К книге
ДневникиСтраница 145
48%
Страница 145
145

Был у Сейфуллиной — Миша Слонимский, который собирается в Париж. Виза есть, но как он встретится с матерью, которую он вывел в романе? Потом он пошел ко мне и рассказывал, что выведенная им в романе одна гнусная женщина была узнана его матерью как портрет с нее (с матери), и тем не менее она простила его и теперь шлет ему письма с фантастическими поручениями: достань там-то севрскую вазу, там-то ковер, там-то мебель и

привези в Париж — причем даже адрес указывает 1927

фантастический: угол Английской набережной и Фонтанки! «Теперь я вижу, что я в своей книге даже не шаржировал», — говорит этот беспримерный сын.

Кстати: Сейфуллина была в Лувре. «Ходила, ходила — ой, какая скука. Противно смотреть. У всех мадонн что-то овечье в лице. И вдруг вижу картину: лежит пьяный дед, — ну, мужик, — и возле него некрасивая женщина кормит какого-то дегенерата. Я думала, что это шайка хулиганов, а это — «Святое семейство»! Понравилась мне очень эта картинка, хотела купить снимок с нее, но картинка второстепенная, даже снимков с нее нет. Венеру Милосскую видела — очень понравилась — и вот привезла снимок». Снимок большой — бюст — и повешен он у нее над кроватью Правдухина под портретом Ленина! «Первый раз — такое сочетание!» — говорит Правдухин.

21 мая. Был у меня вчера Иванов-Разумник. Он внушает мне глубочайшее уважение. Во всем его душевном строе чувствуется наследник Белинского, Добролюбова и пр. — то есть лучший и теперь уже легендарный тип интеллигента. Я знаю, как он страшно, беспросветно нуждается (знаю также, как сильно он не любит меня), но когда я попросил его прочитать корректуры моего «Некрасова» и упомянул при этом, что Госиздат заплатит ему за работу, он воскликнул:

— Ну зачем это! Не надо. Я просто в порядке товарищеской услуги.

«Товарищеская услуга», которая должна отнять у него не меньше 8 суток работы!

Одет он ужасно. Трепаное пальто, грязная мятая куртка (но не «лохмотья», а «одежда», носимая с достоинством). Лицо изможденное, волосы хоть и черные, но очень жидкие — и весь он облезлый, нарочито-некрасивый, — но вся установка на «внутреннюю красоту», и эта внутренняя красота лучится из каждого его слова. Подлинная, скромная, без позы. Он отказался от угощения, сел и начал курить (без конца). Эпоху 70-х годов он знает изумительно — сделал мне множество мелких указаний, — и в голосе его никакой расслабленности или жалобы, а напротив, веселое любопытство к литературе, к вещам, к Муриной кошке, к Муре, к Чернышевскому и, главное, к Салтыкову, которого он теперь редактирует для Госиздата.

У меня с «Некрасовым» опять чепуха. Из Москвы телеграмма от Фрумкиной, напечатать спешно 5 тысяч экз. без моих примечаний.

1927 23 мая. Был у меня вчера Тынянов. Позвонил,

можно ли придти. Рассказывал в лицах историю с Державиным и его доносом.

Я сказал ему, что изо всех его переводов мне меньше всего нравится «Frau Sorge». Он тут же переделал. Записал в Чукоккалу два экспромта*. Едет на Кавказ. «Кстати, изучу его, проберусь туда, поближе к Персии». Об Иванове-Разумнике говорит: сочетание «Русского богатства» и «символистов» — неестественно в одном человеке. Принес мне матерьял для примечаний «Некрасова».

Все мое расположение к Войтоловскому проходит. Он назначен цензором моих примечаний к «Некрасову» — дело происходит так. Я отправляюсь к нему с утра на улицу Красных Зорь и читаю подряд все мои примечания. Он сидит на диване и слушает. Доходим до «Дешевой покупки». «Тронутый несчастьем молодой женщины, принужденной продавать свое приданое»... — Позвольте, так нельзя! Приданое — буржуазный предрассудок. Не была ли она из рабочей семьи? — Нет. — Ну, выбросим о том, что он был тронут. — Не могу… — Спорим полчаса, оставляем, причем выясняется, что самое это стихотворение ему неизвестно. Читаю ему о том, что во время Севастопольской кампании Некрасов тянулся на войну. — Выбросим! Империалистическая война не могла тянуть Некрасова. — Уступаю. Самое поразительное во всем этом — невежество этого рапповского историка русской литературы. Он никогда не слыхал имени Я. П. Буткова, он никогда не читал лучших стихотворений Некрасова, и для него только тогда загорается литературное произведение, если в нем упомянуто слово рабочий или если путем самых идиотских натяжек можно привязать его так или иначе к рабочему, причем рабочий для него субстанция вполне метафизическая, так как он никогда его не видал, дела с ним никакого не имеет, любит его по указке свыше, кланяется ему как богу во имя тех будущих благ, которых такие же Войто- ловские лет 50 назад ожидали от столь же мистического «народа». Но вера в спасительную силу «народа» — тоже идоло- поклонная — была благороднее: она не давала матерьяльных благ верующему, а здесь Войтоловские веруют по приказу начальства и получают за свою веру весьма солидную мзду. Тогда люди шли «в народ» — в кишащие тараканами избы, а теперь они благополучно сидят по шикарным квартирам и стукаются лбами пред умоне- постигаемым и трансцендентальным «рабочим» — ни в какие рабочие не идя. И конечно, пройдет 10 лет, народится какой-нб. новый «учитель», который докажет, что не рабочему надо поклоняться, а вот кому, — и станут поклоняться другому. Ведь вдруг оказалось, что община — миф, что социалистичность крестьянина —

миф, и тогда все Войтоловские, лжемарксисты, ква- 1927

зисоциал-демократы сразу запели иные акафисты.

27 мая. Сегодня в «Красной» есть статейка о Панаевой — и сейчас мне позвонила ее внучка, дочь Нагродской, и нагло сказала, что она надеется, что в моей новой работе уже не будет прежних оскорблений ее бабушки.

Я в изумлении: каких оскорблений?

Вы назвали ее «авантюристкой».

Наоборот, я защищал ее от ее врагов, которые называли ее [этим] именем.

Ах, нет, это неверно… Я читала у вас…

Прочтите еще раз. Быть может, теперь вы лучше поймете меня. А сейчас я вешаю трубку.

14 июня. Был 3-го дня у Сейфуллиной. Рассказывала много о Войкове, с которым недавно видалась в Варшаве: это было воплощенное здоровье. О себе: «Много я стала пить. У меня отец был запойный. И вот с тех пор как я стала алкоголичкой (мне недавно доктор сказал, что я алкоголичка), я перестала писать. Отделываюсь некрологами да путевыми письмами. Сейчас два дня подряд — с утра до вечера — писала газетную статейку о Войкове, 200 строк». На столе у нее карточка Бабелёныша — сына Бабеля. Я не знал, чей это младенец, но он такой толстый, смешной (все хорошие маленькие дети — смешные), лобастый, что я невольно засмотрелся на карточку.

Мура больна уже 10 дней. Аппендицит. 8 дней продолжался первый припадок, и вот два дня назад начался новый — почему, неизвестно. Вчера были доктора: Бичунский и Буш. Приказали ничего не давать есть — и лед. Она лежит худая, как щепочка, красная от жара (38.5) и печальная. Но — голова работает неустанно.

«Я не буду жениться по трем причинам.

ая: не хочу менять фамилию.

ая: больно рожать ребеночка.

я: не хочу уходить из этого дома».

Жалко с нами расстаться?

С тобою… и главное, с мамой.

Я прочитал ей вслух Тома Сойера и Гекльберри Финна — она сказала: «Тома Сойера я люблю больше Финна по четырем причинам».

То, что она говорит, — результат долгого одинокого думанья. Болезнь переносит героически. Вчера меня страшно испугало одно виденье: я вхожу в столовую, вижу: крадучись, но уверенно и

1927 быстро идут две черные женщины — прямо к Муре,

в спальню. Я остолбенел. Оказалось, это Татьяна Александровна и Евг. Ис. Сердце у меня перестало биться от этого символа. Как нарочно, я затеял веселые стишки для детей — и мне нужно безмятежное состояние духа.

15 июня. Вчера встретил в «Красной» Маяковского и заговорил с ним о Лиде.

Научите меня, к кому обратиться, чтобы вернуть Лиду в Питер.

К самой Лиде.

А не может ли сделать что-нибудь для нее Луначарский?

—Луначарский может дать ей билетвАкоперу. Больше ничего.

А вы ничего не можете?

Я послал бы ее в Нарымский край.

Это говорил человек, который за десять лет до того называл меня своим братом.

С Мурой ужасно. Температура 39… 10-й день не ест. Самочувствие хуже. Измучена до последних пределов. Бредит: «гони докторов». Особенно ей надоел Бичунский (которому М. Б. не знаю почему давала по 10 р. за визит). Вчера читал ей Гектора Мало «Без семьи». Она слушала без обычного возбуждения, мертвенно. Докучают ей мухи. Сегодня придут утром в 9 часов два доктора, Конухес и Буш, решать вопрос об операции

Позвонили из «Красной»: умер Джером. Я продиктовал им заметку. К четырем часам у Муры 39,2. Я привез ей из Госиздата книжки «Маленькие швейцарцы», «Маленькие голландцы», «Детство Темы», «Пров-рыболов». Ел в ее комнате котлету. «Ох, как мне нравится запах». У Марии Борисовны разболелась голова. Сяду сейчас вторично править Гекльберри Финна.

Третьего дня она сказала: «Ты, папа, ужасно смешной». Теперь она устала шутить.

16 июня. Вчера вечером Мура говорит мне своим бодрящимся голосом: «Ты сейчас ел огурцы. Я слышала запах из столовой». Потом помолчав: ты все пальцы любишь на руке? — Все. — А я не люблю больших. Какие же большие пальцы? Они меньше всех остальных.

О болезни она не говорит, избегает, и даже М. Б-не сказала: не говори о докторах и о… Лиде. Очень четко рассказала мне перед вечером дальнейшее содержание «Без семьи». «Уже началось

грустное. Обезьянка умерла» и т. д. И все время она 1927

будто хочет сказать: «Что ты так печально и торжественно глядишь на меня? Я прежняя Мура, совсем обыкновенная, и ничего особенного со мной не случилось».

Но она не прежняя Мура. Вчера мне нужно было два раза поднимать ее с постели, я брал ее на руки с ужасом. Она такая легкая и даже не худая, а узенькая. Никогда не видал я таких узких детей.

Боба вчера должен был получить аттестат. Сегодня Коля приехал к Лиде в Саратов.

Купил Мурке двух белых мышек и террарий. Она сразу влюбилась в них и, глядя на них неотрывно, прошептала:

«Если б не мышки, я бы уже умерла».

июня. Утро. 5 часов. Почему-то у меня нет надежды. Я уже не гоню от себя мыслей об ее смерти. Эти мысли наполняют всего меня день и ночь. Она еще борется, но ее глаза изо дня в день потухают. Сейчас мне страшно войти в спальню. Сердце человеческое не создано для такой жалости, какую испытываю я, когда гляжу на эту бывшую Муру, превращенную в полутрупик.

Был у нее. Ночь плохая. Жар был около 40°. Сейчас 38°. Только и говорит о мышках. Она их отлично различает — хотя они обе одинаковые. Одну зовет Грызун, другую Малыш. Малыш ничего почти не ест, а Грызун «всю запеканку съел».

Буш и Конухес утром. Серьезны. Мура как бы для того, чтобы не говорить о болезни, которая гложет ее, с упоением говорит о мышах: одна взяла галетик в лапки и ела его, другая, кажется, больна: не пьет воды и пр.

июня. 3 часа ночи. Пошел к Муре. М. Б. плачет: «Нет нашей Муры». Она проснулась: «Что вы так тихо говорите?» М. Б. впервые уверилась, что Мура умрет. «У нее уже носик как у мертвой… Она уже от еды отказывается». Это верно. Я не гляжу в это лицо, чтобы не плакать.

Ужасно почему-то смешит ее слово «Австралия».

27 июня. Мура здорова. Т-ра 36 и 6. Возится с «Дюймовочкой»: вырезала из бумаги девочку с крыльями, посадила ее в ореховую скорлупу и пустила в таз с водой; целыми часами глядит на нее.

Вчера с Татьяной Александровной и Мурой мы наблюдали любопытное превращение белых мышей — в хищных и лютых тигров. Я случайно пустил к ним в террарий — муху. Они не увидели ее, но почуяли ее запах. Сошли с ума. Опьянели. Закружились по

1927 террарию — перестали бояться меня. Прежде при

малейшем шорохе — бежали в уголок и притаивались, а теперь я стучу, я трогаю их палочкой — никакого внимания. Вот одна поймала муху, взяла ее в передние лапы, сощурила глаза и стала играть с нею, как кошки играют с мышами — помнет, отбросит и снова бросается к ней. Другая — учуяв носом присутствие мухи во рту своей товарки, изловчилась и снизу выхватила муху у нее изо рта — та ощерилась, началась драка — драка хищных зверей из-за добычи. Я дал им около 15 мух и они под конец так озверели, что стали противны Муре: «Я думала, что они добрые, грызут сухарики, а они…»

Приехал из Америки — Ионов. Мы все «ионовцы» собрались в комнате Ив. Дмитриевича Галактионова приветствовать его. Он говорит каждому «ионовцу», как Христос: «Я знаю, что вам теперь худо, но потерпите — будет лучше. Потерпите еще год. Я вернусь». И каждый отвечает: «Помяни мя, Господи, во царствии твоем».

«А Бройдо полетел к чертям… с волчьим билетом!» — торжествует Ионов. В это время в комнату к Ив. Дмитр. входит Ангерт, и Ионов, бывший с нами душа нараспашку, вдруг становится холоден как лед. «Здравствуйте». — «Здравствуйте». — «Ну что?» — «Да ничего!» Ангерт сконфузился и ушел как оплеванный. Почему, неизвестно.

5 августа. Вчера хоронили рака. У Муры умер рак. Мы положили его в коробку, окружили цветами и украсили его могилу двумя венками — с лентами. Участвовали в похоронах три девочки Мура (старшая), Мура (младшая) и Нина. Две из них — армянки, — очень милые, но когда я рассказал им, как издатели эксплуатируют писателей, — одна сказала:

Вот бы я хотела быть издателем.

Другая:

Дура! Женою издателя: не работать и получать много денег.

Одной из них 12 лет, другой 10.

Два раза былу меня Зощенко. Поздоровел, стал красавец, обнаружились черные брови (хохлацкие) — и на всем лице спокойствие, словно онузнал какую-нб. великую истину. Эту истину онузнал из книги J. Marcinovski «Борьба за здоровые нервы»*, которую привез мне из города. «Человек не должен бороться с болезнью, потому что эта борьба и вызывает болезнь. Нужно быть идеалистом, отказаться от честолюбивых желаний, подняться душою над дрязгами, и болезнь пройдет сама собою! — вкрадчиво и сладковато проповедует он. — Я все это на себе испытал, и теперь мне стало хорошо». И он принужденно усмехается. Но из дальнейшего выясняется, что люди ему по-прежнему противны, что весь 1927

Предыдущая главаГлава 145 из 305Следующая глава