of the «Peredvigniki» soap97 — фраза слишком заковыристая, типично английская, какой я ни за что не мог бы придумать в нормальном состоянии. Снился мне Репин и Андреева-Шкилондзь. Как будто синее море кончается какой-то бухтой, я и сейчас вижу угол бухты, по набережной проходит конка, и я знаю, что это наша набережная, против нашей дачи, и тут же гостиница, модная, шикарная, где и стоит Репин, хотя это в двух шагах от Пенатов. И вот я стою где-то на дикой скале и вижу с тоскою, что внизу поет Шкилондзь для Репина и его гостей. Мне страшно хочется туда, я иду коридорами, иду, иду, — вижу номерок, никаких гостей нету (тоска, тоска). Репин сердитый, черноволосый. А на стене портрет еврея на фоне Малороссии. Помню рыбьи глаза на портрете, помню, был другой портрет — какой, уже забыл. И весь сон — по-английски. Я беру с этажерки сатирический журнал, вижу карикатуру на Репина и читаю: and we shall bestow on you the cake of the «Peredwigniki» soap — и просыпаюсь. Как раздражали Репина звонки конок!
Забастовали кондукторы Финляндской ж. д., и бедная Марья Борисовна застряла в городе. Бобочкино рождение. По Куоккале расклеены объявления, будто Межуев (лавочник) выдает конину за говядину. Значит, мы ели конину и сами того не знали. Меня укусила бешеная собака. Я — байдуже98.
10 июля. Маша утром: «Знаешь, в России диктататура!» От волнения. Еще месяц назад я недоумевал, каким образом буржуазия получит на свою сторону войска, и казну, и власть; казалось, вопреки всем законам истории, Россия после векового самодержавия вдруг сразу становится государством социалистическим. Но нет-с, история своего никому не подарит. Вот, одним мановением руки она отняла у передовых кучек крайнего социализма власть и дала ее умеренным социалистам; у социалистов отнимет и передаст кадетам — не позднее, чем через 3 недели. Теперь это быстро. Ускорили исторический процесс.
В дневник 15 июля. Был вчера у американки Mrs. Farwell, в Царском Селе, вместе с Murphy и Gall из Comission. Хохотали много. Она сказала, что за все 6 мес., проведенных ею в России, она первый раз проводит время так приятно. Мне она показалась банальной американкой, которая хочет казаться экстравагантной. Ей под сорок лет — и вряд ли она подозревала, 1917
что я больше всего стремился говорить с нею for
practice1.
Здорово! Сегодня в «Англо-русское бюро» Murphy не явился*. Почему? У него лопнули башмаки, а других нету. Так сказал мне Mr. Dickinson. Я сдуру предложил Голлу: «Пойдем со мною, у меня есть пара английских сапог, я их не ношу, дам вам, вы передадите Murphy»... Голл в ужасе: ради Бога не делайте этого: у Murphy у самого есть башмаки, но он хочет устроить себе холидэй99. Вы погубите все дело.
Похороны казаков. Попы. Митры. — «Вениамин, добренький, только голос слабенький». Лошади.
Сочинил стихи:
Ты еще не рождалась*, Тебя еще нет, Ты испугалась Родиться на свет. Ты кем-то несмелым — — Как будто во сне — Начертана мелом На белой стене.
Руманов говорил мне о Лебедеве, зяте Кропоткина: — Это незаметный человечек, в тени, — а между тем, не будь его, Кропоткину и всей семье нечего было бы есть! Кропоткин анархист, как же! — он не может брать за свои сочинения деньги, и вот незаметный безымянный человечек — содержит для него прислугу, кормит его и т. д.
В последний раз, когда я видел Кропоткина, он говорил о несомненном перерождении рабочего класса после войны. — Рабочие уже созревают для другого быта! — говорил он американцу. — Вот мистер Томсон из Клориона говорил мне, что транспортные рабочие, ткачи и железоделательные уже могли бы получить производство в свои руки and control it100.
23 июля. Итак, я сегодня у Кропоткина. Он живет на Каменном острове, 45. Дом нидерландского консула. Комфортабельный, большой, двухэтажный. Я запоздал к нему — и все из-за бритья. Нет в Питере ни одного парикмахера — в воскресение. Я был в «Пале-Рояле», в «Северной», в «Селенте» — нет нигде. Взял извозчика в «Европейскую», забегал с заднего крыльца в парик- 1917 махерские, и все же поехал к Кропоткину небри
тый. Сад у Кропоткина сыроватый, комильфотный. Голландцы играют лаун-теннис. В розовой длинной кофте — сидит на террасе усталая Александра Петровна — силится улыбнуться и не может. — «О! я так устала… Зимний дворец… телефоны… О! я четыре часа звонила, искала Савинкова — нет нигде… Папа сейчас будет… У него Бурцев». Мы пошли пить чай. Племянница Кропоткина, Катерина Николаевна, женщина лет 45-ти, наливает чай — сладким старичкам с фальшивыми зубами и военно-морскому агенту Британского посольства, фамилии коего не знаю. Она рассказывает, как недели две назад солдаты делали у них на даче обыск — нет ли запасов продовольствия. Она говорила им: — Да вы знаете, кто здесь живет? — Кто? — Кропоткин, революционер! — А нам плевать… — И давай ломать дверь на чердак. Кропоткины позвонили комиссару Неведомскому (Миклашевскому), и солдаты поджали хвосты. В это время в боковых комнатах проходит плечистый, массивный с пиквикским цветом лица Кропоткин, вслед за ним Бурцев… Я раскланялся с Бурцевым издали, а Кропоткин через минуту радушно и бодро подошел ко мне: — Как же! как же! Я вас всегда читаю. Здравствуйте, здравствуйте… — и сел рядом со мною, и с аппетитом принялся болтать, обнаруживая светскую привычку заинтересовываться любой темой, которую затронет собеседник. Мы заговорили о Некрасове. Он: — Да, да, потерял рукопись Чернышевского «Что делать?», потерял*. Ему князь Суворов (тогдашний генерал-губернатор) — добыл ее из Петропавловской крепости, а он потерял. Я вам сейчас скажу стихотворение Некрасова, которое нигде не было напечатано. — И стал декламировать (по-стариковски подмигивая) известное стихотворение:
Было года мне четыре, Мне отец сказал: Все пустое в этом мире, Дело капитал!
Декламацию сопровождал жестами. Когда шла речь о кармане — хлопнул себя по карману. «Я ведь много стихов знаю» — вот, например, «Курдюкову»*, и процитировал из «Курдюковой» то место, где говорится о городе Бонне. Я почувствовал себя в знакомой атмосфере Короленко, — атмосфере благодушия, самовара, стишков, анекдотов. Я бывал у Короленки каждый вечер в то время, когда он писал о смертной казни, — и это всегда была семейная благодушная идиллия.
— Стишкам Некрасова научил меня мой учитель Смирнов, — сказал Кропоткин. Тут подошла княгиня. — Как вам не стыдно, что не заехали к нам в Англии! — сказала она равно- 1917
душно-радушно. Тут я сразу почувствовал, что они устали, что я им в тягость, но что они покорно подчиняются уже сорок лет этой участи: принимать гостей — и выслушивать их внимательно, любезно, дружески и равнодушно. Он спросил меня, где я живу. Я подробно описал ему нашу коммуну — и сказал, что это совершенно новая для меня среда, да и вообще еще не учтенная нашей беллетристикой — рабочие, интеллигентные девушки. Я сказал ему, как мало они зарабатывают. Как скромно, достойно они живут. И, знаете, ничего двусмысленного… — Ну, а односмыс- ленного много? — спросил он и, по-стариковски хихикая, сказал: — Смотрите не влюбитесь!
Если бы я не знал, что передо мною сидит один из величайших пророков, гениальный борец за высший идеал человечества, я бы подумал, что это просто добродушный папаша. Чувство домашности, простоты. — Вот вы из этих ваших барышень найдите мне секретаршу. У меня была одна бельгийка в Англии — и хорошо справлялась — да приехал русский балет, и она увлеклась.