К книге
ДневникиСтраница 132
43%
Страница 132
132

ми улыбки и милой беспечности. Встретил на Анич- ковом мосту жену Тихонова — на ярком солнце ее раскраска производила впечатление печальное. Она шла от Мессинга. Хотела взять Тихонова на поруки. Отказали. Должно быть, дело очень серьезное. Он болен. В тюремной палате уход за ним очень хороший. Звонила ко мне вдова Блока — в ее голосе слышится отчаяние. Она нуждается катастрофически. Что я могу? Чем помогу? Пойду завтра в Союз Писателей, позвоню к Гэнту.

Читаю Дневник Шевченка, замечательный.

И сказала скалка: Мне Федору жалко!

Надо что-то радикальное сделать с моей Федорой — очень она к концу забаналилась.

27 марта. Вот и уехала бабушка. Поезд отходит в 10.45, а выехала из дому в 9 час. Коля с нею, Боба и Марина в трамвае. Очень бодро и торжественно уехала. Мы с нею попрощались в моей комнате, она сказала мне, что каждое утро здоровается со мною: у нее висит мой портрет, и она говорит: — Здравствуй, сыночек! Хорошо ли ты спал, мой голубчик?

Я не могу спать: разволновался и ее отъездом, и статьей Адон- ца обо мне, напечатанной в последнем № «Театра и Искусства»*, и канителью с Максимовым-Евгеньевым. Канитель с Евгеньевым такая: он злится на меня, зачем я не пригласил его в соредакторы собрания сочинений Некрасова, и потому требует у меня якобы удержанные мною рукописи «Каменного сердца». Не понимаю, почему это меня взволновало. Я сразу понял: не буду спать. Но есть и хорошее! Синг мне уже дал сто рублей, в Кубуче приятно, с Горлиным наладились отношения и т. д. — Приехал Клячко.

Туго пишется Федора — не скучна ли она? Боюсь, что нет настоящего подъема. На каждого писателя, произведения которого живут в течение нескольких эпох, всякая новая эпоха накладывает новую сетку или решетку, которая закрывает в образе писателя всякий раз другие черты — и открывает иные.

29 марта. Мура услыхала из моего разговора с Гэнтом об экспериментальном Институте проф. Павлова. Я сказал, что там режут собак и мышей — и объяснил зачем. Это произвело на нее колоссальное впечатление: она около получасу размышляла вслух на эту тему.

Сереньких мышей можно (резать), сереньких не жалко, оттого что они нехорошие, а белых не надо, они очень хорошие. И проч.

1925 Вчера утром в 11 ч. умер Поляков, с которым я

много виделся в Сестрорецке. Милый, добрый, жизнелюбивый человек, — он был великолепный горловой врач, и вследствие этого его горячо любили певцы, которым он всегда обрабатывал для пения горло. (Собинову — каломель.) Тому подрежет, тому подмажет, — и голос становится гораздо нежнее, сильнее. Он говорил своей дочери Леле: «Учись пению, я тебе устрою соловьиное горло». И вотумер. Утром был весел, а в 11 часов (утра же) уже лежит под простынею на столе. Вдова бодрится, говорит, что хочет продать квартиру, что вчера ночью у них украли дрова, и даже улыбается, но горе, видно, придавило ее. Они оба были как дети. Вечно мирились и ссорились. Она вошла в комнату. Он лежит и молчит. Она говорит к нему, он не отвечает. «Федя, что же ты молчишь? Или сердишься?» А он не сердился, он умер.

Вчера впервые показал Клячке «Федорино горе». Ему нравится. Он советует художника Твардовского, у которого большая выдумка. Попробую. Рассказывал об анекдотах цензуры. Запретили ему в детской азбуке изображение завода и рабочего. Почему? «Рабочий просто сидит и не работает. А завод? Из его труб не идет дым!»

Канарейка: Мне рассказывала писательница Василькова-Кильк- штет, что у нее имеется следующее удостоверение, выданное ее канарейке: «Сия Канарейка лишена 75% трудоспособности, страдает склерозом, заслуживает пенсии по 10 разряду». Это удостоверение выдали ей по рассеянности: пошла хлопотать и о канарейке и о себе мать Георгия Иванова, очень сумбурная женщина, — и перепутала!

Вдова говорит: ах, наша семья была такая сплоченная, такая спаянная. А в соседней комнате в таком же трауре сидит любовница ее покойного мужа. Вдову утешает вдова профессора К., который жил с дочерью вдовы, и всё это действительно очень сплоченно. Все они, эти четыре бывшие соперницы, очень дружны между собою. Особенно теперь, когда делить уже нечего.

Читал Добролюбова: какие плохие писал он сти- 1925

хи. И умело пользовался их бездарностью: предлагал их читателю в виде пародий на другие плохие стихи. Напр., на стихи Розенгейма. Говорили: как ловко обличил он плохого поэта. А он и в самом деле лучше не мог. Это очень самоотверженно с его стороны.

Вчера кончил вчерне «Федорино горе». Сегодня берусь за отделку.

Этот год — год новых вещей. Я новую ручку макаю в новую чернильницу. Предо мною тикают новые часики. В шкафу у меня новый костюм, а на вешалке новое пальто, а в углу комнаты новый диван: омоложение чрез посредство вещей. Не так заметно старику умирание. Наденешь новую рубаху, и кажется, что сам обновился. От Репина письмо: любовное*. Мне почему-то неловко читать. Я так взволновался, что не дочитал, оставил на сегодня. С концом «Федорина горя» не выходит.

6 апреля. Мих. Кристи, председатель Главнауки здешней, во всех своих спичах садится в лужу. Недавно на юбилее Ив. Вас. Ершова в театре сказал: «Правда, вам пора сойти со сцены, потому что действительно вы потеряли голос». А на юбилее Кони: «Вы сделали уже все, что могли, пожелаем же вам мирной и безболезненной кончины». Это рассказал мне сам Кони вчера. Я был у него вечером, просидел 1 часа. Он очень бодр, даже как будто загорел. Я сказал ему это. «Я сижу в Швейцарии», — объяснил он (т. е. у парадного хода, вместо швейцара). Каждый день около часу дня — он садится у входных дверей на улице. У него болит правая нога — и потому больших прогулок он не предпринимает. Показывал мне фотографии головы Христа, якобы нарисованной в сомнамбулическом сне какой-то девочкой, которая якобы совсем не умеет рисовать. Собирается в Харьков — вместе с Ел. Вас. читать лекции, но боится за судьбу Ел. Вас., ибо в Харькове все знали, что она «буржуйка», «губернаторша» и пр. Рассказал, что Салтыков был ужасный ругатель — и про всех отсутствующих, хотя бы и так называемых друзей, всегда отзывался дурно. Напр., о Лихачеве: Лихачев устраивал в течение многих лет все денежные дела Салтыкова, покупал акции и проч. Предан он был Салтыкову, как собака. И вот однажды Салтыков говорит: Экой мерзавец этот Лихачев. — Отчего? — с испугом спросил Кони. — Да вотуже 3 часа, а он до сих пор не приходит из банка. Должно быть, протранжирил мои деньги, спустил, убежал…

Или об Унковском. Тот приезжал к Салтыкову гостить в деревню. «Зачем приезжал? Дурак! Проиграл мне 300 р. Стоило приезжать!» и т. д. ...

1925 8 апреля. Вчера в час дня у Сологуба: Калицкая,

Бекетова, я. Ждем Маршака. Заседание учредительного бюро секции детской литературы при Союзе Писателей. У Сологуба сильно поредели волосы, но он кажется не таким дряхлым. Солнце. Даже душно. Сначала говорил о Шевченко. Сологуб: «Шевченко был хам и невежда. Грубый человек. Все его сатиры тусклы, не язвительны, длинны. Человеческой души он не знал. Не понимал ни себя, ни людей, ни природы. Сравните его с Мистралем. У Мистраля сколько, напр., растений, цветов и т. д. У Шевченко одна только роза да еще две-три. Шевченко не умел смотреть, ничего не видел, но — он умел петь. Невежда, хам, но — дивный, музыкальный инструмент…» Потом пришел Маршак навеселе. Очень похожий на Пиквика.

Калицкая, бывшая жена писателя Грина, очень пополнела — но осталась по-прежнему впечатлительна, как девочка. Она не солидна — почти как я. Сологуб, всегда во время заседаний истовый и официальный, начал докладывать о субботах в Союзе Писателей. «Субботы у нас предназначены…»

Калицкая. Нет, Ф. К., здесь не то…

Сологуб. Позвольте, я и говорю…

Калицкая. Я с вами вполне согласна…

Сологуб (тоном педагога, который сейчас поставит единицу). Я прошу вас дослушать меня до конца…

Калицкая. Я знаю, что…

Сологуб. Иначе выйдет у нас не разговор, а кагал…

Калицкая. Да, да. Ф. К., я только хотела сказать…

Сологуб (покраснев). Дайте же мне говорить. Замолчите!

Калицкая замолчала, как чугунная тумба. Мы потупили глаза. Вдруг Калицкая сорвалась и убежала в другую комнату. Сологуб остался на месте. Через несколько минут я потихоньку вышел ее утешить. Оказалось, что у нее из носа идет кровь! Сологуб смутился, пошел за ватой… Потом на улице я читал Маршаку свое «Федо- рино горе». Он сделал целый ряд умных замечаний и посоветовал другое заглавие. Я сказал: не лучше «Самоварный бунт»? Он одобрил.

Сейфуллина приехала. Звонил мне ее муж, а я все не соберусь.

10 апреля. Пятница. Я забыл записать о Сологубе: он, кудивле- нию, очень одобрительно отзывался о пионерах и комсомольцах. «Все, что в них плохого, это исконное, русское, а все новое в них — хорошо. Я вижу их в Царском Селе —дисциплина, дружба, веселье, умеют работать…» В среду мы снимались в Союзе Писателей. До прихода фотографа ко мне подошел интервьюэр из «Правды» и спросил: «О чем вы пишете, о чем вы намерены писать, о чем надо

писать?» Сологуб сказал: если бы мне задали эти во- 1925

просы, я ответил бы: о молодежи, о молодежи, о молодежи…

С «Кубучем» у меня разладилось. Три дня Сапир был неуловим. Но вчера вечером мы на балкончике на Невском договорились до какого-то modus’a vivendi86.

Мне Сологуб неожиданно сделал такой комплимент: «Никто в России так не знает детей, как вы». Верно ли это? Не думаю. Я в такой же мере знаю женщин: то есть знаю инстинктивно, как держать себя с ними в данном конкретном случае — а словами о них сказать ничего не могу. С детьми я могу играть, баловаться, гулять, разговаривать, но пишу о них не без фальши и натужно. Кстати, я высчитал, что свое «Федорино горе» я писал по три строки в день, причем иной рабочий день отнимал у меня не меньше 7 часов. В 7 часов — три строки. И за то спасибо. В сущности, дело обстоит иначе. Вдруг раз в месяц выдается блаженный день, когда я легко и почти без помарки пишу пятьдесят строк — звонких, ловких, лаконичных стихов — вполне выражающих мое «жизнечувство», «жиз- небиение» — и потом опять становлюсь бездарностью. Сижу, мара- каю, пишу дребедень и снова жду «наития». Жду терпеливо, день за днем, презирая себя и томясь, но не покидая пера. Исписываю чепухой страницу за страницей. И снова через недели две — вдруг на основе этой чепухи, из этой чепухи—легко и шутя «выкомариваю» всё.

Вчера сократил «Федорино горе», почистил, и у Клячко виделся с Твардовским. Опять устанавливали макетки. Не хочется называть «Федориным горем», но как?

13, понедельник. Фу, какой, должно быть, будет тяжелый день. В субботу вечером читал с Маршаком, при благосклонном участии Сологуба, в Союзе Писателей. Собрались инвалиды, темные старухи, девицы, я читал «Федорино горе» и «Тараканище». Сологуб с величайшим успехом (у меня) прочитал свои сказки, причем во время чтения все время дразнил меня, очень игриво: перед чтением я наметил ему, что читать, он и задевал меня: эту читаю по распоряжению К. И. Ч., вот Ч. смеется громче всех, это потому, что он наметил сам, и проч. В воскресение был у меня И. Бабель. Когда я виделся с ним в последний раз, это был краснощекий студент, удачно имитирующий восторженность и наивность. Теперь имитация удается хуже, но я и теперь, как прежде, верю ему и люблю его. Я спросил его:

— У вас имя-отчество осталось то же?

1925 — Да, но я ими не пользуюсь.

Очень забавно рассказывал о своих приключениях в Кисловодске, где его поместили вместе с Рыковым, Каменевым, Зиновьевым и Троцким. Славу свою несет весело. «Вот какой анекдот со мною случился». Жалуется на цензуру: выбросила у него такую фразу: «Он смотрел на нее так, как смотрит на популярного профессора девушка, жаждущая неудобств зачатия». Рассказывает о Петре Сторицыне: Сторицын клевещет на Бабеля, рассказывает о нем ужасные сплетни. Бабель узнал, что Стори- цын нуждается, и решил дать ему червонец, но при этом сказать:

— Деньги даром не даются. Клевещите, пожалуйста, но до известного уровня. Давайте установим уровень.

Лиде Бабель не понравился: «Не люблю знаменитых писателей».

Потом я пошел в Европейскую гостиницу, в ресторан — сделал визит Сейфуллиной и Валериану Правдухину. Простодушные, провинциальные, отдыхаешь от остроумия Бабеля. Питер им очень понравился. Остановились в Доме Ученых. Ничего толком не видали. Хотят сюда переехать.

Вчера было заседание «Всемирной Литературы». Гнусное. Решил больше не ходить.

апреля 1925. Канун Пасхи. Был у меня Замятин. Он только что получил новый паспорт, заявив, что свой предыдущий он потерял. Рассказывает о суде над Щеголевым. Говорит: впечатление гнусное. Судья придирался к адвокату и был груб с Щеголе- вым. Написал рассказ, который назвал «Икс». Получил от Бабет- ты Дейч рецензию на роман «We». Рецензия кисло-сладкая (в «New Statesman»). Увидев у меня в Чукоккале объявление: «Приехал Жрец»*, Замятин тотчас же записал его в книжку — материал для рассказа.

апр. Ночь трезвонили по случаю Пасхи и не дали мне заснуть. Пасху провел за Некрасовым, был у Сапира по делу с портфелем. Много пьяных; женщины устали от предпасхальной уборки, зеленые лица, еле на ногах, волокут за собой детей, а мужчины пьяны, клюют носом, рыгают. Большое удовольствие — Пасха. На Невском толпа, не пройти. Сыро, мокро, но тепло. Хотя и мокроты меньше, чем обычно на Пасху.

апр. Мура утром входит. — Я всегда забываю рассказать тебе сказку. — Садится. — О мальчике Паше. Он был маленький. У него не было особенной работы. Он служил во дворце. Когда

идет царевна в длинном платье, платье дотрагивает- 1925

ся до земли и пачкается…

Вчера с Муркой мы были у Колиной тещи, у Марии Николаевны Рейнеке. Шли назад. Я заметил узкий проход между двумя домами, которого раньше никогда не видал. «Идем, Мура, этой дорогой». — Какая это улица? — «Необыкновенная!» На нее эти слова произвели большое впечатление. Мы идем по «Необыкновенной Улице». — А люди здесь обыкновенные? — спрашивала она. Оказывается, что сказка о Паше, это сказка о паже.

Предыдущая главаГлава 132 из 305Следующая глава