1904 14 сентября, среда.
Я тебя не люблю, и порою Ненавидеть хочу я тебя, Но вина моя в том пред тобою, Что только любя Я могла ненавидеть тебя.
Ты мне жалок теперь потому, Что жалеть тебя не за что, бедный. Ты смеющийся, смелый, победный, Ты не жалок себе самому.
Твоя речь так ровна и тверда, И всегда твоя вера с тобою, И в неделе твоей чередою Вслед за вторником идет среда. И ты знаешь — тебя я не стою, — Оттого ты мне жалок всегда.
Ты хозяин, ты в жизни судья. О! Когда бы ты был подсудимый! — Виноватый, смущенный, гонимый. Я пошла б за тобою — рабыня твоя, — И как своим рабством гордилась бы я.
Вот такие-то вещи пишем мы в Средиземном море. У плохих писателей — стиль сильнее их. Они не могут выбиться из той стены, которую сами же создают. Я начал письмо Татьяны в высоком штиле — и каждую минуту сознаю, что это неестественно, что нужно взять октавой ниже, а выбиться не могу. Все слова высокие лезут в голову — а письмо Татьяны именно должно быть умилительно по своей простоте. Но где же взять умиленья? Вчера я впервые видал настоящее звездное небо — такое строгое, такое вечное, такое торжественное. Все звездные небеса, доселе мной виденные, – жалкая имитация, ничего больше. Спор с капитаном о России — долгий спор, — в котором я получил два удовольствия: во-1-х, отстоял честь своего отечества, а во-вторых, заметил, что довольно сносно говорю по-английски. Опять качает. Сегодня подле Африки будем, а завтра увидим ее, мамочку, вблизи. Вчера — к моему ужасу — фонограф был починен капитаном и вновь пошел «William» Телль. Play’d by Columbia Band. Columbia Record73.
15, четверг. Вчера написал 2 строфы из «Оне- 1904
гина». Доволен. Ибо вместо долгих повествований и отступлений сразу наметил положение дела. Строфу о попугае написал без единого перечеркивания, и только тогда заметил, что написал ее, когда написал. А сегодня дело идет гораздо туже! Отчего бы это? Между тем никогда я не представлял себе яснее, что я должен сказать и как сказать.
16-го, пятница. Знай, сын мой, что, выкинув одну скверную строфу из твоей поэмы, ты приобретаешь больше, чем если б ты написал 3 новых. Сегодня я в этом смысле сделал большое приобретение. Выкинул такую строфу, написанную вчера. (Часть III, ХХУП.) «А после чем-то осиянна пришла к покойнику в покой и граммофон из-под дивана достала. «Ой, покойник мой, ты знаешь, был мужчина видный, да только очень уж солидный. Бывало, с Мотькою своей сидит, а мы дохнуть не смей. И все играет на машинке на этой. Что ж — теперь и я сыграю: очередь моя!» И т. д. Странно, как это я в начале не заметил, до чего плохи эти строки. Сегодняшний день такой: проснулся в 4 1/2 ч. утра от сладостных сновидений, для избежания которых со всеми их последствиями — должен был встать голышом и делать гимнастику, тыкаясь руками в низкий потолок кабины. Стал думать, как я приеду в Одессу. Как я увижу жену, маму, Маничку, сына, как Боре Кацу преподнесу промокашку с его портретом и т. д. Мысли эти заняли 1 час. Стюард вошел, закрыл окно — дождь.
Дождь прошел необычайно сильный — и по воде пошли тонкие змейки пены. Из окна видна Альжирия — выжженная, холмистая. За все время высмотрел только одно жилье — и то не знаю, чем его обитатели питаются, — оно среди холмов, и возле ни лесу для охоты, вокруг ни одного паруса — для fishing1, — да и для чего этому жилью торчать так одиноко? Прошли мимо двух больших скал, из которых одна — совсем как стол. Дождь прошел. После брэкфеста до ланча я сидел на bridge’e75 и читал Свинборна. Легко. Сегодня нашел у него много прозаизмов, ловко замаскированных фразой. Видно, образа не хватило, он выработал его умом и хочет выдать за истинный образ. Нужно признать — это ему удается. Впрочем, все кажется фальшивым и деланым — на фоне этого моря, пены, ветра и неба. А сегодня прибавилось нечто необычайное. Из-под нашего ship’a76 идет, идет волна и на некотором расстоянии встречается с боковой волной (мы теперь прямо про- 1904 тив Генуи — так что волнам простор большой), они
разбиваются в нежно-белую пену — от пены подымается водяная пыль — в которой всякий раз встает радуга. Так в сопровождении радуг мы плыли часа 3. Вряд ли я когда-нибудь вновь испытаю такое счастье. Вчера я стирал платочки и свою блузу.
17-го, суббота. Опять чистое море, ясное небо. Вчера стюард показывал мне фокусы — палку, стоящую «посредством электричества», 12 спичек, тарелку с сажей. Рассказывал про остров, где его жена. В Норвегии. Если стоишь на одном конце его — видишь другой. В пастора там все верят как в Бога. «Пастор сказал» — это крепче заповеди Моисея. Ежели в церкви нужны новые занавеси — пастор устраивает сбор и говорит по этому поводу проповедь. Стюард раз сказал — не дам. Жена просто в ужас пришла, и сейчас на него смотрит, как на вероотступника… По-русски сегодня 5-е, и 10-го или 11-го я увижу своих. Эта мысль до того меня волнует, что плохо сплю, часто просыпаюсь. Вчера и сегодня принимал теплые морские ванны — и увидел, что се благо, и возрадовался в сердце своем. Вчера капитан вновь угощал меня фонографом. Listen to the mocking bird (and yet I will remember, remember, remember). «My kingdom»[77] пошлый романс, где объявляется, что сердце девушки царство, и про который капитан говорит — ловко написано — и все суетится, понимаю ли я эти великолепные слова. «Ave Maria», «КэкУок»», «Бабочка» (вальс) и т. д. Я прочел вчера Конан Дойля — «Похождения Шерлока Холмса», где герой — русский профессор. Смеялся много. Закончил недавно Jacobs^ — «Skipper’s Wooing»[78], ничего смешнее не читал. Беспрерывно хохочешь. Автор многого от себя не требует, но дает больше, чем хочет дать. Он хочет дать ряд смешных эпизодов, а дает самое трепетание жизни, самый перелив вот этого самого, как его? История с креслом и поваром уморительна. Повар убил собаку, которая сторожила его, — удрал, устал и для отдыха попал в курятник. Куры закудахтали, — повара изловили и привязали к креслу. Он удрал с креслом.
[Страница перевода рассказа Джекобса исключена. — Е. Ч.]
Сейчас проезжаем остров Мальту. Мальта как Мальта — такою ей и быть полагается. Коротенькая. Всю видать. Снял нашу столовую. Написал строфу из «Онегина». Теперь 1 час.
Хорошие строчки: They are slaves who dare not be 1904
in the right with two or three79.
Тоскую. Опять мысли о смерти. Вот уж месяц, как их не было. Ничего не хочется. 5 часов.
Пошел на корму после чаю. Солнце садилось. Роскошь была ослепительная, чрезмерная — смотреть было мучительно хорошо и хотелось, чтобы все это кончилось. А когда солнце зашло — нежные тона. Прямо над головой нежно-розовое — ниже темно-темно-синее, потом желтое, потом потонувшие недвижные облака, потом кроваво-красное. А на волнах розовый налет. И на ясном небе луна — и робкая от нее полоска на воде. И за пароходом светлая дорога. Я сел у log^[80] на тумбу — и прочитал себе всю 3-ю часть «Онегина». Хорошо. Только длинно. Больше ни одной строки. Написанную сегодня после обеда — без милосердия гоню. Потом беседа с плотником-норвежцем. — Почему он (55-летний старик) не женился? — Я видел, как живет seafaring people81.
[Перевод еще одной страницы Джекобса пропущен. — Е. Ч.]
19 сентября. Понедельник. Греция. Матакацский мыс — наиболее южная точка в Европе. Горы, а по ним какие-то камушки рассыпаны. — Что это такое, — спрашиваю капитана. — Кладбища? — Города, — говорит.
Мы теперь совсем близко. Зданья вижу простым глазом. Лестницы в горах. Изгороди. Пойду еще смотреть. 11 час. Проходим какой-то остров, а какой — не знаю.
1 час. Только что, поворачивая к северу, — видел пещеру отшельника. Весьма комфортабельная. Мостики, оливы, дорожки, все беленькое, чистенькое. Правее — его зимняя резиденция. Видимо, не дурак — даже виноградом обзавелся. В эту пятницу или субботу я буду среди своих. Себе просто не верю: понедельник, вторник, среда, четверг, пятница.
Но чем короче дни разлуки, Тем дольше кажутся они.
Чтобы скоротать их, буду исправлять «Онегина». Писать дальше не буду, но, если II-ую часть исправлю, сочту себя прошедшим 7/8 дороги.
1
2
4
6
1904 20 сентября. Мы в Архипелаге. Что ни минута,
то остров. Ветер, как скаженный все равно. Вчера вечером прочитал Конан Дойля — «Tragedy of Corosko»1. Страниц 100 продул сразу. Мы и 9 миль не делаем в час. Сегодня придется ночевать на якоре. Турки в Дарданеллы не пустят. Помаленьку вылащиваю2 1-ую часть «Онегина».
Проходим Тенедос. 5 минут 5-го. Поля, огороды. Город. Мельницы для накачивания воды. Вот такие (рисунок).
Развалины троп среди очень красивой и пышной зелени. Мы опоздали на 1 час только в Дарданеллы — и теперь теряем день.
Ветер против нас необычайный. И откуда взяться ветру, когда кругом островки; мы едем со всех сторон загорожены землею. Капитан, хоть и знает, что не поспеем, все глядит на солнце, справляется с логом.
9 часов вечера. Стоим на якоре. В архипелаге дул необычайный, сверхъестественный ветер. И волн он не подымал, а только резал поверхность воды на тончайшие полосы, бечевки какие-то. Два дня назад — я в белой куртке на голое тело щеголял, а теперь на мне фуфайка, жилет, теплый пиджак, шейный платок. И ветер, как нож. Мы надеялись до последней минуты, но когда засияла луна и свет ее сквозь тучи пятнами лег на воду — то не было уже никакой возможности считать эту пору суток днем — мы повернули назад и пошли мимо тех мест, которые уже были нами пройдены. Зеленые фонари, красные — мы повертелись и потом плотник- скандинавец пошел к якорю и стал вертеть какую-то ручку у машины. Якорь с треском — цепляя звеньями цепи — пошел вниз. — Сколько? — кричит капитан с мостика. — 45! (Звеньев) — It will do3. И, поставивши anchor watch4, он сейчас же сошел в столовую — взял фонограф и заблагодушничал. Ему и дела нет, что «Грэдель» из-за остановки потеряет 250 рублей. — Теперь и звук у фонографа чище, когда мы стоим, — говорил он. Пришел chief engineer5, трубка в зубах. Замечательно: сыграет фонограф tune6, капитан принимается хвалить, рассыпается перед собственным фонографом в комплиментах, а машинист хоть бы что — знай пыхтит. Сегодня на радостях они даже whisky хватили. Только что был на мостике. Мы у турецкого берега. Слышно было, как прогремел рог в турецкой крепости. Поднял волны в архипелаге. Не волны,
а пендосики какие-то — ехидные. Нет того, чтобы 1904
откровенно. Пройди мы Дарданеллы сейчас, завтра я уже видел бы родных. Ну ничего, они, бедные, уже, должно быть, беспокоятся.
21 сентября. Etnos, деревяная дощечка, пушка, канат им подали, остановились, красные крыши домов, мечеть, яхты, катера, рыбачьи лодки, поля. Турецкие броненосцы очень жалкие. «Одна английская бомба — и все они к черту».
Все зелено — лучше, чем Греция, плоские широкие холмы. За нами и перед нами гуськом пароходы. Теперь проходим Галли- поли.
Погода лучше.
Стюард дал мне свою карточку. Он только что рассказал мне про салун ов нэкд уимен82 в Одессе. Везет своей румынской жене золотую брошь (дюжину таких он скупил за форпенс83), сделал из корзины перекладины для ковра.
Мы теперь в Sea of Marmaro (Мраморное, что ли?). Скучные виды по сторонам, ветер; только что chif mate84 сказал, что раньше завтрева в Черном море не будем. Так что напрасно я тороплюсь с укладкой вещей.
1/2 12-го. Мы в Константинополе. Тихо, тихо — каждый звук кажется оскорблением тишины — и ее не нарушает. Контраст необычайный. Слышно, как в городе бьют часы и где-то, сами себе надоев, лают собаки. Мечети, огни. Тучливо — но какая-то ясность вокруг. Вижу какую-то мечеть этакого вида [рисунок. — Е. Ч.]. С четырьмя башенками. Гавань широко и вольно раскинулась. Впереди, как вязка кораллов, огни, о о о о о о о. Как странна эта тишина. Видно, мы сильно шумели в море, и море шумело, только это было незаметно. Теперь уху как бы чего не хватает.
Вот тихо. Даже в ушах шумит. Опять ночь спать не буду. Ах, только представить себе: суббота, я с багажом на извозчике — еду на Базарную. Скорее, извозчик!
1904 [не датировано, предположительно, после смерти Чехова. — Е. Ч.]
Если чеховщина безжеланность, — то Чехов ненавидел свою чеховщину как величайший позор, клеймил ее всеми проклятья- 1904 ми, и жизнь свою положил, чтоб ее искоренить из
души. Эта ненависть Чехова к чеховщине, героическая эта борьба с тем духом.
Равнодушие — для этой активнейшей, ярчайшей души было страшнее гангрены. Когда его охватило то, что теперь называется чеховщиной, он возненавидел ее в себе, как стыдную хворь. С отвращением к себе самому, с омерзением, с брезгливостью говорит он о чеховщине в своих письмах о ней, все силы тратит, чтобы искоренить ее из души.
Он мог бы кокетничать ею, бравировать, — (своей «нирван- ной безжеланности»). Мало ли было у тогдашних людей эффектнейших и красивейших тог для прикрытия своей безжеланности. Чехов, единственный изо всего поколения, почувствовал здесь грех, боль и стыд, — единственный жестоко стал бороться с собою, вступил в затяжную борбу с собою и с дьявольским наваждением чеховщины. Странно, что этого никто не заметил. Ведь все его письма и большинство его книг — суть как бы летопись этой борьбы. (Туда занесены все подробности — весь героический бой человека со своею душою.) Там запечатлелись все победы, поражения.
Чехов как человек и поэт Статья К. Чуковского*
И с этим студнем в душе он все же лечит, хлопочет, одолжает, ссужает, мечется от Красного моря до Белого, и только иногда проговаривается: — в Тироль ли ехать, в Бердичев, в Сибирь ли, все равно. Если б кто пригласил меня на виселицу, то я пошел бы.
Даже в его жадности к жизни было странно напряженное. Как будто он принуждал себя к жадности, насильно вызывал у себя аппетит. Аппетита порою и не было, а он все жевал и жевал, пихая в себя кусок за куском, насильно, почти с омерзением. И чем меньше было у него аппетита, тем больше он жевал и глотал. Похоже, что и в рулетку играл он нарочно, принуждая себя к страсти, к азарту, и на Сахалин отправил себя — против воли, против влечений всего своего естества: взял себя за шиворот и проволок все одиннадцать тысяч верст. Вообще, ко всему нашему житейскому деланию, к нашим человеческим суетам и страстям должен был всемерно себя понуждать.