Хуже всего было то, что он должен был скрывать свои высокомерные чувства, должен был постоянно якшаться с теми, кого презирал, водить с ними многолетнюю дружбу, писать им теплые, участливые письма (о которых впоследствии и сам заявил, что они часто бывали неискренними*, то есть скрывали его неприязненное отношение к тем, кто считали его своим другом).
Когда в позднейших его мемуарах читаешь желчные отзывы о тех писателях, с которыми он водился в дореволюционное время, понимаешь, как мучительно было ему, считавшему себя великаном, жить среди тех, кого он считал чуть не карликами.
Читая воспоминания Бунина, представляешь себе, что он был резкий, колючий, насмешливый, строго принципиальный человек, бесстрашно вступивший в борьбу с бездарностью, пошлостью, лживостью литературных направлений и школ, процветавших в его эпоху.
На самом деле он держался по-приятельски и с Чириковым, и с Найденовым, и с Максом Волошиным, и (в первое время) с Валерием Брюсовым. Я видел, как кротко беседовал он с Петром Семеновичем Коганом, с критиком Тальниковым, с критиком Евгением Ляцким.
*
Очень удивили меня его мемуарные заметки о Репине*. В них он сообщает, что Репин жаждал написать его портрет и что, уступая настоятельным просьбам художника, он приехал к нему в Ку- оккалу в назначенный день. Но в мастерской, где работал Репин, стоял лютый холод, все окна были распахнуты в зимнюю стужу, и Бунину пришлось поспешно убежать из Пенатов, к немалому огорчению Репина.
1968 Когда это произошло, неизвестно. Бунин не ука
зывает даты. Может быть, в самом начале двадцатого века, когда я еще не жил в Куоккале и не был знаком с Ильей Ефимовичем. А в более поздние времена дело было как раз наоборот. Бунин очень добивался того, чтобы Репин написал его портрет, но, к сожалению, потерпел неудачу. Все это происходило у меня на глазах, и мне хочется поделиться своим недоумением с читателем.
Раньше всего мне вспоминается 1914 год, когда какой-то безумец порезал картину Репина «Иван Грозный и сын»*. Репин приехал в Москву. Остановился в гостинице «Княжий двор» на Волхонке. Здесь его посетила делегация именитых москвичей, депутат Государственной Думы Ледницкий, Бунин, Шаляпин и еще кто-то, кажется, художник Коровин, и от имени Москвы трогательно просили у Репина прощения за то, что Москва не уберегла его картины. Репин благодарил, главным образом Шаляпина. И тогда же сказал Федору Ивановичу: «Я жажду написать ваш портрет!» А Бунину, стоявшему рядом, он не сказал этих слов. Потом в ресторане, кажется в Праге, состоялся банкет в честь Репина, где произносились горячие речи. Бунинская речь была дифирамбом в честь Репина. Репин благодарил его в своем обычном гиперболическом стиле, но ни слова не сказал о желании написать его портрет. Потом (или раньше, не помню) Репин посетил Третьяковскую галерею, смотрел реставрированного «Ивана». С ним вместе пришли Шаляпин и Бунин, и Репин снова повторил Шаляпину, что хочет написать его портрет. Мы возвращались с ним из Москвы в Петербург, он всю дорогу восхищался Шаляпиным, называл его вельможей Екатерины и тут же в вагоне у меня на глазах набросал карандашный эскиз будущего шаляпинского портрета.
Зная, как Бунин мечтает о том, чтобы Репин написал его портрет, я, когда мы вернулись в Куоккалу, читал Репину лучшие очерки, рассказы и стихотворения Бунина. Репин одобрял и стихи и рассказы, но не выразил никакого желания запечатлеть его черты на холсте. Когда Бунин ([в оригинале пропуск. — Е. Ч.] числа) приехал к нему в Пенаты, Репин не принял его119, — и Бунину пришлось придти ко мне. Хотя тесные комнаты моей маленькой дачи были даже слишком натоплены, он не снял своей роскошной шубы, утверждая, что в доме у меня страшный холод, выбранил климат Финляндии, потом ушел огорченный на станцию. Я
проводил его к поезду, и этим, по-моему, кончились 1968
все его отношения с Репиным.
Все это совсем не похоже на то, что написано в его воспоминаниях. Конечно, я не сомневаюсь в правдивости Бунина, но должен сказать, что, бывая в мастерской Репина почти ежедневно с 1909 года по 1917, я ни разу не страдал там от холода, о котором повествует Бунин. У Репина были ученики Фюк и Комашко, которые отапливали мастерскую до 15—20 градусов по Цельсию. Репин любил свежий воздух, спал в меховом мешке под открытым небом на балконе, но (по крайней мере, в мое время) писал он всегда в тепле.
Куприн любил всякие practical jokes («розыгрыши»). Однажды в Одессе я после ночи, проведенной в море с рыбаками, пришел к нашему общему приятелю Антону Богомольцу и, растянувшись на трех стульях, заснул. Куприн взял ножницы и проделал какие-то проплешины в моих густых волосах. Когда я проснулся, я увидел, что шевелюра моя безнадежно испорчена. Куприн оправдывался: «Сегодня тезоименитство государыни императрицы Александры Федоровны. Я из патриотических чувств мечтал где-нибудь запечатлеть букву А. Увидел, что вы крепко заснули, и выстриг эту букву у вас в волосах».
Нужно подробнее написать, как я пришел в Москве к Бунину — поздравить с тем, что его избрали академиком. Как он в очках разбирал какие-то карточки — с матерными словами разных губерний. Илья Толстой. — Шаляпин.
17.
Михаил Константинович Лемке. Я познакомился с ним у Ляц- кого (в доме Пыпиных). Было в нем что-то воловье. Работоспособность колоссальная. Его книги о полицейской политике Александра II, погубившей Михайлова, Чернышевского и др., доставили ему великую славу в 1904—1905 годах. Он первый вскрыл жандармские архивы того времени — и очень ловко использовал свои находки — писал залихватски, эффектно, в духе бульварных романов, но виден был ум дубоватый, узкий, элементарный. Стоило посмотреть на его приземистую фигуру, на его квадратный лоб, над которым волосы торчали ежиком, чтобы убедиться, что он ограниченный человек, — сильный своей ограниченностью. Вся его работа над Герценом обнаружила его колоссальную рабо- 1968 тоспособность и полную неспособность понять Гер
цена. В его натуре не было ни грамма артистичности, и одной работоспособности здесь оказалось мало. Позднейшее академическое издание Герцена обнаружило промахи и провалы в его комментариях к Герцену. Герцен насыщал свои писания французскими, немецкими, английскими каламбурами. Ни одного из этих языков Лемке не знал. Отсюда его позорные «междуфилейная часть» (entrefilet)[120] и выставка кукол (of babies).
Наряду с воловьими качествами в нем странным образом уживались лисьи. В этом я убедился, наблюдая его в репинских Пенатах. Так как он заведывал типографией М. М. Стасюлевича (втершись в доверие к его жене Любови Исааковне (урожд. Утиной), он принял к напечатанию книгу Нордман-Северовой и на этой почве жаждал сблизиться с Репиным. Мечтал о том, чтобы Репин написал его портрет, и всячески егозил передо мной, думая, что портрет зависит отчасти от меня.
Не было таких льстивых эпитетов, которыми он не награждал бы меня, мои статьи. Любови Исааковне Стасюлевич он угодил тем, что, отбросив всякие радикальные идеи, став на время праведным либералом, издал пять томов корреспонденции ее покойного мужа. Лисьи способности Лемке сказались во время войны, когда он попал в Ставку царя и очутился среди генералитета. Есть его пухлая книга о Ставке*.
Отношения наши были дружеские. Приходя к нему, я всегда заставал его за работой. В комнате у него стоял сейф с рукописями Герцена, сейф этот был очень внушителен. Он охотно показывал мне эти рукописи, вообще был радушен и любезен. Но вот в одном из томов Герцена он опубликовал найденное им где-то письмо Некрасова к Герцену, приписал ему фальшивую дату и сделал из этого письма чудовищные выводы. Я отнесся к его ошибкам юмористически и указал на них в печати в своей статье «Жена поэта»*. В 1919 году, едва написав эту статью, я читал ее в Доме Искусств. Присутствовал Лемке. Когда я стал доказывать, что он не понял найденного им письма, он порывисто сорвался с места — и, бормоча ругательства, демонстративно покинул зал.
В это время — или несколько позже — в Ленинграде стал издаваться журнал «Литература и революция», или что-то в этом роде. Там Лемке был заправилой. Первым долгом он напечатал статейку против моего «Крокодила», где прямо было сказано, что, кроме гонорара, полученного мною, никакой никому пользы «Крокодил» не принес. Таким образом Лемке явился первымв ря- 1968
ду тех мракобесов, которые составили целую фалангу исступленных врагов моего детского творчества. Здесь же, рядом, чуть ли не в том же номере журнала, Лемке (под псевдонимом Маврин) ополчился против моих некрасоведческих работ*. Здесь он был во многом прав, но кипящая в нем злоба —личная злоба, порожденная обидой, чувствуется в каждой строке. Чтобы окончательно посрамить меня как некрасоведа, Лемке заявил, не совсем грамотно, что найденная мною рукопись Некрасова, которую я условно назвал «Каменное сердце», есть только малая часть того текста, который известен ему весь целиком. Этот текст будто бы называется «Как я велик!» и издан на правах рукописи в Перми. Всё это, конечно, очень странно: зная огромный интерес к Достоевскому и Некрасову, нельзя не удивляться тому, что в необъятной литературе, посвященной обоим писателям, эта публикация осталась никому, кроме Лемке, неизвестна. А если она каким-то чудом стала доступна ему одному, почему он не обнародовал ее, почему не сообщил о ее существовании (если не мог обнародовать)? Почему он ждал, чтобы я нашел одну главу этой повести, — и лишь тогда выступил с сенсационным известием. По его словам, эта книжка была у него в руках недолго. Но все же была. Значит, он знает, кто владелец этой книжки. Почему он скрыл его имя?! Почему не убедил владельца, что напечатание никому не известной повести Некрасова о Достоевском несет ему и прибыль, и почет. Что заставляет этого владельца вот уже 40 лет прятать от читателей свое сокровище? Не то ли, что «Какя велик!» — фальшивка, неумелая подделка подлинного текста? Не то ли, что «Какя велик!» не имеет ничего общего с некрасовской темой?* Если бы Лемке привел хоть три строчки из пермской книги, если бы он хоть в общих чертах сообщил о содержании тех глав, которые не найдены мною. Тем не менее милый и простодушный С. Шестериков заявил в № 49-50 «Литературного наследства», что ввиду высокого (?!) научного авторитета Мих. Лемке мы должны считать, что находка Чуковского не имеет ни малейшей цены по сравнению с находкой Лемке, хотя Чуковский опубликовал и прокомментировал подлинную некрасовскую рукопись, а Лемке лишь сообщил заглавие какой-то неведомой книги, из коей он не мог привести ни единой строки.
Со стороны все это представляется мне очень забавным. Предположим, что я нашел всего гривенник, но Шестериков, не найдя ни копейки, вместо того, чтобы поблагодарить меня за этот гривенник, сердится на меня, зачем я не нашел рубля, хотя рубль чрезвычайно сомнительный, может быть, даже фальшивый.
1968 18.
Николай Ив. Кульбин был кроткий, учтивый человек, любивший говорить всем приятное. Когда я познакомился с ним, ему было лет 50. Он был старше всех других футуристов. Лысина, лучистые морщины. Служил в каком-то медицинском департаменте — и дослужился до генерала. Летом жил в Куоккале неподалеку от нас. Неплохо рисовал — главным образом портреты. При всей своей тихости, в душе был бунтарь. Недаром примкнул к футуристам, выступал вместе с ними в их шутовских маскарадах. Едва прослышав об американских нюдистах, стал выходить на куокка- льский пляж нагишом в генеральской фуражке. Это вызывало скандалы. Тогда он стал надевать на свое волосатое тело легкие полупрозрачные трусы — и однажды явился в таком виде к нам на дачу. Пройдя пляжем около версты, подошел к Марии Борисовне и учтиво поцеловал ей руку. Мария Борисовна глянула на него:
— Ступайте вон! Безобразие! — закричала она.
Он вежливо приподнял фуражку и с достоинством удалился.
Я возил его к Леониду Андрееву — он нарисовал Леонида Николаевича — очень похоже.
Подвыпивший Бальмонт шел ночью по Лондону. У лондонских полицейских был обычай проверять пьяных при помощи дубинки. Если от легкого удара дубинки пьяный не свалится на землю, он может продолжать путь, а свалится — его забирают в участок. Бальмонт не свалился и под утро пришел в бординг хауз весь в синяках. (Рассказано И. В. Шкловским-Дюпео.)
Пародия Бунина на Бальмонта:
Собака я, когда с собакою, Я с лесом лес, со зноем зной, Я Титикака с Титикакою, Но я не муж, когда с женой.
21.
Бунин в 9 томе говорит в «Письме в редакцию «Последних новостей»:
«Я стоял… раздетый, разутый, — он сорвал с меня даже носки, — весь дрожал и стучал зубами от холода и дувшего в дверь сквозняка… » (333).
В статье: «Репин»:
«...жестокий мороз… в доме — все окна настежь. 1968
Репин… ведет в свою мастерскую, где тоже мороз, как на дворе… Я… пустился со всех ног на вокзал…» (379—380).
В «Джером-Джероме»:
«В английских столовых с одной стороны камин, с другой “полярный холод”». «Милые хозяева вдруг распахнули все окна настежь, невзирая на то, что за ними валил снег. Я шутя закричал от страха и кинулся по лестнице спасаться…» (381).
Он был очень зябкий и даже у меня на даче в жарко натопленной комнате не снял шубы. Говорил: я путешествую в южные страны, а в России — только в международных вагонах, потому что окна там наглухо закрыты.
22.
Кусок воспоминаний, вырванный из потемок забвения.
Я — в «Лоскутной гостинице», которая запомнилась мне только тем, что в ней перила были обмотаны красным бархатом. В номере Федоров, Бунин и Ал. Круглов. Пьяны.
Федоров: — У меня чахотка.
Бунин. — Никакой чахотки у тебя нет.
Федоров. — Говорю тебе, у меня чахотка!
Бунин. — Ты совершенно здоров.
Федоров (обиженно): Я здоров?
Бунин (дразня): Здоров, здоров.
Федоров (в ярости бросается на Бунина): Говорю тебе: у меня
туберкулез, ту-бер-ку-лез. (Плачет.)
*
ЗАВЕЩАНИЕ
Гонорар за все мои детские книги: Серебряный герб, Солнечная, Джек, покоритель великанов, Мойдодыр, Крокодил, Биби- гон и за альманах «Чукоккала» завещаю моей внучке Елене Цеза- ревне Чуковской.