К книге
ДневникиСтраница 164
54%
Страница 164
164

И вот, чтобы я успокоилась, чтобы обо мне кругом замолкло, меня послали за границу — учиться. Отец хотел, чтобы я стала «детской садовницей». Я поселилась в семье Льва Мечникова, чудесного человека, и вместе с его падчерицей Надей обучалась в детском саду. Лев Ильич сказал мне, чтобы я занялась литературой: никогда из вас садовницы не будет. И я захотела в Сорбонну в Париж. А денег не было. Я и написала свою «Девочку Лиду» по заказу издателя Мамонтова. Получила за нее 1930

500 рублей. Но в Париж не удалось, т. к. мама заболела. Я вернулась в Россию и здесь сошлась со Слепцовым. Вся семья была против него — вообще против литературы. Когда вышла моя книга, никто не взял ее даже в руки, это все равно, что змею положили на стол. Когда ко мне приехал Некрасов, я была очень напугана, все боялась, что выйдет отец и скажет Некрасову: «убирайся к черту!» У нас была великолепная квартира, Некрасову она очень понравилась, он говорит мне много добрых слов, а я сижу ни жива ни мертва… И оттого я забыла все, что говорил мне Некрасов, потому что в голове у меня помутилось. Вот при таком отношении к литературе, можете себе представить, как отнеслись мои родители к моей связи со Слепцовым.

Но когда в августе 1875 года умерла моя мать, главное препятствие пропало — и мы сошлись…

Она показала мне огромное письмо Слепцова к ней, где он обсуждает, где бы им лучше встречаться.

Слепцов очень серьезно хвалил ее литературный талант. «Это он придумал для меня псевдоним «Нелидова». Как раз он был у нас, когда пришел дефектный экземпляр этой книжки, и я советовалась с ним, каким именем ее подписать. Я хотела «Коро- ливна», он сказал, не годится, и впопыхах (нужно было спешить) написал «Л. Нелидова» (просто из имени Лида). В письме упоминается Танеев, адвокат Влад. Ив. Танеев, оригинал, большой библиофил, приятель Слепцова. Была у него еще приятельница Вера Захаровна Воронина, она все упрекала его, зачем он мало работает, ничего не пишет, но он так любил жизнь, что не успевал писать, разбрасывался, влюблялся»... — и она показала мне портрет Вас. Алексеевича — уже в пожилом возрасте, почти в профиль — «у него были волосы темные, но не черные, прелестные волосы… Мы, чтобы видаться с ним, затеяли у общих знакомых любительский спектакль… »

Позвонил звонок. Половина 9-го. Престарелых позвали ужинать.

20/IV. Вчера у Муры. У нее ужас: заболела и вторая нога: колено. Температура поднялась. Она теряет в весе. Ветер на площадке бешеный. Все улетает в пространство. Дети вечно кричат: «ловите, ловите! у меня улетело!» У них улетают даже книги. По площадке так и бегут почтовые марки, бумажки, открытки, тетрадки, картинки и треплются простыни, халаты санитарок и сестер. На этом ветру лицо Муры сильно обветрилось, ручки покраснели и потрескались. Она читала мне Лермонтова наизусть — но в «Споре» одну строчку прочла:

От Урала до Донбасса*.

Июнь. Мура Коле: Я не помню в «Алисе» ничего, кроме:

А! — сказал червяк.

Я читал ей «Тружеников моря» — и через 5 дней, перечитывая ту же страницу, пропустил одну третьестепенную фразу.

Она заметила:

А где же: «он искоса поглядел на него»?

2 сентября. В прошлом месяце «поставщица живого товара» Violetta принесла Муре ежа и кролика — оба свалились с балкона. Третьего дня она принесла Муре — голубя. Голубь улетел. Вчера вечером она принесла его вновь — и пробормотала: ему нужно зеркало — и скрылась. Голубь очень хочет арбузных косточек — и воркует вовсю, вслушиваясь в птичьи голоса.

Мура вчера вдруг затвердила Козьму Пруткова:

Если мать иль дочь какая

У начальника умрет…

Старается быть веселой — но надежды на выздоровление уже нет никакой. Туберкулез легких растет. Личико стало крошечное,

его цвет ужасен — серая земля. И при этом великолепная память, тонкое понимание поэзии.

3 сент. Читает Макса Нордау «Сказки». Я рассказывал ей вчера вечером анекдоты из жизни писателей — сегодня вспоминает их со смехом. Вообще смеется много и тщательно.

Каждый день температура поднимается на одну десятую. Был Изергин. Ничего утешительного.

Голубь кокетничает перед зеркалом.

7-ое сент. Ужас охватывает меня порывами. Это не сплошная полоса, а припадки. Еще третьего дня я мог говорить на посторонние темы — вспоминать — и вдруг рука за сердце. Может быть, потому, что я пропитал ее всю литературой, поэзией, Жуковским, Пушкиным, Алексеем Толстым — она мне такая родная — всепонимаю- щий друг мой. Может быть, потому, что у нее столько юмора, смеха— она ведь и вчера смеялась—над стихами огенералеи армянине Жуковского… Ну вот были родители, детей которых суды приговаривали к смертной казни. Но они узнавали об этом за несколько дней, потрясение было сильное, но мгновенное, — краткое. А нам выпало присутствовать при ее четвертовании: выкололи глаз, отрезали ногу, другую — дали передышку, и снова за нож: почки, легкие, желудок. Вот уже год, как она здесь… Сегодня ночью я услышал ее стон, кинулся к ней:

Она: Ничего, ничего, иди спи.

И все это на фоне благодатной, нежной, целебной природы — под чудесными южными звездами, когда так противуестествен- ными кажутся муки.

Был вчера Леонид Николаевич — сказал, что в легких процесс прогрессирует, и сообщил, что считает ее безнадежной.

Вчера брала впервые своего голубя в руки и это доставляло ей радость.

Так и искала вчера, над чем бы посмеяться, куда бы деться от своей предсмертной тоски.

Замечательно, что в тот день, когда обозначился перелом к смерти, большое зеркало, стоявшее у меня в комнате, вдруг сорвалось с места—и вдребезги. Сегодня, может быть, приедет Боба.

У Муры теперь потребность вспоминать осколки своей жизни: самое счастливое ее воспоминание, как она воровала с Андреем малину у дачной хозяйки: она кажется себе в этом эпизоде и озорной, и бесстрашной, и по ту сторону добра и зла.

8.ГХ. Читает мою «Солнечную» и улыбается.

1931 — Я когда была маленькая, думала, что запретили

«Крокодила» так: он идет будто бы во все места по проволоке — и вдруг стоп, дальше нельзя. А когда разрешили, он идет по проволоке дальше.

Читает мою книжку «Искусство перевода». Ей нравится.

9 IX. Пишем вместе главу «Солнечной».

Еще месяц назад — я занимался с ней английским, арифметикой, синтаксисом — думал, что это ей пригодится потом, а теперь каждый мой разговор — для могилы.

13/ГХ. Как и полагается — к довершению всего — от Бобы письмо, что и ему плохо. У Муры 38.8 — чудовищно. Заболело у нее и другое колено — не заболело, а «загорелось» — жжет — воспаление.

20/IX. «Холодный дом» стал для нее наркозом. От всех болей и ужасов уходит в эту книгу. — Читай, читай!

И слушает ее до изнеможения — 60—100 страниц в день. И голова у нее так ясна, что не только улавливает все компликации сюжета, но предвидит будущие эпизоды.

Приехал корабль из Индии. Значит, Вудкорт встретится с Эсфирью.

Сейчас Джерндайс влюбится в Эсфирь и сделает ей предложение!

Кормить ее уже невозможно. Тошнота. Винограду съела одно зернышко. Читая ей о смерти Джо, я ревел и всхлипывал.

Горький прислал 2000 р. ОтХалатова получена телеграмма.

Слушает «Холодный дом» с удесятеренным вниманием — как будто видит в нем все спасение. «Читай, читай!» Я читаю.

Помню я Лиду, вот росла я с Лидой, я у ней выманивала, ей кто-нибудь подарит слоника, все ее поклонисты, а я выманю, фонарь батарейный выманила. Свинку деревянную. Еще все время клянчила белочку рыжую, она не отдала. Деревянная белочка.

Лида хорошая. Начнет стихотворения говорить хорошие. «Не Елена, другая…»* Хорошо говорит. Еще вот так: к ней войдешь вечером, у нее много разных, войдешь, они смеются, Рейсер на руки берет.

Изя придет, переодевшись армянином, как в «Альсине и Алине» — Жуковского.

Рейсер подарил Лиде мраморного слоника, 1931 Лида мне его не отдавала, но Цезарь сказал: бери!

бери! бери. Схватил со стола и дал: я, говорит, этого слоника не люблю. Коля вышел замуж за Марину — и очень просто, а Лида… С Лидой интересно быть.

30/IX

От Коли пришел Сетон Томпсон. Мура:

Ну, это я сама буду читать. Это про зверей.

16 X. Так как ей трудно слушать чтение, я пробовал занять ее открытками, рассказывал ей о Третьяковской галерее, о Федотове, Перове, Репине, но и это утомляет ее. Боится врачей.

5/XI. Ноги стынут. М. Б. прикладывает ей к пятке грелку.

Вчера мы получили письмо от Коли: у Лиды — скарлатина. Никогда не забуду, как М. Б. была потрясена этим письмом. Стала посередине кухни — седая, раздавленная — сгорбилась и протянула руки — как будто за милостыней — и стала спрашивать, как будто умоляя, — «Но что же будет с ребеночком? Но что же будет с ребеночком?» Действительно, более отчаянного положения, чем наше, даже в книгах никогда не бывает.

Здесь мы прикованы к постели умирающей Муры и присуждены глядеть на ее предсмертные боли — и знать, что другая наша дочь находится в смертельной опасности — и мы за тысячи верст, и ничем не можем помочь ни той, ни другой. Я послал из Ялты вчера телеграмму Бобе, но, очевидно, положение такое трагическое, что он боится телеграфировать нам правду.

И как назло, дней пять тому назад я, идучи в Воронцовский дворец, упал на каменные ступени на всем бегу и — прямо хребтом. Произошел разрыв внутренних тканей, но т. к. мы поглощены болезнью Муры, я не обратил на свой ушиб никакого внимания. Теперь опухоль, боль, частичная атрофия левой ноги.

Звонок. Не телеграмма ли? Спаси, пощади!

Ночь на 11 ноября. 2 1/2 часа тому назад, ровно в 11 часов умерла Мурочка. Вчера ночью я дежурил у ее постели, и она сказала:

Лег бы… ведь ты устал… ездил в Ялту…

Сегодня она улыбнулась — странно было видеть ее улыбку на таком измученном лице; сегодня я отдал детям ее голубей, и дети принесли ей лягушку — она смотрела на нее любовно, лягушка была одноглазая — и Мура прыгала на постели, радовалась, а потом оравнодушела.

1931 Так и не докончила Мура рассказывать мне свой

сон. Лежит ровненькая, серьезная и очень чужая. Но руки изящные, благородные, одухотворенные. Никогда ни у кого я не видел таких.

Федор Ильич Будников, столяр из Цустраха, сделал из кипарисного сундука Ольги Николаевны Овсянниковой (того, на котором Мура однажды лежала) гроб. И сейчас я, услав М. Б. на кладбище сговориться с могильщиками, вместе с Александрой Николаевной положил Мурочку в этот гробик. Своими руками. Легонькая.

13/Х!. Принял бромурал — от первой порции спал два часа — принял вторично, не заснул. Разговоры с М. Б. о Москве, о моем детстве.

Яма выкопана глубокая. Фотограф. День ясный, солнечный. На печке еще сохранился мой рисунок для нее: я в ванной.

Я наведывался к могиле. Глубокая, в каменистой почве. Место сестрорецкое — какое она любила бы, — и вот некому забить ее гробик. И я беру молоток и вбиваю гвоздь над ее головой. Вбиваю криво и вожусь бестолково. Л. Н. вбил второй гвоздь. Мы берем этот ящик и деловито несем его с лестницы, с одной, с другой, мимо тех колоколов, под которыми Мура лежала (и так радовалась хавронье) — по кипарисной аллее — к яме. М. Б. шла за гробом даже не впереди всех и говорила о постороннем, шокируя старух. Она из гордости решила не тешить зевак своими воплями. Придя, мы сейчас же опустили гробик в могилу, и застучала земля. Тут М. Б. крикнула — раз и замолкла. Погребение кончилось. Все разошлись молчаливо, засыпав могилу цветами. Мы постояли и понемногу поняли, что делать нам здесь нечего, что никакое, даже — самое крошечное — общение с Мурой уже невозможно — и пошли к Гаспре по чудесной дороге — очутились где-то у водопада, присели, стали читать, разговаривать, ощутив 1931

всем своим существом, что похороны были не самое страшное: гораздо мучительнее было двухлетнее ее умирание. Видеть, как капля за каплей уходит вся кровь из талантливой, жизнерадостной, любящей.

МУРОЧКА ЧУКОВСКАЯ 24/II 1920 – 10/XI 1931

Ноябрь 22. Вчера приехали в Москву — жестким вагоном, нищие, осиротелые, смертельно истерзанные. Ночь не спал — но наркотиков не принимал, потому что от понтапона и веронала, принимаемых в поезде, стали дрожать руки и заболела голова. Москва накинулась на нас, как дикий зверь, — беспощадно. С тяжелым портфелем, с чемоданом вышли мы оба на вокзале — М. Б. захотела ехать к Шатуновской — трамвая туда нет, доехали до полдороги, сошли, ни в какие трамваи не войти, хоть плачь: такси нет, носильщиков нет, не дойти мне. Идем, пройдя улицу, возвращаемся к трамвайной остановке, расспрашиваем прохожих, тяжело, на улице туман. Ссоримся.

М. Б. решает идти пешком, предоставляя мне, нагруженному, сесть в трамвай. «Я приду к Шатуновским», — говорит она.

Я приезжаю к Дому правительства, ее нет. Ждать холодно, пальто у меня летнее, перчаток нет, я сажусь на чемодан, прямо на панели, на мосту — и вглядываюсь, вглядываюсь в прохожих. Ее

1931 нет. Тоска. Вот я — старик, так тяжко проработав

ший всю жизнь, сижу, без теплой одежды, на мосту, и все плюют и плюют мне в лицо, а вдали высится домина — неприступно-враждебный, и Мурочки нет — я испытал свирепое чувство тоски. Так и не пришла М. Б. Почему, я не знаю. У Шату- новских я не мог усидеть, бегал ее искать, потом мы с Генриеттой Семеновной поехали на вокзал, бегали по перрону — и нашли ее, обледенелую, в вокзальной зале.

Шатуновские поразили меня великолепием своей жизни, по сравнению с нашей алупкинской. Мебель изящнейшая, горячая вода день и ночь, комфортабельные диваны, лифт, высокие комнаты. Сказано: Дом Правительства. У них я почувствовал себя даже слишком уютно. Спал днем — принял ванну. Оказалось, что 22 ноября все просветительско-издательские учреждения отдыхают, и потому я не мог дозвониться ни в «Academia», ни в ГИХЛ, ни в «Молодую гвардию». Шатуновская созвонилась с Верой Лядовой, та обещала придти, но у Лядовой заболел ребенок.

Я к Кольцовым. Они тут же, в Доме Правительства. Он принял меня дружески, любовно. Рина Зеленая. Семен Кирсанов. Борис Ефимов. Роскошь, в которой живет Кольцов, — после Алупки ошеломила меня. На столе десятки закусок. Четыре больших комнаты. Есть даже высшее достижение комфорта, почти недостижимое в Москве: приятная пустота в кабинете. Всего пять-шесть вещей, хотя хватило бы места для тридцати. Он только что вернулся из совхоза где-то на Украине. «Пустили на ветер столько-то центнеров хлеба. Пришлось сменить всю верхушку. Вот образцы хлеба, которым они кормили колхозников». Показывает в конверте какую-то мерзость. Забавно рассказывает, как он начинал свою деятельность: в «Журнале Журналов» у Васи- левского-Не-Буквы напечатал фельетон о Шебуеве. В то же самое время, м. б. даже днем раньше, тиснул что-то такое в студенческом журнальчике. Теперь Василевский (даже в присутствии Кольцова) рассказывает, что будто бы он открыл Кольцова: «Читаю в студенческом журнале талантливую статью, думаю: чья? У автора есть талант — звоню по телефону в студенческий журнал, узнаю подлинную фамилию автора — и приглашаю его к себе в «Журнал Журналов».

Предыдущая главаГлава 164 из 305Следующая глава