декабря. Была Клара. Приносила корректуру «Мастерства» с редакционными пометками Полонской. Пометки пустяковые, мелкие, лишенные принципиального значения. Книга кишит внутренними ошибками. Ни одной из них Полонская не приметила, сосредоточившись на проверке сносок и собственных имен.
Я помаленьку взялся за подготовку второго издания своих мемуаров. Работы впереди бездна. Но работа веселая, интересная мне самому.
1958 Группа отдыхающих сражается в домино. Позва
ли меня. Я сказал им (по-мальчишески), что ненавижу тех, кто играют в такие игры. Они очевидно обиделись.
декабря. Перешел в общую столовую — где меня познакомили со вдовой Иоганнеса Бехера. Она страшно удручена смертью мужа. Ее возмущает, что лучшие его сочинения никогда не переводились на русский язык. Одним из наиболее удачных переводов она считает перевод Пастернака. (И тут я нарушил свой зарок, заговорил о Пастернаке.) Она возмущена его антисоветским поступком, говорит, что он сделал своей родине много зла — и всем нам, немцам, полякам — но, по ее словам, ошибочно поступил и т. Семичастный, публично обозвавший его свиньей. Я сказал ей, что я не читал «Живаго», считаю Пастернака отличным и растущим поэтом и что если бы, не делая лишнего шума, роман этот с должными купюрами напечатали у нас в СССР — он не имел бы никакого успеха. И прошел бы незамеченным. А теперь это самый знаменитый роман во всем мире. И наши как будто нарочно постарались, чтобы сделать его знаменитым. Между тем в художественном отношении роман плох (я знаю только его первую часть). Она сообщила мне, что белые печатают этот роман маленькими книжками и хотят сбрасывать его с самолетов: дурацкая затея, т. к. его религиозное содержание всем чуждо — и студентам, и стилягам, и восторженным барыням.
декабря. Спал ужасно. Приснилось такое послание к Асе Лорив:
Дорогая моя Ася, Ася милая моя, Надо мной беда стряслася: От бессонниц нет житья. И загнало меня лихо В санаторию Барвиха. Но и здесь, увы, бессонница По пятам за мною гонится.
Вчера познакомился с Дегтярем.
декабря. Принялся готовить к новому изданию «Воспоминания». Застрял на Житкове.
Вчера мне привезли 12 номер «Звезды», где статья «Люди, книги и Корней Чуковский»*, написанная с молодым энтузиазмом. Директор показал мне № 32-й «Крокодила», где есть идиотская карикатура на меня. Я отдал бы всю эту «славу» за один час здорового сна.
14 декабря. Вчера с 8 до 9 вечера гулял с Поликарповым. Сочувственно расспрашивал о Заболоцком. «Я был в больнице и не заметил некролога. Вдруг в 12 кн. “Нового Мира” его стихи в черной рамке. Неужели умер? Он вообще был честен: очень хорошо вел себя в Италии и отлично выступал как общественник».
О жене Вас. Гроссмана: «Ольга… Ольга… забыл ее отчество. Она родилась под Сочи. Трогательно относилась к мужу, любила его. Мы с ними втроем ездили из Сочи к ней на родину. Она так лирически волновалась. Я говорил всем: “вот примерная пара”. И вдруг узнаю, что она ушла от него, он сошелся с женой Заболоцкого».
Когда Поликарпов волнуется, он начинает кричать, то есть говорить так громко, что слышно на соседней аллее. Я заговорил о Зощенко. «Нет, нет, он был не наш… нет»... (что-то в этом роде, не теми словами). И перевел разговор на другое.
Восхищается Андрониковым. «Но нельзя ему публично показывать Маршака, Суркова, Леонова… Нельзя. Это народ ранимый, чувствительный к обидам… вы и представить себе не можете».
«Сурков — недурной оратор, но не готовится к выступлениям и часто порет чушь. Плавает. Я ему это не раз говорил. Мы с ним друзья и прямо говорим друг другу все в глаза…»
Сегодня Марина и Коля уезжают в Венгрию.
О Вере Пановой Поликарпов говорит: «Талантлива, но ее “Сантиментальная повесть”* — пустяк, который недостоин ее». О Твардовском как о редакторе очень уважительно.
18 декабря. Весь день не выхожу из комнаты. Ковыряю «От 2 до 5» и «Воспоминания». На улице слякоть — drizzle. Гулять невозможно. Пошел в общий зал, где фонтаны. Стоит смуглый юноша, мечтательно курит. Мы разговорились. Он необыкновенно красив, вежлив, доброжелателен. Говорит только по-французски — и немного по-русски. Видя, что он скучает, я повел его к себе и только тогда догадался, что это афганский принц*. Он лежал в Кремлевской больнице и за три месяца изучил русский язык — как иные не изучат и в год. Ему 18 лет. В больнице он познакомился с Маршаком. Grand ecrivain![51]
23 декабря. Гулял вчера с Б. В. Иогансоном. Часа два. Он отличный собеседник и хохотун. Хохочет, как Сергеев-Ценский.
1958 Много рассказывал о мошенничествах Василия
Яковлева, Грабаря, Желтухина. У него есть артистическая жилка. Отлично показывал грузин, Желтухина. О Бурлю- ке: он если хотел, умел отлично рисовать.
25 декабря. Принц Афганский совсем стал домашним. Когда он проигрывает в козла, ему говорят:
— Ваше высочество, вы — козел!
Дегтярь зовет его «товарищ принц».
Беседовал с директором Константином Алексеевичем о Гладкове, и оба сошлись на том, что он скончался, главным образом, от злобы. Злоба душила его. Он смертельно ненавидел Горького, считал Маяковского жуликом и ненавидел всякого, кто, по его мнению, коверкал русский язык. «Ужас, ужас! — говорил он. — Подумать только: говорят “тягловая сила” про автомобиль — между тем “тягло” это…» и т. д. И хватался за голову.
Умер Ценский. «Я знал его, мы странствовали с ним»*. Его сочинения для меня делятся на 4 разряда.
й, ранние — наивно, провинциально декадентские. Настоящий матерый декадент (напр., Брюсов) только морщился от его вульгарных загогулин.
й разряд. Символически воспринятое изображение реального мира: «Медвежонок», «Движения», «Печаль полей», «Лесная топь» — отличные вещи, с одной-единственной темой: все гибнет, рушится, тает, умирает. Движения рано или поздно превратятся в застылость.
йразряд. Ужасно пошлые, фатоватые, невежественные историко-литературные повести: «Гоголь уходит в ночь», о Лермонтове, о Пушкине. Читая эту скудоумную пошлятину, я так возмутился, что прекратил переписку с Сергеем Николаевичем.
й разряд. «Севастопольская страда» (или как в публике говорят: «Эстрада») и прочие претенциозные, но пустопорожние вещи, недостойные его дарования.
Выходит, что он был талантлив лет восемь за всю свою полувековую литературную работу. Но самовлюблен был ужасно. Весь его разговор сводился к «я… я… я…» Замечательное меднолобое самообожание!
А в юности мы были друзьями.
Вечером гулял с Бор. Вл. Иогансоном, который очень задушевно и простодушно рассказал мне, как он влюбился в одну женщину, которую тиранил ее муж, спас ее от тирана, разошелся (всего только месяц назад) с женою, отдал жене квартиру, машину, а сам живет со своей Ниной на Масловке в мастерской. Нину я
видел. Она красива вкрадчивой, ненавязчивой, рус- 1958
ской красотой. Он влюблен в нее, как студент. Говорит, что она его «подняла». Что под ее влиянием он стал правдивее.
«Никогда не думал (у меня ведь мордоворот), что меня такого можно любить. Я стал гораздо правдивее. Недавно был такой случай. Я в жюри. Нужно отобрать лучшее в нашем искусстве. Вдруг Лебедев (?) шепчет мне: “Николай Александрович (Михайлов) просит, чтобы вы выбрали Бродскую”. Я посмотрел: дрянной, зализанный салонный пейзажик. Прежде я непременно согласился бы с Михайловым. (“Потому что мы лжем, ох, как мы лжем!”), а теперь под влиянием Нины:
— Вот эту слабую вещь? Ни за что!
И провалил Бродскую. Теперь начнется травля — все бабы против меня. Приезжал Сысоев от имени Михайлова (а на самом деле от имени его жены Раисы Тимофеевны) просить меня, чтобы я снова сошелся с женой, — нет, ни за что, пусть меня погонят из президентов, я готов на все» и т. д.
Уехал Дегтярь. Принц провожал его. Показывали картину «Афганистан». Кино очень хорошее, но нищеты не скроешь, глиняных домиков не скроешь, скуки, азиатчины, бескультурья не скроешь. На сеансе присутствовал принц со своим седым переводчиком и Дегтярем. Дегтярь, милый хохол, который через неделю будет в Кабуле, который он называет своей Кабалой.
Приехал Маршак. Переводит отрывки из Бернса, обещает почитать.
26 декабря. Уехал сегодня Иогансон. Приходил прощаться. Он прочитал мою книжку о Чехове — и по-студенчески, горячо и взволнованно сказал мне о ней несколько благодарственных слов. «Вот не буду больше лгать! — сказал он. — А я лгал и лукавил. Больше не буду. И Нина требует от меня, чтобы я больше не лгал».
Месяца два назад мне позвонил Валентин Петрович Катаев и в самых любезных выражениях попросил у меня для «Юности» какую-нибудь статейку. Я в это время безуспешно трудился над воспоминаниями о журнале «Сигнал». Бессонницы, история с Пастернаком, сознание надвинувшейся дряхлости — все помешало мне сделать эту статью на том уровне, на каком она была задумана мною.
Но т. к. Катаев просил меня уж очень настойчиво, я представил ее в «Юность», говоря, что это, так сказать, набросок, черновик, который подлежит доработке. Встретили меня в «Юности»
1958 очень радушно, горячо расхвалили мои «Воспоми
нания» и другие мои литературные опыты, и сказали, что на днях дадут ответ, «о, вне всякого сомнения, — положительный!» Я прождал неделю-другую. За это время меня дважды встречал Катаев, но о рукописи ни слова: еле подал мне руку и вдоволь наиздевался над тем, что я сфотографирован где-то в «Парижском листке», как я поздравляю Пастернака с Нобелевской премией. Проходит пять недель. Из «Юности» ни звука. Я прошу Клару наведаться. Ей возвращают рукопись без всякой записки, без малейшего отзыва. Если бы она и в самом деле сколько-нибудь принимала к сердцу мои литературные дела, она непременно спросила бы, а почему, собственно, мне возвращают рукопись, чем она плоха, чем она не удовлетворяет редакцию. Она взяла рукопись и ушла.
Бедный Катаев. Ведь есть же у него дарование. Но он переродился в какого-то полицейского хама, и лицо у него стало полицейское. Сколько раз я был свидетелем того, как он оскорбляет людей, унижает их, клевещет на них. Летом я проходил мимо него с Долининым, специалистом по Достоевскому. Познакомил Долинина с Катаевым. Вдруг Катаев начинает кричать, что Достоевского надо запретить, что он опасный и вредный писатель, — и при этом узкая голова, невежда — почти ничего не читающий. Меня он ненавидит именно так, как тупицы ненавидят чуждых им по самому своему существу интеллигентов. Он и представить себе не может, как жалко мне видеть его оскудение, его темноту — и нравственный распад его личности. А талантлив. И притом юморист — в прошлом очень большого калибра.
Вечером пришел ко мне Маршак, помолодевший, здоровый, чуть-чуть задыхающийся. Заговорили о Житкове. Житков патологически возненавидел Маршака, сошелся на этой почве с Биан- ки — и оба они ненавидели его жгучею ненавистью, которая Маршаку непонятна, т. к. этим людям он помог встать на ноги и стать писателями. Одну книгу Бианки он всю написал вновь (кажется, «Мурзук»), другую подсказал ему («Лесную газету»). Он, Маршак, хлопотал перед Ягодой о Васильевой, и т. д., и т. д. И о Бианки хлопотал, чтобы его с Урала перевели в Новгород. А Житкова он прославил в «Почте» — и Житков слышать не мог его имени, и т. д., и т. д. Насчет Катаева он со мною согласен — вспомнил, как в Кисловодске он дал Катаеву по физиономии.
Маршаку предлагают играть в «козла». Он:
Я не козлоспособен!
Потом прибавил:
Но зато и не козлопамятен.
Знаете, я родился в тот самый день, когда умер Лев Толстой.
Да, так бывает всегда. За одним несчастьем следует другое.
Возобновил знакомство с Анатолием Карловичем Кнорре, красивейшим мужчиной, чудесно знающим литературу — наизусть. Память сверхъестественная.
Встречаются бывшие школьные товарищи.
Ну как Петя?
Он академик.
А Миша?
Товарищ министра.
А Леня?
Он литературный критик.
Это можно было и раньше предвидеть.
Почему?
Он с детства терпеть не мог литературы.
31 декабря. Вчера Маршак был прелестен. У него в номере (18-м) мы устроили литературный вечер: я, он и Кнорре. Стали читать его переводы Бернса — превосходные, на высочайшем уровне. Мы обедали и ужинали вместе; за ужином вспоминали Льва Моисеевича Клячко, о котором С. Я. сохраняет самые светлые воспоминания. Мне тоже захотелось вспомнить этого большого и своеобразного человека. Я познакомился с ним в 1907 году, работая в литературном отделе газеты «Речь». Он был репортером, «королем репортеров», как говорили тогда. Казался мне вульгарным, всегда сквернословил, всегда рассказывал анекдоты, острил — типичный репортер того времени. Выделяла его из их толпы только доброта. Так как по своей должности он часто интервьюировал министров, да и видел их ежедневно (в Думе и в министерствах), к нему всякий раз обращались десятки людей, чтобы он похлопотал о них. И он никогда не отказывал. Жил он тогда на Старо-Невском. Я однажды ночевал у него и был свидетелем того, как его квартиру с утра осаждают всякие «обремененные и трудающиеся» — и он каждый день от 9 до 11 принимал их всех, — и брался хлопотать обо всех. Причем был бескорыстен (до грубости): выгнал одного пожилого просителя, который предложил ему вознаграждение. Всех принимал сразу — на глазах у всех. Одна девушка, сестра виленского доктора Шабада, сказала ему:
1958 — Я не могу говорить о своем деле при всех. Дай
те мне возможность рассказать вам все наедине.
Он разъярился.
Ни за что. Сейчас же скажут, что вы дали мне взятку. Только при всех. В чем же ваше дело? Говорите.
Я германская подданная. — Тогда это было ужасно. Все посмотрели на нее с ужасом. Немецких подданных тогда ссылали, топтали ногами… Но Клячко поехал куда-то, поговорил, объяснил — и я видел ее дней через десять, она приходила благодарить его.
В 1921 году Клячко задумал основать издательство. Брат его жены — дал ему ссуду: 5000 р. Он, по настоянию брата, затеял издавать «Библиотеку еврейских мемуаров». Евреи (такие, как Ви- навер) снабдили его десятками рукописей. Он пригласил меня редактировать их. В то время после закрытия «Всемирной Литературы» я сильно голодал, семья была большая, и я охотно пошел в поденщики. Правил слог, сверял исторические факты. Милый Клячко, он не имел представления, как неинтересны и сумбурны были многие из приобретенных им рукописей, и требовал, чтобы я скорее сдавал их в набор. Нужна была марка для еврейских мемуаров, повторяющаяся на каждом томе. Я предложил изобразить на марке Ноя, который видит радугу и простирает руки к летящему голубю. Мы так и назвали будущее мемуарное издательство «Радуга», я познакомил Клячку с Чехониным, который и нарисовал нам Ноя с голубем и радугой. На другой день, когда у Клячко был семейный праздник (кажется, именины одной из дочерей), он немного выпил и был в благодушнейшем настроении, я прочитал ему две свои сказки, которые написал тем летом на Лахте (наряду со статьей: денежная тема в творчестве Некрасова): «Мойдодыра» и «Тараканище». Не успел я закончить чтение, как он закричал, перебивая меня: