К книге
ДневникиСтраница 136
45%
Страница 136
136

Мама, бывают воры хорошие?

Воры?

Не делай ты таких страшных глаз, мне тогда кажется, что ты — вор!

Там белочка другая, Там зайчик спит, лежая.

4 ноября 1925 г. В Питер приехал Есенин, окончательно раз- дребежженный. Я говорю Тынянову, что в Есенине есть бальмон- товское словотечение, графоманская талантливость, которая не сегодня-завтра начнет иссякать.

Он: — Да, это Бальмонт перед Мексикой.

Мой «Крокодил» все еще запрещен. Мебель все еще описана фининспектором. С Клячкой все еще дела не уладились. Роман мой «К К К» все еще не кончен. Книга о Некрасове все еще пишется. Я все еще лежу (малокровие), но как будто все эти невзгоды накануне конца. Эти два месяца после переезда на дачу были самые худшие в моей жизни, — мебель увезена, — другой мебели нет, — Клячко надул меня, как подлец — не дал обещанных денег, я заболел, Лида заболела, Боба заболел, требуют с меня денег за квартиру, фининспектор требует уплаты налога, описали мебель, — право, не знаю, как я вынес все эти камни, валившиеся мне на голову.

Сейчас как будто начался просвет: легче. Третьего дня, в воскресение 1-го ноября сидит у меня Сапир, вдруг звонок, приходит усач и спрашивает меня. Я испугался. Уж очень много катастроф приносили мне все эти усачи! Оказалось, этот усач принес мне 250 долларов от Ломоносовой. За что? Для чего? Не знаю. Но это — спасение.

Мура читает. Жадно хочет рисовать.

У Языкова хорошо:

О! когда на жизнь иную* Променяешь ты, поэт, Эту порчу юных лет, Эту сволочь деловую Прозаических сyeт.

Мура. — Ты думаешь, что я изображаю, будто я (= воображаю).

Учу ее английскому языку. Она знает слова:

looking-glass, handkerchief, hand, foot, boot, girl, boy, ball, dog, cat, mouse, house, yellow, red, blue, I see, I like, good, shop, baby89.

Учу ее завязывать узлы. Это целая наука.

Мура: — А ты, мама, была когда-нибудь на другой звезде?

8 или 9 декабря. Был у Клюева с Дактилем. Живет он на Морской в номерах. Квартира стилизованная — стол застлан парчой,

иконы и церковные книги. Вдоль стен лавки — похо- 1925

же на келью иеромонаха. И сам он жирен, хитроумен, непрям и елеен. Похож на квасника, в линялой рубахе без пояса. Бранил Ионова: ограбил, не заплатил за книжку о Ленине. «Вы, говорит, должны были бы эти деньги отдать в фонд Ильича». Ая ему: «Вы бы мне хоть на ситничек дали».

Потому что у меня и на ситничек нет (и он указал на стол, где на парчовой скатерти лежали черные корочки).

Я был у него по поводу анкеты о Некрасове.

Я уж вам одну такую оболванил.

Яне получал.

Я дал ее такому кучерявенькому. Ну да напишу новую, насколько моего скудоумия хватит, и с парнишкой пришлю — вот с этим.

В комнате вертелся парнишка — смазливый — не то половой из трактира, не то послушник из монастыря.

Покупал очки. Готовых нету. Пришлось заказать. Был у Горли- на по делу Богданович. Ее очень ущемляет Николай Петров: выжу- чивает у нее гонорар, который причитается ей как переводчице «Скипетра». Эту пьесу привез ей Тарле, я пристроил ее в Госиздате. Теперь Александринский театр ставит ее. Постановщик — Петров оспаривает право Татьяны Александровны на гонорар и заявляет, что он так много внес творческой работы в эту пьесу, что ему полагаются все 100% авторских за «Скипетр».

Желаю к мамке я ходить И там побольше пива пить.

«Каракуль» объявление в газете. Мура говорит: этими мехами твой бородуля пишет. (Бородуля писал каракулями.)

Извозчика М. Б. спросила: Сколько тебе лет? — 7 червонцев!

17 декабря. Только что написал в своем «Бородуле» слова: Конец пятой части.

Три четверти девятого. Ура! Ура! Мне осталась только четвертая часть (о суде), за которую я даже не принимался. И нужно выправить все. И боюсь цензуры. Но главное сделано. Вся эта вещь написана мною лежа, во время самой тяжелой болезни. Болезнь заключается в слабости и, главное, тупости. Больше 5 часов в течение дня я туп беспросветно, мозги никак не работают, я даже читать не могу.

Лежать мне было хорошо. Свой кабинет я отдал Коле на день и Бобе на ночь, а сам устроился в узенькой комнатке, где родилась Мура, обставил свою кровать табуретом и двумя столиками — и царапаю карандашом с утра до ночи. Трудность моей работы заключается в том, что я ни одной строки не могу написать сразу. Никогда я не наблюдал, чтобыкому-нибудь другому с таким трудом давалась самая

1925 техника писания. Я перестраиваю каждую фразу семь

или восемь раз, прежде чем она принимает сколько- нибудь приличный вид. Во всем «Бородуле» нет строки, которая была бы сочинена без помарок. Поэтому писание происходило так: я на всевозможных клочках писал карандашом черт знает что, на следующий день переделывал и исправлял написанное, Боба брал мою исчерканную рукопись и переписывал ее на машинке, я снова черкал ее, Боба снова переписывал, я снова черкал — и сдавал в переписку барышне «Красной газеты». Оттого-то в течение 100 дней я написал 90 страниц, — т. е. меньше страницы в день в результате целодневного и ежедневного напряженного труда. Ясно, что я болен. У меня вялость мозга. Но как ее лечить, я не знаю.

25/ХИ, пятница. Лежу в инфлуэнце. С 20-го в жару и безде- льи. Мне оставалось два дня — покончить с корректурами книги о Некрасове и с «Бородулей» — и вдруг

Как ураган, недуг примчался*.

Болит правое ухо, правая часть головы, ни читать, ни писать, умираю. Был Тынянов, сидел у меня полдня — как всегда светлый, искрящийся. К моему удивлению, он не все забраковал в моей книге о Некрасове (я показывал ему статью «Проза ли?»). Начало ему не понравилось, а главка о рифмах и паузах вызвала шумную похвалу.

«Бородуля» у меня написан почти весь — I, II, III, V части и эпилог. Был у меня вчера Мак из «Красной», убеждает меня дать свою фамилию, но я не хочу. Доводы я ему привел, не скрывая. Сейчас вышла книга Боцяновского о 1905 годе. Там была заметка обо мне. Госиздатская цензура выбросила: «Не надо рекламировать Чуковского!» В позапрошлом году вышла моя книга о Горьком. О ней не было ни одной статейки, а ее идеи раскрадывались по мелочам журнальными писунами. Как критик я принужден молчать, ибо критика у нас теперь рапповская, судят не по талантам, а по партбилетам. Сделали меня детским писателем. Но позорные истории с моими детскими книгами — их замалчивание, травля, улюлюкание — запрещения их цензурой — заставили меня сойти и с этой арены. И вот я нашел последний угол: шутовской газетный роман под прикрытием чужой фамилии. Кто же заставит меня — переставшего быть критиком, переставшего быть поэтом — идти в романисты! Да я, Корней Чуковский, вовсе и не романист, я бывший критик, бывший человек и т. д.

Слышен голос Муры. Она, очевидно, увидела елку.

Мура. Лошадь. — Кто подарил? Никто. «Никто» (ей стыдно сказать, что Дед Мороз, в которого она наполовину не верит). Бобе кошелек, Коле кошелек, Лене на юбку. Мура получила лошадь — и

пришла спросить, как назвать ее. Я сказал «Савра- 1925

ска» и стал читать стихи Некрасова—из «Смерти крестьянина». Мура все эти стихи переносила на свою игрушечную Савраску и, тихо плача, любовно гладила ее и целовала (тайком).

31 декабря. Читаю газеты взасос. Съезд не представляет для меня неожиданности*. Я еще со времен своего Слепцова и Н. Успенского вижу, что на мелкобуржуазную, мужицкую руку не так-то легко надеть социалистическую перчатку. Я все ждал, где же перчатка прорвется. Она рвется на многих местах—но все же ее натянут гениальные упрямцы, замыслившие какой угодно ценой осчастливить во что бы то ни стало весь мир. Человеческий, психологический интерес этой схватки огромен. Ведь какая получается трагическая ситуация: страна только и живет, что собственниками, каждый, чуть ли не каждый из 150 миллионов думает о своей курочке, своей козе, своей подпруге, своей корове или: своей карьере, своей командировке, своих удобствах, и из этого должно быть склеено хозяйство «последовательно-социалистического» типа. Оно будет склеено, но сопротивление собственнической стихии огромно. И это сопротивление сказывается на каждом шагу.

Умер Есенин. Я встречал его у Репина и Гессена. Когда-нибудь запишу, что вспомнится.

Перевожу «Rain»*, пьесу, удивляюсь, почему не брался за нее до сих пор. Очень эффектная, и я даже, переводя, волнуюсь. Градусы у меня устанавливаются все около 37, прыгают как зайцы, — и я опять лежу за переводом, как и во времена «Королей и Капусты».

Завтра Новый год. Если мое здоровье пойдет так, я не доживу до 1927 года. Но это все равно. Я чувствую не то, что у нас уже 1926-й, а то, что у нас еще 1926, я смотрю на нас, как на древних, я думаю, что подлинная история человечества начнется лишь с 2000 года, я вижу себя и всех своих современников написанными в какой-то книге, в историческом романе, из давней-давней эпохи.

Мой Некрасов сдан в типографию только вчера — т. е. последние листики. Сапир обещал, что 7 января начнут печатание. Если так, то 20 января книга выйдет. Наконец-то у меня развяжутся руки. Только бы не заболеть еще сильнее. Играем с Бобой в угадку слов. Я дал ему слова: агнцы, сюсюкаю, курьезы, взрывы. Он дал мне два слова: навзрыд и аржаной. 1-е я угадал сразу, а второе после двух попыток. Я изобрел особую систему этой игры. Вы записываете на полях неотгаданные буквы, так как каждому играющему дается то же самое слово, то выигрывает тот, у кого меньше всего неотгадан- ных букв.

час ночи. Бессонница. Нарывает мизинец на правой руке. Болит ухо. Болит сердце. Такое чувство, как будто вся кровь у меня выпита.

Получил поздравления от сестры Некрасова и от д-ра Гэнта, письма от Репина и Грузенберга, никому не ответил, нет сил.

Маруся пишет, что ее Елевферия гонят со службы. Куда же это она денется?

4 января (понедельник) День каких-то странных нескладиц. М. Б. дала Бобе отнести деньги к Муриной учительнице — и он доставил не той женщине, а другой.

Коля пишет из Москвы, что Тихонов получил не все рисунки Ре-Ми, которые я послал ему. А я послал все!

Звонят из «Кубуча», что типография получила не все листы моей корректуры Некрасова, а я послал все!

января, понедельник. Вчера было у меня заседание Секции детских писателей при Союзе писателей. М. А. Бекетова, С. Маршак — вздор, курение, усталость и никчемные разговоры. Маршак рассказал интересную вещь о своем сыне, которому, кажется, 9 лет. Сын учился музыке — и по своей инициативе отказал учительнице музыки:

— Больше вы ко мне не ходите. Музыка — праздное занятие для безработных.

11-месячный младенец (другой сын Маршака) тянется к нему, чуть увидит его, и вообще отца обожает. Но в последнее время он усвоил манеру — шутить и кокетничать с ним, то есть играть в пер- верзию. Он делает вид, что ему отец противен, что он не хочет к отцу, т. е. делает установку на противоположное чувство.

Ночь на 13-е января. Выбираю себе псевдоним. Хорошо бы П. И. Столетов (т. е. Пистолетов). Барабанов, Пупырников, Ляпунов.

Ночь на 17 янв. Не спится. Вышел в зал. Там иг- 1926

рают в изобретенную мною игру Кальмансон, Лида, Сааков и Рейнеке. Я дал им слово Втюрившись.

3амечательно, что Лида и Сааков отгадали сразу.

24 января, воскресение. Эта среда была для меня днем катастроф. Все беды обрушились на меня сразу. Дело было так: 25 января «Красная» решила начать печатанием мой роман. Для этого я должен был написать предисловие. Я написал — очень газетное, очень нервное, и так как я уже 8 лет не писал фельетонов — меня эта работа взбудоражила. Я принес мой фельетон Ионе Кугелю. Он нашел некоторые места нецензурными: насмешка над молодыми пролетарскими поэтами, порнография (в цитате из Достоевского!! «Краса красот сломала член»). Словом, канителился я с этим фельетоном дней пять. Сказали, что 20-го пойдет. Звоню 20-го утром. Иона говорит: «Не до вашего фельетона! Тут вся газета шатается!» Я, конечно, сейчас же — в «Красную». Иона взволнован, не спал ночь. Оказывается, в Ленинграде бумажный кризис. Нет ролевой газетной бумаги. Образовалась особая комиссия по сокращению бумажных расходов — и эта комиссия, вначале решившая закрыть одну из вечерних газет, теперь остановилась на том, чтобы предоставить каждой газете не шесть и не восемь страниц, а четыре! Вследствие этого для моего романа нет места! Роман отлагается на неопределенное время.

Это меня очень ударило, потому что я всеми нервами приготовился к 25-му января. Особенно огорчило меня непоявление фельетона. Но этим дело не кончилось.

В тот же день позвонили мне из «Кубуча»: из-за отсутствия бумаги мой «Некрасов» отлагается на неопределенный срок. Я чуть не взвыл от ужаса. Ведь чтобы кончить эту книгу к сроку, я писал ее и в бреду, и в жару, и не дал себе летнего отдыха, и принес целую кучу денежных жертв — и залег на 4 месяца в постель, не видя ни людей, ни театров, — и вот. Ведь должна же была выйти эта история с бумагой как раз в тот день, когда я закончил и роман, и книгу о Некрасове.

Но дело не кончилось и этим. Оказалось, что Ленинградский детский отдел послал на утверждение в Москву список заготовляемых детских книг — и Московский Госиздат вычеркнул мою «Белую мышку», даже не зная, что это за книга. «Просто потому что Чуковский!»

И так в один день я был выброшен из литературы!

Во всем этом худо то, что мои писания стареют и лишаются единственной прелести, которая у них есть: новизны.

1926 Так погубила «Эпоха» мою «Книгу о Блоке». Я

писал эту книгу, когда Блок был жив, «Эпоха» так долго мариновала ее в типографии, что книга вышла лишь после смерти Блока, когда изо всех щелей посыпались «Книги о Блоке». С Некрасовым то же самое. После писаний тупорылого Максимова мой подход к Некрасову был и свеж и нов, но кто почувствует это теперь — если книга моя выходит с запозданием на 7 лет, да и то выходит ли?

Чтобы как-нибудь справиться с охватившей меня тоской, я бешено взялся за перевод пьесы «Rain», писал вовсю — страница за страницей, одурманивал себя работой.

Предыдущая главаГлава 136 из 305Следующая глава