Розенель, вдова Луначарского, больна стрептококками. Горький поссорился со Сталиным. «Медовый месяц их дружбы кончился». Литвинову правительство подарило какой-то необыкновенный дом — эти три новости я узнал от Лизочки Кольцовой, которая только что вернулась из Парижа. Оттуда она привезла: колпак на лампу — в виде глобуса и рюмки с графином для водки в оправе четырех старинных французских книг, на корешке которых «Истинная религия» («La Religion Vraie»). Книги лежат у Кольцова на письменном столе — похожи на подлинные, берешь, открываешь — там выпивка. Стоят книги 200 франков. У Лизы таких денег не было, она переписала в нашем торгпредстве на машинке какие-то отчеты, заработала 200 франков — купила Мишеньке сюрприз. В комнате, что ближе к парадному ходу, спит мальчик. Это немецкий мальчик, которого М. Кольцов привез из Германии. «Никаких сантиментов тут нет. Мы заставим этого мальчика писать дневник о Советской стране и через полгода издадим этот дневник, а мальчика отошлем в Германию. Заработаем!»*
Сейчас позвонил мне Игорь Ильинский. Он выучил «Котауси и Мауси» и будет эту вещь читать 22-го на утреннике. Позвал меня завтра обедать.
23/I. Третьего дня мы читали в клубе ОГПУ. Ребята встретили нас горячо. — Всё ребята крупные, большеглазые, пылкие. — Кто из вас Чуковский, кто Маршак? — Фотографировали нас, читали нам наши стихи… Потом обедали мы у Ильинского — в его шикарно и стильно обставленных комнатах — потом я поехал к Каменеву и до 2-х часов ночи работал с ним над гранками Некрасова.
Вчера я с утра работал над гранками. Потом выступал в МГУ — ребят было около тысячи — Ильинский читал впервые «Котауси» —
1934 плохо читал — были мы у Халатова, — потом опять я
ушел домой работать над гранками.
25. Был третьего дня у Смирнова. — Ну давайте подписывать договоры. — Ах, голубчик… Тут вышла такая белиберда… ведь я теперь полуснят… Чертовщина… (смеется)... Недоразумение, конечно… Подождите до 27-го… Тогда все выяснится…
Говорят, он, будучи снят, все же сидит на работе — для того, чтобы ему и всей его своре, всем этим Розенфельдам и Катловке- рам, было выдано выходное пособие.
Розенфельд разлетелся ко мне:
— К. И.! Какая жалость, не удалось вместе поработать.
А их потому и снимают, что они не работали вместе с нами, детскими писателями!
Григорий Гуковский обратился ко мне внезапно с просительным письмом* — я повел его к Каменеву и устроил ему свидание с Вышинским. В «Academia» был два раза. Сокольников утверждает, что «Сказки» в работе — в Гознаке — и предложил мне поехать с ним 27-го в Гознак. Посмотрим! Маршак хочет нажать на Сокольникова через Горького, чтобы его (Маршака) книгу печатали раньше моей.
Вчера я выступал в 3-х местах. Читал на радио о Некрасове, в Парке Культуры и Отдыха — и в 5 ч. 15 читал свои сказки, опять-таки по радио. В П. К. и О. было отвратно. Устроительница утренника не умела собрать ребят, меня заставили ждать на холоду, угощали мерзейшим обедом (причем дело было организовано так гнусно, что милиционер долго не пускал меня в столовую, а когда пустил, оказалось, что за столом ни одного места), наконец в какую-то небольшую комнатенку согнали около сотни разнокалиберных ребят, которым даже не сказали, что я писатель (устроительница плохо знала об этом и все толковала: «к вам приехал дядя из Ленинграда прочитать вам рассказы»), во время моего выступления распорядилась фотографировать меня при вспышках магния, и это отвлекло ребят от чтения. Обратный такси не был мне обеспечен, хотя она и совала при публике какую-то трехрублевку ребятам, чтобы они пошли вместе со мною на Калужскую площадь — отыскивать машину. Повели меня в библиотеку, где нет ни одной моей книжки, — и стали показывать, как много у них книг Серафимовича. Такси на площади так и не нашлось — и я должен был мытариться на трамвае.
С горя я пошел к Э. Багрицкому. Он седой, изъеденный болезнью (астмой), похожий на Меншикова в Березове (Сурикова), завален редакционной работой по «Советской Литературе» —
производит впечатление человека выдохшегося, которому уже нечего сказать.
30/I. От 25 до настоящей минуты лежу в трех болезнях: грипп (простудился в Парке Культуры и Отдыха); отравился мясом — бефстроганов в Большой Московской и, упав в обморок от отравления, разбился — повредил себе ребро. Егоров — профессор — объявил, что ребро сломано. Итак, случилось то, чего я боялся. Сегодня объявлено мое выступление на утреннике, сбежится вся Москва, а меня и не будет. Читаю «Повести и рассказы» Герцена (новое изд. «Academia») и стихи Шевченка.
Горький, простудившийся еще в Горках, был на Съезде* (на речи Сталина) — теперь грипп его очень усилился. Он не вернулся в Горки, а лег на Б. Никитской.
31/I. Вчера был у меня Халатов. Он устраивает меня в Кремлевской больнице. Я не верю своему счастью, ибо весь я калека. Сегодня у меня впервые нормальная температура. Читаю «XVIII век» в «Литературном Наследстве».
Карета скорой помощи отвезла меня в Кремлевскую больницу. Здесь меня вымыли, облекли в халат и поместили в палате № 2. Я пожаловался сразу и на гриппы, и на почки, и на кашель, и на желудок. Когда я ехал в карете, я видел огромное количество милиции и множество народу — демонстрацию с флагами. Снежок, ветра нет, туман, гнилая погода. На Красной площади несколько военных частей. Я проехал дальше. В больнице меня уложили в кровать, и я стал слушать радио. Радио передавало Красную площадь. Меня поразило, что москвичей, московских рабочих приветствует наш ленинградский Киров — он, единственный. И больше никто из представителей Съезда. Что-то чуялось скомканное, праздник рабочих был без отклика. Ура, ура, ура — доносилось до меня тысячи раз, искреннее и пылкое — но поразило меня также и то, что т. Киров не упомянул о полете в стратосферу. (Сегодня утром мать Е. Н. Кольцовой рассказала мне, будто стратостат благополучно опустился в Коломне.) И вот после того, как я бросил радио, сунул его под подушку, я вдруг услыхал слова «печальное известие» — вытащив судорожно наушники — я услыхал сообщение Енукидзе о трех погибших героях Осовиахима* — и дрожу от горя и не могу заснуть…
2/II. Температура все держится на 37. Слабость ужасная. Вчера у меня были: Ада Гуревич, Самуил Маршак, Лавут и Булатов. Александру Ивановну не пустили. Пробую писать вставную главку
1934 в «Солнечную» — ничего не выходит. Маршак ужас
но скорбит, что вчера в ресторане угостил на свой счет приятелей. Ездит он на горьковской машине. Рассказывает, что возле трупов разбившихся стратосферистов найдены записные книжки, изображающие ужас их положения.
10/II. Я все еще в Кремлевской больнице. Терапевтическое отделение, палата № 2. Третьего дня у меня был поэт Осип Мандельштам, читал мне свои стихи о поэтах (о Державине и Языкове), переводы из Петрарки, на смерть Андрея Белого. Читает он плохо, певучим шепотом, но сила огромная, чувство физической сладости слова дано ему, как никому из поэтов. Борода у него седая, почти ничего не осталось от той мраморной мухи, которую я знал в Куоккала. Снова хвалил мою книгу о Некрасове.
Вчера приехал Боба. У него нелады с Б. Б. К. [Беломоро-Бал- тийский Канал — Е. Ч]. Его требуют туда, на Медвежку, а он хочет остаться в Питере. Не потому, чтобы он уклонялся от Медвежки, а потому что очень спаялся со своими слушателями Гидротехникума. Рядом с ним Булатов — гранит. Булатов вообще очень твердо определил свою линию, несмотря на кажущуюся неопределенность социальной позиции и разбросанность занятий. Это очень волевой человек — и по-своему мудрый. Не тратит времени на делание карьеры — и поэтому сделает очень большую карьеру.
19/II. Вот и Багрицкий умер. Я и не думал, посетив его 24/I, что вижу его первый и последний раз. Я все еще в Кремлевской. Мне позволено гулять на крыше — куда я и поднимаюсь с трудом, в шубе и казенных валенках. Оттуда открывается вид на площадку 32-й шахты метро — прямо против больницы, на задах строящейся библиотеки им. Ленина. Года через три то, что я вижу сейчас, будет казаться древностью. А сейчас я вижу вот такое. На площадке стоит двухэтажный дом, построенный лет 40 назад. На этом доме образовались трещины — оттого что под ним слишком близко проходит туннель метро. Поэтому бородатые скифы с топорами тут же на площадке тешут бревнышки и делают подпорки для дома. В доме живут — а кругом. Кругом установлены четыре доморощенных крана, которые поднимают из скважин небольшие бадьи с землей. Бадьи удивляют своей мизерностью: 3—4 ведра. Возни с каждой бадьей много; нужно руками поворачивать кран, руками оттаскивать бадью к тому месту, где надо ее опорожнить, словом, труд механизировали лишь на 50 процентов. Главная сила на площадке — женская. Там и здесь копошатся восьмерки молодых разнообразно одетых женщин с лопатами, которые наполняют поднятой снизу землей тележки и грузовики.
Тележки въезжают при помощи троса в башенку 1934
шахты, и их содержимое оттуда ссыпается на стоящий внизу грузовик. Многое мне сверху кажется нелепым. Почему, вычерпав землю, ее не насыпают прямо на грузовики, а складывают раньше на площадке, где она смерзается так, что ее надо долбить ломом. Из-за этого приходится делать двойную работу и даже не двойную, а тройную, потому что те кучи, которые загромождают двор, приходится не только вскидывать на грузовики, но и передвигать на дворе с места на место. Бестолковщины много. Но все же метро будет построен.
Здесь меня терроризировал мой сосед по палате, некто Манилов, избалованный и сумасшедший человек.
Были у меня здесь Алянский, Шер, Каменев, Шибайло. Каменев возится с письмами Пушкина под ред. Модзалевского. Говорит, что примечания Модзалевского — это нагромождение такого необъятного количества фактов, что приходится перерабатывать каждую страницу.
21/II. Думал завтра выписаться из больницы — и вдруг сегодня заболела голова, температура поднялась до 37. Сейчас принесли телеграмму от М. Б. «Собралась ехать тебе, прихворнула зачем едешь Узкое беспокоюсь тоскую Мама».
Словом, полная неразбериха. Начал собирать материалы для своей книги «От двух до пяти» — для пятого издания, хотя четвертое еще не вышло. Хочу подчитать по психологии, педологии, лингвистике, а то я в этой книге сплошной самоучка. И нужно прощупать более гибкий и обаятельный стиль. Очень казенно и мертво построена вся книга. Этого не замечают, т. к. самый материал умягчает сердца, но я, держа на днях корректуру 4-го изд. этой книги, удивился, до чего я в ней неталантлив.
23/II. Получил телеграмму от М. Б. «Поезжай в Узкое» — и письмо от Тынянова. Телеграмма взволновала меня, т. к. я знаю, до чего сейчас М. Б-не горько в одиночестве. Завтра я отсюда уезжаю. Правлю «Солнечную» — и она начинает мне нравиться.
Булатов сделал для Шер русские сказки.
24/II. Мурочкино рождение. Ровно месяц, как я заболел. Сегодня еду в Узкое. М. Кольцов дает машину — хотя это трудно, т. к. сегодня выходной день. Прочитал здесь «Мелкого беса», «Повести» Герцена, Автобиографию Щепкина, «Записки» Антоновича, «Дело Засулич», «Игры народов» и пр.*. Вначале я здесь замечал только то, что это Кремлевская, и лишь потом заметил, что больница.
1934 Вначале кинулась мне в глаза роскошь этого учреж
дения, и лишь потом те страдания, которые за этой роскошью скрыты. Только Петров, секретарь Обкома Чувашии, с которым я разговорился в последнюю минуту, здесь показался мне достойным человеком. Все соседи были «пустяки и блекота».
25/II. Вчера на машине Мих. Кольцова в сопровождении Александры Ивановны и Булатова в 2 ч. дня выехал в Узкое. Трудно передвигать ноги. Ехали мы, ехали по заснеженной ураганом дороге — и наконец шофер отказался ехать дальше. Сплошной снег, не видать дороги. Булатов голыми руками без перчаток взвалил себе на спину мой чемодан, набитый книгами; побежал на гору (дорога шла в гору) — я пошел по бездорожью под ветром (только что из больницы), промочил ноги. В Узком меня не ждали — сунули в библиотеку — поставили там кровать, ноги у меня мокрые. Бесприютность и блекота. Пошел я к Халатову. Он в роскошном номере, с женой, с заведующим Узким, тов. Белкиным (старик доктор), с заведующим Домами отдыха КСУ, с его женой, дочерью, — и все входят новые люди. Обед на десять персон. — «Кушайте». Как всегда семейно, и радушно, и просто. Жена его огорчена: он болен, лечиться не хочет. А он: «кушайте». «Не хотите ли эту книжку?» и пр. В конце концов: «возьмите мой номер, я уезжаю». И меня переселили в роскошный номер, где я и обитаю сейчас. Показал мне письмо от Алексея Толстого — о прелестях социалистической стройки, так что даже странно, что оно начинается «дорогой Артемий Багратионович». Это передовица, к которой приписано несколько слов о том, как надоело ему, Алешке, писать «Петра». Лег я спать, не заснул — ни секунды не спал, читал поразительный «Ленинский сборник. (Тетради по империализму)». Тоска финская, куоккальская.
5 марта. Завтра уезжаю из Узкого. Погода солнечная, но мороз такой, что я отморозил себе щеку. Дети, ворующие дрова. Я за ними: в деревню. Нищета, неурожай, голод. Нет хлеба, потому что колхоз огородный, а картошка сгнила и ягоды не уродились. Не сплю совсем. Завтра у меня два выступления. Здесь я переделал «Крокодила», написал 3 рецензии и вообще работал больше, чем нужно. Проправил рукопись «Солнечную»; написал фельетон.
25 марта. Приехал в Ленинград Тициан Табидзе. Я у него в долгу: он очень горячо отнесся к нам в Тифлисе — и надо воздать ему ленинградским гостеприимством. Он в «Астории». Пошел я туда; не застал. Вернулся — у меня Тынянов. Расцело- 1934
вались. Зовет к себе — у него Табидзе будет в гостях. Пошли. Он удручен вульгарной кинопостановкой Киже. «Если есть в этой кинокартине поручик Киже — это режиссер. Режиссер тут действительно Киже, потому что его нет совсем». Я утешал его, как мог, хотя «Киже» действительно плох*. Изо всех актеров ему больше всего нравится Ростовцев.
Зощенковская «Возвращенная молодость» третьего дня была обсуждена публично в Доме Ученых, причем отличился акад. Державин, выругавший Зощенку за «мещанский» язык. Федин выступил защитником повести. Говоря об этом, Тынянов обнаружил много сосредоточенной и неожиданной ненависти к Федину. «Федин… защищает Зощенку!! Федин покровительствует Зощен- ке!! Распухшая бездарность!» и т. д. С такой же неожиданной злобой говорил он об О. Мандельштаме и о Б. Пастернаке: про О. Мандельштама очень забавно. Был в Берлине в одном мюзик- холле такой номер: выходили два совершенно бесцветных человечка, и вместо пола у них под ногами была резиновая огромная подушка, и они на этой подушке подскакивали все выше и выше — и улетели в потолок. И их не стало. А про Пастернака — что отец у него плохой [нрзб.]... мюнхенской школы, все пишет расплывчато… и сын в отца… все мутные слова, мутные образы…