К книге
ДневникиСтраница 206
68%
Страница 206
206

В поезде Лебедев, которому сейчас 45 лет, делает гимнастику. Для укрепления мускулов живота и проч. Любовно говорит о боксе. Везет своей Саре финский хлеб, купленный где-то на аукционе в таможне, и молоко «Нестле».

Подошел к нам М. Ильин. Рассказывает анекдоты. Недавно к его знакомому советскому доктору привезли девочку Марию Антуанетту (!!?).

Почему вы назвали ее Марией Антуанеттой? — спросил он у ее матери.

А я увидела в календаре строчку: «Казнь Марии Антуанетты» и решила, что она революционерка была.

По приезде в «Националь» я позвонил Цыпину. Он сразу затараторил: «Уверяю вас, что партия на моей стороне. Ленинград хитрит и мутит. Знаете ли, что Желдин принял меры, чтобы Алексей Толстой не приезжал на совещание, и прислал мне телеграмму: “Толстого в Ленинграде не найти”. Я тогда послал телеграмму Толстому от себя, и Толстой приехал. Комсомольцы хотят, чтобы Толстой выступил. Маршак будет делать небесный доклад без конкретностей. Мы устраиваем совещание в ЦК комсомола, чтобы ясно было, что это партийное совещание. Приглашено 135 человек».

Ну вот мы, 135 человек, собрались: Забша. Кв1тко. Барто. Ко- пыленко. Браун. Конашевич. Житков. Разумовская. Оболенская.

Доклад Цыпина. Начало очень хорошее. Перечисление писателей, которые в последнее время не пишут. Ругает Наркомп- рос. Десять лет упущено.

Появляется Косарев. Аплодисменты.

Самое удивительное — Венгров. Я бил его смертным боем и в «Литературной газете», и на своем выступлении в ЦК комсомола. И когда потом говорил о нем злые вещи — все же жалел его, и теперь, когда встретил здесь, на конференции, очень 1936

смутился и был уверен, что он не подаст мне руки. А он вдруг стал лебезить, юлить, подбежал ко мне, сказал, что «Мур- зилка» ждет моего сотрудничества, что она поместила где-то мой портрет, что Квитко действительно замечательный мастер, что я в своем выступлении совершенно верно заметил о том и том-то — и проч., и проч., и проч. Последняя степень душевного ничтожества; полнейшее отсутствие достоинства. Когда Лида говорила о Пантелееве — что у Пантелеева есть выражение: морда, он крикнул:

— Жидовская морда.

Как будто у Пантелеева это выражение — от автора!!!

Подлый гад, раздавленный… больше уж он не будет появляться публично в качестве одного из ведущих детских писателей.

Мне пришла в голову великолепная тема детской книги, в ней должна вылиться моя жаркая любовь к советскому ребенку — и сквозь этого ребенка — к эпохе. Я уже четыре года собираю для этой книги материалы, и только сейчас под впечатлением беседы с Косаревым осмыслил эту тему до конца.

Косарев — обаятелен. Он прелестно картавит, и прическа у него юношеская. Нельзя не верить в искренность и правдивость каждого его слова. Каждый его жест, каждая его улыбка идет у него из души. Ничего фальшивого, казенного, банального он не выносит. Какое счастье, что детская литература наконец-то попала в его руки. И вообще в руки комсомола. Сразу почувствовалось дуновение свежего ветра, словно дверь распахнули. Прежде она была в каком-то зловонном подвале, и ВЛКСМ вытащил ее оттуда на сквозняк. Многие фальшивые репутации лопнут, но для всего творческого, подлинного здесь впервые будет прочный фундамент.

Хочется делать в десять раз больше для детской литературы, чем делали до сих пор. Я взял на себя задание — дать Детиздату 14 книг, и я их дам, хоть издохну.

О совещании не записываю, так как и без записи помню каждое слово. То, за что я бился в течение всех этих лет, теперь осуществилось. У советских детей будут превосходные книги. И будут скоро.

Лежал больной: фурункул. Маршак оказался верен себе: все эти годы молчал о Кв1тке, ни звука. Когда я написал о Кв1тке в «Красной нови» — и прочитал его стихи на совещании у Косарева — Маршак попросил ему дать на один день книжки Кв1тки, чтобы ознакомиться с ними. Я дал ему, и он в тот же вечер уехал в Крым к Горькому с моими книжками. Он их переводит, он сделает шум вокруг Квитки — он… словом, повторяется та же история, что с «Nursery Rhymes» и с «Детками в клетке». «Nursery Rhymes» я про- 1936 пагандирую с 1916 года. В 1917 я дал их Владиславу

Ходасевичу — напечатать в журнале «Для детей», коего я был редактором. И Венгрову давал подстрочник — пропал гвоздь — и печатал оный в книге «Елка», издательства «Парус». Когда встретил Маршака, дал ему в 1923 году «Nursery Rhymes» — и с тех пор не получил своей книжки обратно. То же и с «Детками», вернее с рисунками Олдина, которые принадлежали Памбэ. Взял редактировать эту книгу — и Памбэ не получила ее обратно…

27/I. Сегодня должна была вторично собраться редакция по изданию академического Некрасова. Впервые мы собрались третьего дня: Лебедев-Полянский, Мещеряков, Кирпотин, Лепешинский, Эссен и я на квартире у Эссен. Специально выписали из Ленинграда Евгеньева-Максимова. Да, был еще и Заславский. У всех этих людей в голове есть одна идейка: не изображать Некрасова — боже сохрани — народником, потому что народники, по разъяснениям авторитетных инстанций, — не такие близкие нашей эпохе люди, как думалось прежде. То обстоятельство, что Некрасов был поэт, не интересует их нисколько, да и нет у них времени заниматься стихами. Я выступил, сказал, что я белая ворона среди них, — т. к. для меня Некрасов раньше всего поэт, который велик именно тем, что он — мастер, художник и проч. А если бы Некрасов высказывал те же убеждения в прозе, я никогда не стал бы изучать его и любить его. Настаивал на включении во все наши будущие предисловия и критические статьи — указаний на это — незамеченное ими — обстоятельство. Отнеслись не враждебно, хотя некоторая холодность в отношении ко мне была. Выделили комиссию: меня, Евгеньева-Максимова и Эссен для обсуждения количества томов, их состава и проч. Комиссия эта была вчера у меня — мы работали долго и упорно. А сегодня оказывается, что: 1. Кирпотин уехал неизвестно куда. 2. Лебедев-Полянский занят. 3. Мещеряков занят. 4. Лепешинский уехал — и заседание коллегии откладывается. Почему? Не из-за истории ли с Косаревым? История такая: Косарев спрашивал меня, почему я не пишу новых книг. Я ответил, что я очень занят: редактурой Некрасова, редактурой Шекспира и проч. Хочется писать, а я все редактирую. — А какого Некрасова? — Под редакцией Лебедева-Полянского, академического. — Ну, мы вас от всей этой черной работы освободим. — И вдруг, к моему изумлению, в речи своей о детской литературе — заявил, что меня нужно освободить от… Лебедева-Полянского. Меня словно кипятком обдало…

Тут в Москве Тынянов, звонил ко мне два раза (один раз так: давайте пойдем в театр на «Далекое»*) — и вечером пришел. Много говорил о своих семейных горестях. «Только вам говорю: мне

так жалко Леночку, что я другой раз готов запла- 1936

кать. Бедная! Все ее надежды на выздоровление рухнули. У нее уже заболела верхняя часть позвоночника».

Через 2 недели Тынянов едет на 2 месяца в Париж.

Все устроено. Остановка за валютой. Ехать он не хочет («Страшно Леночку оставить»), но ехать нужно, так как болезнь его растет. Несмотря на болезнь, он написал в Петергофе за 10 дней целый печатный лист о Пушкине, «и здесь, в Москве, помаленьку пишу». «У меня странная литературная судьба: своего Кюхлю я написал без материалов — на ура, по догадке — а все думали, что тут каждая строка документальна. А потом, когда появился роман, я получил документы». И он перешел на свою любимую тему: на Алексея Толстого.

— «Алексей Толстой — великий писатель. Потому что только великие писатели имеют право так плохо писать, как пишет он. Его «Петр I» — это Зотов, это Константин Маковский. Но так как у нас вообще не читают Мордовцева, Всев. Соловьева, Салиаса, то вот успех Ал. Толстого. Толстой пробовал несколько желтых жанров. Он пробовал желтую фантастику («Гиперболоид инженера Гарина») — провалился. Он попробовал желтый авантюрный роман («Ибикус») — провалился. Он попробовал желтый исторический роман — и тут преуспел — гений!»

Сидел он у меня долго — и я из-за этого не сплю всю ночь. Приходили при нем Натан Альтман и Квитко.

Лидина речь сегодня отлично напечатана в «Комсомолке». А моя — в «Литературке»*. Сердце родительское радуется.

Очень нездоров. Измучила меня эта зима. Ужасно, что М. Б. по болезни не могла поехать со мною. Жизнь моя здесь хуже ада. Больше 3 часов в сутки я не сплю. Скорее бы выбраться.

Тынянов очень хорошо отзывался о Коле. Хвалил его переводы, восхищался его работоспособностью.

Тынянов о Маршаке: «Он ничего не читает. Его интересует только один писатель: Ильин, да и тот Маршак».

Третьего дня мне звонил из Ленинграда Алянский. Приезжает сегодня с Конашевичем. Алянского я приспособил к Цыпину: Алянский будет жить в Ленинграде, но работать для московского Детиздата. Все мои книги, которые выходят в Москве, будет оформлять в Ленинграде Алянский.

Лебедев-Полянский, Кирпотин, Мещеряков и Заславский все время сообщали Евгеньеву-Максимову и мне, что они никак не могут собраться, никакого времени не имеют, и потому Евг.Макси мову пришлось вернутся в Ленинград ни с чем. Оказалось, что они покуда держали тайный совет, как им быть. И надумали: не давать мне редактировать стихи Некрасова, и Максимову не давать

1936 редактировать письма, а сделать так: стихи выходят

под редакцией Мещерякова и моей, письма под редакцией Лебедева и Евг.-Максимова. Я застиг их четырех в Гослитиздате: они прямо (и очень учтиво) предъявили мне свои требования. Сущность этих требований сводится вот к чему: я буду редактировать Некрасова, а Мещеряков будет редактировать меня. Но в таком случае так дело и нужно изобразить, а не выдумывать, будто мы оба редактируем Некрасова. Я так и сказал им и теперь не знаю, как быть. К сожалению, по болезни мне пришлось спешно уехать в Ленинград — и я не мог посоветоваться в ЦК.

2 февраля. Вчера вечером позвонили от Главного начальника политической милиции: когда он мог бы меня посетить. Говорили каким-то угрожающим тоном. Я страшно взволновался. Уж не натворила ли чего-нибудь Лида? Не поссорилась ли она с Детизда- том? Черт знает какие мысли лезли мне в голову. Всю ночь, чтобы успокоиться, держал корректуру книги «От двух до пяти» (6-е издание). Прокорректировал 14 листов. Весь день ни на секунду не заснул, и лишь к 6 часам обнаружилось, что начальник хочет, чтобы я… написал… детскую книжку о милиции. Утешившись, я заснул в 7 час. вечера и сегодня — 3/II проснулся в половине четвертого. До 9 часов корпел над «Принцем и нищим». Зато выкарабкиваюсь из- под этой работы. 80 страниц уже отделано окончательно.

9/II. Ужасную вещь сделал со мною Коля, сам того не подозревая. Мы решили вдвоем перевести «Принца и нищего»: я первую половину, он вторую. Работа эта нудная, путавшая все мои планы. Она отняла у меня два месяца, самое горячее время. И главное: перевод выходит не первоклассный, не абсолютный. Хочется писать свое; хочется думать свои мысли, а тут приходится часами просиживать над одной какой-нибудь фразой. Когда я сделал свои 101 страницу, я чуть не подпрыгнул до потолка: теперь могу вздохнуть свободнее. Но в это время Коля принес свою половину!!! С первого взгляда мне показалось, что перевод превосходный. Иные страницы действительно очень неплохи, но боже мой — когда я вчитался, оказалось, что половину Колиного перевода нужно делать заново. Никакого другого выхода нет. Надо сделать, мы и так запоздали. И вот я сижу несколько суток, почти без сна, и делаю эту постылую работу. Сейчас кончил ее вчерне, в девять часов утра. Последние 10 страниц особенно трудны. Похоже, что переводчик даже не глядел в подлинник! Я Колю не обвиняю. Он пишет роман, для него «Принц и нищий» — обуза, но зачем же сваливать эту обузу на мои плечи? Как будто у меня нет романа, который я хотел бы написать.

12/II. Был у меня сейчас Игорь Грабарь. Он председатель жюри индустриальной выставки. Занят сверхъестественно. Готовит репинскую выставку, устраивает в Ленинграде свою собственную, готовится к 26-му, когда будет праздноваться его юбилей — «банкет будет устроен, будут участвовать высокие персоны, готовятся подарки какие-то… ну орден, ну автомобиль… Это уже дело решенное, машину мне дадут!!.»

Откровенно подсчитывает барыши своего юбилея. Он к этому юбилею организационно готовится три года, завоевывал вершок за вершком те позиции, которые занимает сейчас, недаром в Москве называют его Угорь Грабарь. Среди молодежи его имя так же одиозно, как имя Бродского.

А вы видели, Игорь Эммануилович, что написано о вас в «Правде» — во вчерашнем номере?

Нет… а что? (невинным голосом).

Не видели?

Нет. Ни минуты не было свободной.

И вам никто не показал?

Нет.

Прошло с полчаса, и он говорит:

А вы видали, как в «Правде» здорово попало Бухарину? И какой смешной фельетон Кольцова!

Подробно излагает и то, и другое. Между тем: и фельетон о Бухарине, и фельетон Кольцова — в том же номере, где статья о выставке Игоря Грабаря.

Боба это заметил и, когда Грабарь ушел, выразил недоумение: — Как же это так, и зачем же он врет?

14/II. Сейчас позвонил мне Маршак. Оказывается, он недаром похитил у меня в Москве две книжки Квитко — на полчаса. Он увез эти книжки в Крым и там перевел их — в том числе «тов. Ворошилова», хотя я просил его этого не делать, т. к. Фроман уже месяц сидит над этой работой — и для Фромана перевести это стихотворение — жизнь и смерть, а для Маршака — лишь лавр из тысячи. У меня от волнения до сих пор дрожат руки.

И я вспомнил, как Маршак таким же образом ограбил Памбэ («Детки в клетке»), ограбил Хармса («Жили в квартире сорок четыре…»).

17/II. Вчера позвонил Алянский и сообщил, что в «Комсомольской правде» выругали мой стишок «Робин Бобин Барабек». Это

1936 так глубоко огорчило меня, что я не заснул всю

ночь. Как нарочно, вечером стали звонить доброжелатели (Южин и др.), выражая мне свое соболезнование.

Прекрасные стихи, мы читаем и восхищаемся, — говорят в телефон, но мне это доставляет не утешение, а бессонницу.

Предыдущая главаГлава 206 из 305Следующая глава