К книге
ДневникиСтраница 157
51%
Страница 157
157

Сейчас у меня были 4 армянина, из них один — Аветик Исаа- кян, знаменитый поэт. Невозможно передать, до чего симпатичен этот человек. Скромен, молчалив, без малейшей позы, он жил среди нас 2 недели, и никто не знал, кто он такой. Между тем слава его такова, что, когда я заговорил о нем с парикмахером-армянином (на Тополевой улице), он сейчас же прояснился лицом и по-армянски стал цитировать его стихи. Заговорил с чистильщиком сапог, он тоже: «Аветик, Аветик». Лицо у него рассеянное и грустное. Говорят, что советская власть (которая выдает ему небольшую пенсию) не пускает его за границу к семье. Поразительно, что когда я попросил его прочитать по-армянски хотя бы 4 строки какого-нибудь его стихотворения, он не мог, все забыл, а когда мы устроили армянский вечер и с эстрады читали его стихи, он сидел среди публики, пригнувшись и прикрывая лицо. На эстраду ни за что не вышел и не произнес вслух ни одного слова. Армяне живут так сплоченно, что он — чистил себе сапоги у чистильщика-армянина, стригся у парикмахера-армянина, ездил на извозчике-армянине, ходил пить чай к армянину-архитектору Хаджаеву и проч. и проч. Ко мне он как будто привязался и рассказывал, что в Армении очень хорошо переведены мои детские книги.

Ах ты зверь, ты зверина, Ты скажи твое имя.

Я продержал корректуру ее «Менделеева» — дал ей взаймы 60 рублей — и вообще мы сдружились. Она устраивает свой юбилей в январе и откровенно пригласила к себе в юбилейный комитет Пе- реверзева и Елену Борисов[н]у. Сама наметила, кто будет ее чествовать, — вслух, с эстрады, но это вышло у нее очень хорошо.

Здесь была гнусная писака Майская, которая душила всех нас своими ужасными виршами и пьесами. Но что страннее всего, в нее, женщину 50 лет, влюбился проф. Мазинг, известный технолог, который ходил вслед за нею, как паж. На Майской каждый день было новое платье, она красилась безбожно и часами говорила о себе.

Был здесь академик Багалей, украинский историк. Бесталанный, серый писатель, ставший по приказу начальства марксистом. Я прочитал его биографию, изданную украинской Академией Наук, — нудное и убогое сочинение. Ни одной характеристики, ни одного колоритного эпизода. Каждая страница — по стилю казенная бумага. Но в разговоре приятен: прост, ненапыщен, много рассказывал о Потебне, о своей невесте: как она нарочно снялась не рядом с ним, а с каким-то студентом, который был влюблен в нее: «Это была политика». Вообще он политикан и хитрец и тоже весь поглощен собою.

Столпнер: великий диалектик, очень оригинальная фигура. Марксист, который верит в Бога! Теперь у него все в прошлом — и он привязался ко мне, как к человеку, видевшему его былую славу. Но Гита Львовна, женщина, которая 10 лет была его другом, почувствовала и ко мне расположение, отсюда жалкая и мучительная ревность Столпнера, жалкая, потому что он слеп, лыс, очень некрасив и по близорукости беспомощен. Он не видел нас, если мы были в двух шагах от него, и перебегал от группы к группе, отыскивая Гиту. Для меня все это было неприятно, и я уговаривал ее уважать и любить Столпнера.

Вяч. Полонский и его жена были здесь очень милы, всеми любимы; они оба дружны и приятны. Но как-то мы разговорились с ним вечером у «Храма Воздуха», и он заговорил о себе как о великом человеке, what he is not111. Он работяга — и только. Статьи его не гениальны, иногда безвкусны и по стилю не слишком изысканны. У меня он перенял мою былую нехорошую хлесткость — но, конечно, литературу он любит и линию в ней ведет благородную (насколько это возможно).

1928 Никогда я не забуду этих дней в Цекубу. Наша

«хозяйка», Ел. Бор. Броннер, женщина властная, эгоцентрическая, не управляет, но царствует. У нее в Москве огромные связи, ее муж — правая рука Семашки, она знакома со всей ученой, артистической, партийной Москвой, отлично разбирается в людях и обладает огромным талантом к управлению ими. Все у нее ходят по струнке, ей 47 лет, она не утратила былой красоты, она очень цельный человек, откровенный, немного презирающий всех нас. Прекрасная рассказчица. Очень хорошо рассказала мне, как в Цекубу приехал пролетарский писатель Артем Веселый и ее сын Боря вдруг стал ругаться по матери. Веселый сошелся с Борей и научил 10-летнего мальчика самым ужасным ругательствам, называл ученых буржуями — и не желал даже сидеть с ними за одним столом, а беседуя с Еленой Борисовной, сам того не замечая, матюкался на каждом шагу. «Я так и похолодела, когда услыхала вдруг 3 слова, а потом ничего, привыкла».

Был здесь и Ромашов, с тоненькой и бледной женой. Он прочитал мне свой «Воздушный пирог», чудесную, полнокровную вещь, где характер Семена Рака поднимается на боевую высоту, и мне его дарование очень понравилось, но он сам зол, обидчив, не прост, подозрителен. Я думаю, что таким его сделала сцена, где человек человеку волк. Работнику сцены — особенно теперь — необходимо иметь острые зубы и когти. Но он эти зубы и когти зачем-то направлял против меня — и наши отношения стали мучительными. Каждый вечер он приходил ко мне и доводил меня до белого каления. Я был очень рад, когда он уехал. Он рожден драматургом. Его отец и мать были актеры, он с детства — в театре, разговаривая, он цитирует, в виде поговорок, строки из Гоголя, Островского, Грибоедова, Мольера. Кроме того у него хорошая литературная школа: он был поэтом, писал много стихов, водился с Брюсовым, Вяч. Ивановым

Здесь промелькнуло много инженеров: Пиолунковский — изобретатель, сын польского повстанца, родился в Сибири, талантливый изобретатель, зарабатывавший сотни тысяч рублей, тяготевший издавна к большевикам, очень увлекающийся, милый человек — подружился со мною, рассказал мне даже свою семейную драму, которой никому не рассказывал.

Карл Адольфович Круг, знаменитый электротехник, основатель электро-технического института, квадратный мастодонт 54 лет, с могучими плечами, без нервов, с огромной, высоченной женой, моего роста, правительницей, очень забавной женщиной, вроде Тамары Карловны. Ее Карл — основательный мужчина. Все, что он знает, он знает — и когда однажды я заговорил с ним о Кавказе, он стал называть десятки рек, деревень, городишек, гор — так четко и крепко он помнит прежние 1928

свои путешествия по Кавказу.

Вчера я третий раз был на Горе Седло. Эльбрус был во мраке и хребет в тумане.

Я не забуду, о нет, ту Крестовую горку, на вершину которой ходят гулять цекубисты каждое утро, — она видна у меня из окна — с нее вид изумительный на два крыла Кисловодска, не забуду я сладкого кисловодского воздуха, нежно ласкающего сердце, и щеки, и грудь. В его сладости я убедился этой ночью, 6 ноября, во время своего безумного набега на станцию Минеральные Воды. 3- го ноября я получил от М. Б. телеграмму, вызывающую меня в Ленинград. Но количество больных, отъезжающих из Кисловодска и Пятигорска, так велико, что достать билет немыслимо. Я поехал вчера «на ура» — вместе с Арамом Никитичем, Кучиным, Анной Сергеевной и Тихеевым. Взял чемодан, корзинку, масло в двух бидонах, рис, портфель. Меня и других провожали все цеку- бисты, бывшие в наличии, — все были уверены, что я уезжаю, я расплатился с прислугой — и вот на вокзале оказалось: билетов нет и не будет до 7-го; у меня альтернатива — поселиться в общежитии — тут у вокзала — или ночью вернуться в свое Цекубу. Я предпочел вернуться, так как в общежитии люди спят по десяти человек в одной комнате. Станция Минеральные Воды совсем петербургская, — вид вокзала с узлами на полу и спящими людьми, с буфетом и вонючими уборными вызвал во мне страшную тоску — я сел в кисловодский поезд, почти пустой, точь-в-точь как куокка- льский, с теми же мелкими пассажирами, клюющими носом, и, измученный, еду назад, при мне тяжелейший портфель и корзина, вздеваю все это на палку — и с ужасом думаю о том, как я взойду с этой тяжестью на Крестовую гору, — и вдруг при выходе из вагона меня обнимает упоительный воздух, и я с новыми силами бегу по горе — к дорогим тополям и любимому белому дому.

За это время я познакомился с десятками инженеров. Все в один голос: невозможно работать на совесть, а можно только служить и прислуживаться. Всех очень ударила смерть Грум-Гржи- майлы, тотчас после ругательного фельетона о нем «Профессор и Маша»*. Здесь инженеры Жданов, Круг, Куцкий, Пиолунковский — знаменитые спецы, отнюдь не враги советской власти — так и сыплют страшными анекдотами о бюрократизации всего нашего строительства, спутывающей нас по рукам и ногам.

Лежу в постели, болит сердце после вчерашнего.

А кругом больные, бледные, худые, Кашляют и стонут, плачут и кричат — Это верблюжата, малые ребята. Жалко, жалко маленьких бедных верблюжат.

1928 6 ноября. И вот я опять на дивном балконе — ли

цом к солнцу — без пальто. На небе белые-белые об- лачки. На балконе листья тополей. Я один.

Начинаю блаженно дремать, подставляя щеки «ласке солнца». Хоть бы на 10 минут вздремнуть — и то легче.

Трагически упала у нас стиховая культура! Я прочитал на «Минутке» у Всеволода Ив. Попова чудное стихотворение О. Мандельштама «Розу кутают в меха» — и вот Манджосиха просит после этого прочитать ей стишки Г. Вяткина — ужасные, шарманочные, вроде надсоновских! Тут же рядом Пазухин заговорил о поэзии, читает Бальмонта о феях, где одна только ужимка и пошлость.

И когда я кричу на них с гневом и болью, они говорят, что я неврастеник. И, пожалуй, правы. Нельзя же бранить людей за то, что они пошляки.

А кругом больные, Бледные, худые, — На земле, в болоте, Бедные лежат.

7 ноября. День моего отъезда. 4 часа ночи. Не могу заснуть. И писать не могу. Голова без кровинки.

А рядом бегемотики

Схватились за животики,

И лают собачатами,

Мяукают котятами и лают собачатами,

И плачут и кричат:

У них у бегемотиков животики болят.

А бедные слонята

Визжат, как поросята.

Ах, пожалейте маленьких сереньких слонят.

И тут же прикурнула

зубастая

Печальная акула.

Ах, у ее малюток, у бедных акулят

Уже двенадцать суток зубки болят.

И плачут носорожики,

Их укололи ежики.

И все у носорожиков болит…

Опять на балконе. Солнце жжет вовсю.

Утро. До этого в постели (ночью) у меня сочинилось вышеприведенное:

2) Какая-то бацилла 1) Вчера их укусила.

Нельзя сидеть в пальто. Душно. Это 7-го ноября. 1928

Все десять предыдущих ноябрей я провел в Питере и всегда связывал их со слякотью и мокрыми торцами. Снял с себя пиджак, рубаху, фуфайку — и принимаю солнечную ванну, не боясь ультрафиолетовых лучей, — 7 ноября 1928 года! И чувствую, что лицо загорает 7 ноября 1928 года, когда у нас темь, холод, смерть, изморозь и блекота!

8 ноября. В поезде. Только что миновали Ростов. Еду в купе с Куцкими и Муромцевым. Чудесные люди. Куцкий — инженер, у него любящая жена, глаза как маслины, очень любят друг друга. У Муромцева — припадок печени. Я взволновался и не заснул. Вообще я не могу спать, когда в вагоне четверо. Оба они старые друзья, оба прожили в богатстве и в холе. Куцкий вчера рассказал, что он в прежнее время в один день заработал 75 тысяч. У него ленивые манеры человека, привыкшего повелевать. Он тучноват, спокоен, глаза искрятся пониманием. Муромцева я, помню, встречал на Плющихе у Бунина. Бунин в то время только что был сделан почетным академиком — и в благодарность решил поднести Академии — «Словарь матерных слов» — и очень хвастал этим словарем в присутствии своей жены, урожденной Муромцевой. Разговаривая с Муромцевым о Бунине, я вспомнил, как Бунин с Шаляпиным в «Праге» рассказывали гениально анекдоты, а я слушал их с восторгом, пил, сам того не замечая, белое вино — и так опьянел, что не мог попасть на свою собственную лекцию, которую должен был читать в этот вечер в Политехническом Музее.

10/XI 1928. Подъезжаю к Питеру. Проехали Любань. Не спал 3 ночи. Вчера в Москве у М. Кольцова. Оба больны. У них грипп. Она лежит. Он сообщил мне новости: «Леф» распался из-за Шкловского. На одном редакционном собрании Лили критиковала то, что говорил Шкловский. Шкловский тогда сказал: «Я не могу говорить, если хозяйка дома вмешивается в наши редакционные беседы». Лиле показалось, что он сказал «домашняя хозяйка». Обиделась. С этого и началось.

«Огоньку» запретили давать в приложении Чехова. Третьего дня Кольцов был у Лебедева-Полянского.

Здравствуйте, фельетонист! — говорит ему Лебедев.

Здравствуйте, чиновник! — говорит Кольцов.

1928 Ходят слухи, что Горький интригует против то

го, чтобы «Огонек» давал Чехова, — сообщила мне Елизавета Николаевна. Я этому не верю. Но Горький мог прямо сказать где-ниб., что «Чехов не созвучен».

Почему не выходят «Наши достижения»? — спросил я у Кольцова,

Нет бумаги! — ответил он.

Вот тебе и достижения.

Пообедав у Кольцова, к Литвиновым. Очень рады — мать и дочь. О речи Литвинова я: «Это вы ему приготовили такую речь. Я узнал ваш стиль».

Она: «Тише! он и сам этого не знает, но, конечно, тут много моего». Это была литературная пародия на речь Кашендоне, и ее может оценить только тот, кто знает эту речь.

Потом: «О, я хочу быть богатой, богатой. Я написала detective novel112, хочу издать в Америке и в Англии и поставить фамилию Литвинова».

Танечка: «Мама читала мне свой роман, очень интересно». Таня изумительно хороша, и умна, и начитанна. У нее целая библиотека книг — английских и русских — и даже «Республика Шкид».

Я упрекнул ее в плагиате у Саши Черного — о, как она покраснела, как засверкали глаза. Ей уже 12 лет, она сейчас была во Франции — и с большой радостью подарила мне «для Мурочки» — целую кучу английских книг. Мать потолстела. Волосы черные — есть седина. Ей 39 лет, ему 52. Она показывала мне карточки детей и мужа — и подарила несколько.

До Питера осталось 45 минут. Я очень волнуюсь. Ведь я еще никогда не разлучался со своими на столь долгий срок. Везу Муре браслетку, туфли, шапочку, английские книжки, Марии Борисовне туфли, отрез. Бобе кушачок, Лиде бумажник. Татке шапочку и карманчик, Коле, увы, ничего. Кроме того я купил 10 ф. рису, пуд масла, 10 ф. перловой крупы, 3 ф. паюсной икры, Марии Борисовне рыбок каких-то и проч. Но и потерял я тоже немало вещей. Очки, перочинный нож, гребешок.

Предыдущая главаГлава 157 из 305Следующая глава