К книге
ДневникиСтраница 163
53%
Страница 163
163

10/Х. Был у Муры третьего дня. Я теперь живу в Гаспре в одной из башен и пишу о Слепцове. Здесь очень уютно писать, днем я почти не покидаю комнаты и даже радуюсь, что мое окно выходит не на море, не на горы, а в густой сад, почти не пропускающий солнца. Ученые меня не слишком радуют здешние: напр., когда умер Репин, разговоры здесь были такие:

Все консервы да консервы — надоело!

У меня ноют мозоли — к дождю!

Ах, какую я нашла гадалку — замечательную!

Играют в карты, юноши с девами уходят на башню, где кровать, и тишина, и луна — и есть два гомосексуалиста, — и одна красавица, — и чемпион тенниса, — и один спортсмен, и две старухи, и два десятка плюгавых безличностей — как везде, как во всяком курорте, — и тихая моя комната, где лампа, стол, кресло, шкапы — и больше ничего. Чтобы повидаться с Мурой, я прошел 17 верст. Туда 8 1/2 и обратно. Мура занимается арифметикой. Сколько нужно прибавить к 64, чтобы стало 100. Это задача для всех детей.

Просит принести Жюль Верна. Узнала, что у кого-то из детей есть улитка. — Достань мне улитку, я посажу ее на диванчик!

Я достал ей 8 улиток — и раздал около десятка другим детям. Потом нарвал для улиток дубовых листьев — и каждому дал по листу. Мура со смехом рассказывает, что Марина спросила ее:

Твой папа написал «Конька Горбунка»?

Нет, не мой папа. Ершов!

А Пушкина твой папа написал?

До чего не развиты здешние дети! Меня познакомили с поэтом Никитиным, который не знает ритмов. Я решил показать ему ямбы, хореи и проч. И что же! Оказалось, что он не знает, что такое ударение. Пишет стихи, но не может понять, на каком слоге стоит ударение.

Лялю от нее увезли. Стала собирать открытки. Сегодня швейцар из гостиницы «Россия» говорил со мною: «что за мерзавец Горький! был против советской России, а когда ему заплатили, стал хвалить ее!» и пр. Я сказал, что это неверно. Швейцар думал, что я белый, но когда заметил ошибку, сразу переменился и, даже не переменив интонации, стал утверждать противоположное тому, что говорил сейчас.

1 ноября. Я был у нее после большого перерыва. Уже издали я услышал слова Анны Евграфовны:

Но ощетинился народ Штыками острыми винтовок!

Это детей подготовляют к Октябрьским торжествам. Очень понравилось детям, что мы должны догнать и перегнать буржуазные страны.

И догнали уже? — спросил Никитин.

Нетеще! не догнали! —признала Анна Евграфовна. —Жалко.

Приготовлениями к Октябрьским торжествам Мура увлечена

очень:

По их почину целый мир Охвачен пламенем пожара, —

твердит со всей санаторией, но спрашивает меня: «Что такое почин?» Ее остригли.

Сидел в гостях у Изергина. Он угостил меня пирогами, киселем. Погода июньская, ясная, теплая. Вчера меня так и тянуло искупаться. Мы переехали на частную квартиру. Ревут пароходики, бегают мимо балкона авто. Рядом, неподалеку доктор Иванов. Вчера он рассказывал нам свою жизнь. Жизнь поразительная. Он окончил духовную семинарию и духовную академию с отличием и уехал в Томск учиться медицине, ибо только в Томске, в Варшаве и Юрьеве можно было семинаристам поступать в университет. Денег у него было 51 рубль. Он 50 внес за лекции, и на жизнь у него остался 1 рубль. Что тут делать? Он поступил в церковный хор певчим. «Удивляюсь, как не подох: ведь слякоть, мокрый снег, ветер, а я иду в летнем пальтишке за гробом и пою или в 50-градусный сибирский мороз. Так я пением и добывал себе средства до самого конца медицинского курса». Потом война. На войне его ранили — он участвовал в Мазурских боях, рукопашных, когда из 2000 человек уцелели только 200, «это была такая мясорубка, ведь сибиряки дюжий народ, молодцы, рвались в бой, цвет Сибири, — и всех, всех искромсало, я потом когда в бреду увижу то, что видал там наяву, просто холодею от ужаса». Был ранен, рана загноилась, целый год был между жизнью и смертью и приехал сюда. Голос у него задушевный, чудесный человек. Третьего дня мы провели вечер с Ив. Ив. Гливенко. Он был школьным товарищем Рейснера и много рассказывал о нем злого.

1930 ной ногой; процесс в ноге несомненно затих. Я при

нес ей опять альбом марок. Она наклеила все польские марки, а дубликаты раздарила детям. Писала сочинение «о рабочих и крестьянах» и о «положении рабочих при царе».

Готовятся к Октябрьским торжествам. Украинец Ваня Коваленко готовит транспарант — вырезывает из бумаги буквы:

Всегда вперед, Плечо к плечу, Идем на смену Ильичу.

Он «из деревни Михайловки Каменского района». Пишет он так: «Рабочие при царе работали целимы днямы и ночамы, а жили в тьомных подвалах; им не хватало на прожитья, а семы було много… Так казнили рабочих за ихну работу».

Развитие детей: жираф — это журавль? Жираф и кенгуру одно и то же? Зарубежный — кого зарубили?

Я принес Муре улитку. Когда она вполне насладилась ею, я отнес ее в садик. — Что ты делаешь! ведь улитки истребляют цветы и растения. Скажут, что твоя улитка съела все цветы.

Работы много, много сил Они истратили недаром. По их почину целый мир Охвачен заревом пожаров.

7 ноября. Октябрьская годовщина. Солнце жжет вовсю. Ни облака. Море сверкает. Вчера луна: мы с М. Б. ходили в парк, по дороге к Мисхору, мимо замка Воронцова-Дашкова, — теплая, летняя, лунная ночь. Во всех официальных учреждениях электрические лампочки обтянуты красной бумагой — так что вся главная улица залита бледно-розовым светом. «Крымшофер» розовый, «Россия» гостиница розовая, «Крымкурсо» розовое, а на Ворон- цовском дворце красная скромная электрозвезда.

Пишу об Изергинском санатории. Тон фальшивый, приподнятый. Собираюсь в Питер.

19 ноября. В Москве с 15-го. Видел: Ефима Зозулю, Воронско- го, Кольцова, Шкловского, Ашукина, Розинера, Черняка, трех «мальчиков» Шкловского (Тренина, Гриця и Николая Ивановича) и Пастернака. Вчера в «Зифе» у Черняка. Зашел поговорить о Панаевой. Вдруг кто-то кидается на меня и звонко целует. Кто-то брызжущий какими-то силами, словно в нем тысяча сжатых пружин. Пастернак. «Какой вы молодой, — говорит, — вы одних лет с

Колей. Любите музыку? Приходите ко мне. Я вам 1930

пришлю Спекторского — вам первому — ведь вы подарили мне Ломоносову. Что за чудесный человек. Я ее не видел, но жена говорит… »

Оказывается, лет пять назад я рекомендовал Пастернака Ломоносовой, когда еще муж ее не был объявлен мошенником. И вот за это он так фонтанно, водопадно благодарит меня*. Сегодня буду у него. Вчера вечером был у Шкловского. — «В пятой роте в домике низком». Александровский пер. — в Марьиной роще. Домики маленькие, воздух чистый, василеостровский. Вход очень неопрятный, но внутри чистота и налаженный, веселый порядок. Вещи уложены, как в хорошем чемодане. Одна комнатка, где очень в тесноте, но тоже как-то изящно, не хламно — спят трое детей — Василиса, Варвара, Никита.

Шкловский — в нем что-то есть тяжеловесное, словно весь он налит чугуном и походка у него монумента — показывает свои книги, лежащие в преувеличенном порядке в чемоданной комнатке, с которой он сросся. Вот «Российская Вифлиотика», Плю- шар, вот Вельтман — книг около аршина у Вельтмана — Зотов, Александр Орлов, — и т. д. Жена его больна, угощала свояченица: мясо, конфеты, мед. Звонок: Илья Груздев. Хотя Груздеву лет 32, но он уже грузен и, как 48-летний, любит поговорить о политике. Будет ли война? Правый уклон, левый уклон, кто победит и т. д.

Шкловский: Я в случае войны увезу семью в дешевый город, где еще нет никаких следов пятилетки.

Город стоит 2 тысячи, а бомба 8 тысяч, не станут тратить таких денег на такую дешевку.

Потом стали говорить, сколько панических слухов теперь ходят в обывательской среде. Мне на днях сказали, что расстрелян NN. Прихожу в Дом Герцена, а он там сидит и чай пьет.

— «Тише, он еще не знает!» — сказал я.

Груздев солидно уверял, будто Запад не хочет воевать с нами, я сказал, что войны не будет, но тут Шкловский вспомнил, что накануне империалистической войны я тоже уверенно говорил: «войны ни за что не будет», и он, Шкловский, тогда мне верил. Говорили, будто художник Галлен — теперь фашист. «А ведь был друг Горького». Я напомнил, что Галлен всегда был финский националист, ибо вспомнил его картины о Вайнемейнене. «А Вай- немейнен хорошо если конституционалист-демократ», — сказал Шкловский.

О приближающемся суде над вредителями. Из рабочих выходят превосходные судьи. Тут в Москве есть судьиха, такая-то. Перед нею канителилась какая-то баба, что она будто бы замучена

1930 абортами. Тогда судьиха: «Суд сам себе делал аборт»

(называя себя судом). Я рассказал о замечательном судье Шарше — в Питере.

Илья Груздев забеспокоился о том, что у нас отнимут авторское право.

Нет, — сказал Шкловский. — Оказывается, что Маркс был за авторское право.

На столе у него в библиотеке среди книг XVIII века «Капитал» Маркса, видимо, усердно читаемый.

Все время Шкловский через каждые пять минут напевает:

Не могу того таити…

Заговорили о Воронском. «Его сослали в классиков». А Каменеву разрешили редактировать «Женитьбу». «Ревизора» ему уже не доверяют.

Видно, что он повторяет сказанные им остроты наиболее удачные в разных местах, и иногда его речь, если его не перебивают, производит впечатление великолепного фельетона — от изюминки к изюминке — все изюм, но в нем есть человечность, какие-то теплые подземные токи, и я ушел, как обласканный.

Сейчас бегу к д-ру Савельеву, у которого рукописи Некрасова.

Доктор Савельев, толстый, малокультурный, гостеприимный, был во власти иллюзии, что я пришел не столько за рукописью, сколько вообще восхищаться его коллекцией книг и рисунков. Он даже пустил в ход такой прием: «Вот не знаю, куда девалась тетрадка Некрасова… не это ли она? Нет, это Тургенева «Нахлебник»... Вот, кстати, посмотрите «Нахлебника»... Мне всегда почему-то казалось, что в «Нахлебнике» Тургенев вывел себя… Ведь m-me Виардо…», и т. д.

Я сейчас же написал в Москву, но оказалось, что 1930

Лидия Филипповна переехала в Питер. В Питере я разыскал ее в Доме ученых, в убежище для престарелых. Советская власть к этим «престарелым» относится отлично: каждая престарелая имеет хороший стол, отдельную комнату, пользуется всеми домашними услугами — и вообще живет, что называется, барыней. Я вошел в это забавное и жутковатое учреждение, где шестидесятилетние являются молодежью, где о каком-нибудь 1873 годе говорят как о вчерашней пятнице, где не знают никакой пятилетки, никакого ударничества, никаких повышенных темпов, а только — старые портретики, сувениры и сплетни… Ах, нет, не мог этого сказать Боборыкин! — А я вам говорю, что мне об этом говорил сам Серно-Соловьевич… — услыхал я в коридоре старушечий шепот. На дверях надписи: «А. И. Менделеева», «Ов- сянико-Куликовская», «Озаровская» и пр.

Я зашел к Озаровской. Ее книга фольклорная все еще не вышла. Виновником этой книги она называет меня. Я подарил ей как-то «Декамерон» — и вот она, перелистав эти томики, решила организовать свой фольклорный материал по методу «Декамерона». «Если бы не ваш подарок, ничего не было бы!» Она сделала эту книгу, отдала ее в издательство писателей, но там из-за отсутствия бумаги книга до сих пор маринуется. «Но выйдет, выйдет, — и даже не просто — а на чудесной бумаге, для заграничных читателей, для валюты — все к лучшему, я очень рада».

И, заговорив о Кисловодске, где она была это лето, дивно рассказала мне историю с Верой Росовской. Веры Росовской она никогда не видала, Вера Росовская решала в «Вестнике физики и элементарной математики» задачи, предлагаемые читателям редакцией этого журнала. В каждом № был список решивших и всегда в этом списке: «Вера Росовская (Киев)». Озаровская, 16-летняя девочка, тоже решала эти задачи, но не все, а Росовская — все. И вот Озаровская, сидя в Тифлисе, влюбилась в эту неизвестную умную Росовскую, вообразила себе ее наружность — и мечтала о встрече с ней. «А Росовская так не поступила бы», — думала она всякий раз, делая в жизни какую-нб. ошибку. И так прошла вся жизнь, они ни разу не видались. Вдруг случайно в разговоре она услыхала теперь, уже в убежище для престарелых, имя Веры Ро- совской — и полетела к ней, та оказалась астрономом, и теперь в Кисловодске они прожили в одной комнате — все это было рассказано с большим юмором, по самой изысканной схеме, жаль, у меня времени нет записать все подробности, я тороплюсь записать о своей Вере Росовской — о Лидии Филипповне.

Маленькая, маленькая, глуховатая старушка, — которую против ее воли перевели в «Петербург» из Москвы, — со страхом и

1930 недоброжелательством посмотрела на мою высо

ченную фигуру и без всякого удовольствия повела меня к себе в комнату. Мы разговорились. У нее на столе: немецкий «Фауст», французские «Demi-vierges»[121], «Некрасов» 1861 года, от окна дует, вид у нее насупленный. — Вам нужно о Слепцове? Что же вам именно нужно?

Но понемногу отмякла.

Какой был грубиян Соловьев. Образованный человек, но тупой, неприятный. (Соловьев цензор, переводчик Шопенгауэра). Слепцов столовался у него в семье в 1875 г., когда я жила в Петровско-Разумовском, а Слепцов нанимал дачу в Выселках — и потом, когда Слепцов умер, он в кружке у Полонского сказал мне при всех:

Правда, что вы ездили со Слепцовым на Кавказ? — хотел уличить меня, что была в незаконной связи.

Да, правда, я ездила с ним на Кавказ.

Не могла же я отрекаться от того, что считаю единственным счастьем своей жизни…

Вот письмо Слепцова о моей повести «Девочка Лида».

И она показала мне письмо от мая 1875 г. адресованное: «Петровская академия. Квартира директора. Лидии Филипповне Ло- мовской».

Письмо, написанное влюбленным человеком, — восторженный отзыв о «Девочке Лиде».

Ведь мой первый муж застрелился… через 9 месяцев после свадьбы. Ломовский, блестящий профессор математики на женских курсах. Все дамы и девицы были в него влюблены. Я была очень молода, и когда сказала матери, что не хочу выходить за Ломовского, мама сказала, что нельзя, т. к. уже купили приданое, все знают о свадьбе, и т. д. А, как я теперь понимаю, он был просто душевнобольной. (Я потом, уже во время войны была сестрой милосердия в палате для душевнобольных и только тогда поняла, что Ломовский был душевнобольной.) Он был старше меня на 9 лет. Все находили, что это блестящая партия. Когда он застрелился (1871), все обвиняли меня в его смерти.

Предыдущая главаГлава 163 из 305Следующая глава