Роман Замятина «Мы» мне ненавистен. Надо быть скопцом, чтобы не видеть, какие корни в нынешнем социализме. Все язвительное, что Замятин говорит о будущем строе, бьет по фурьеризму, который он ошибочно принимает за коммунизм. А фурьеризм «разносили» гораздо талантливее, чем Замятин: в одной строке Достоевского больше ума и гнева, чем во всем романе Замятина.
13октября. БылявчерауАнныАхматовой. Застал О. А. Судей- кину в постели. Лежит изящная, хрупкая — вся в жару. У нее вырезали кисту под местной анестезией. Теперь температура высокая, и крови уходит много. Она прелестно рассказывала об операции. «Когда действие анестезии кончилось, заходили по моей ране опять все ножи и ножницы, и я скрючилась от боли». При мне она получила письмо от Лурье (композитора), который сейчас в Лондоне. Это письмо взволновало Ахматову. Ахматова утомлена страшно. В доме нет служанки, она сама и готовит, и посуду моет, и ухаживает за Ольгой Афанасьевной, и двери открывает, и в лавочку бегает. «Скоро встану на четвереньки, с ног свалюсь».
Она потчевала меня чаем и вообще отнеслась ко мне сердечно. Очень рада — благодаря вмешательству Союза она получила 10 фунтов от своих издателей — и теперь может продавать новое издание своих книг. До сих пор они обе были абсолютно без денег — и только вчера сразу один малознакомый человек дал им взаймы 3 червонца, а Рабинович принес Анне Андреевне 10 фунтов стерлингов. Операцию Ив. Ив. Греков производил бесплатно. У Ахматовой вид кроткий, замученный.
1923 — Летом писала стихи, теперь нетни минуты вре
мени.
Показывала гипсовый слепок со своей руки. «Вот моя левая рука. Она немного больше настоящей. Но как похожа. Ее сделают из фарфора, я напишу вот здесь: «моя левая рука» и пошлю одному человеку в Париж».
Мы заговорили о книге Губера «Донжуанский список Пушкина» (которой Ахматова еще не читала).
Я всегда, когда читаю о любовных историях Пушкина, думаю, как мало наши пушкинисты понимают в любви. Все их комментарии — сплошное непонимание (и покраснела).
Сологубе:
Очень непостоянный. Сегодня одно, завтра другое… Павлик Щеголев (сын) говорит, что он дважды спорил с Сологубом о Мережковском — в субботу и в воскресенье. В субботу защищал Мережковского от Сологуба, а в воскресенье напал на Мережковского, которого защищал Сологуб.
Мурка забавна. Лежит на диване. Я налетел на нее, будто хочу поколотить. — «Дулак!» — и сейчас же испугалась: «Это я дивану. Теперь ты меня не полокотишь?»
Приехал Тихонов, бегу узнать, чем кончилась его пря с Ионо- вым.
14 октября. Воскресение. «Ветер что-то удушлив не в меру»* — опять как три года назад. На лицах отчаяние. Осень предстоит тугая. Интеллигентному пролетарию зарез. По городу мечутся с рекомендательными письмами тучи ошалелых людей в поисках какой-нибудь работы. Встретил я Клюева, он с тоской говорит: «Хоть бы на ситничек заработать!» Никто его книг не печатает. Встретил Муйжеля, тот даже не жалуется, — остался от него один скелет, суровый и страшный. Кашляет, глаз перевязан тряпицей, дома куча детей. Что делать, не знает. Госиздат не платит, обанкротился. В книжных магазинах, кроме учебников, ничего никто не покупает. Страшно. У меня впереди — ужас. Ни костюма, ни хлеба, управление домовое жмет, всю неделю я бегал по учреждениям, доставая нужные бумаги, не достал. И теперь сижу полураздавленный. — А кругом анекдоты, более или менее дурацкие. — Что ты делаешь? Подъевреиваю трамвай (так как запрещено слово жид, нельзя сказать под жидаю).
Суббота 21 октября61. В этот понедельник сдуру пошел к Сологубу. Старик болен, простужен, лежал злой. У него был молодой поэт, только что из Тифлиса, Тамамшев — а потом 1923
Юрий Верховский. Сологуб говорил, что писатель только к ста годам научается писать. «До ста лет все только проба пера. Возьмите Толстого. «Война и мир» — сколько ошибок. «Анна Каренина» — уже лучше. А «Воскресение» совсем хорошо». Он сильно осунулся, одряхлел, гости, видимо, были ему в тягость. За чаем он очень насмешливо отнесся к стихам Ю. Верховского. Говорил, что они подражательны, и про стихотворение, в котором встречается слово «глубокий», сказал: «Это напоминает «вырыта заступом яма глубокая»*; хотя кроме этого слова ничего общего не было. Подали конфеты — «Омские». Хозяйка (сестра Чебота- ревской) рассказала, что у них в доме открылась кондитерская под названием «Омская», хотя в Омске хлеб ничем не знаменит. Сологуб вспомнил Омск: «Плоский город — кругом степь. Пыль из степи — год, два, сто лет, вечно — так мирно и успокоительно засыпает весь город. Я остановился там в «гостинице для приезжающих». Ночью мне нужно было укладываться. Электричества нет. Зову полового. Почему нет электричества? — Хозяин велел выключить. — Почему? — У нас всегда горит до часу. А теперь два. — Да мне нужно укладываться. — Хозяин не велел. — Дурень, а читал ты вывеску своей гостиницы? Там написано — не «гостиница для хозяина», а «гостиница для приезжающих». Я — приезжающий, значит, гостиница для меня». Аргумент подействовал, и Сологуб получил свет.
Верховский — нудный человек, говорит все банальные вещи. Он совсем раздавлен нуждою, работает для «Всемирной», но ему не платят, а в доме живет свояченица без места и т. д. О свояченице он говорит «мояченица». Кто-то произнес слово «теща», и Сологуб вспомнил свой недавний экспромт:
Теща, теща, Будь попроще: С Поликсенкою Не спорь теперь, А не то поддам тебе коленкою И за дверь.
Придрался к одной строчке стихотворений Тамамшева, где сказано: стройноногая, и долго пилил поэта: «Можно сказать о стане, о туловище стройный, а о руке или ноге этого сказать нельзя». Верховский напомнил ему Пушкина, напрасно! Он по- учительски, тягуче, уныло канителил, что нельзя ноги называть стройными: стройно то, что статично, — а ноги можно назвать быстрыми, легкими, но не стройными…
1923 Очень я пожалел, что пошел к старику; поджи
дая трамвая, простудился, слег и провалялся ровно неделю. Отныне кончено — никуда не хожу. Сижу дома и замаливаю грехи крымские.
24 окт., среда. В субботу был у меня Замятин. В воскресение я был у него. Он жалуется на изобилие женщин. Положение у него такое: он влюблен в Софью Владимировну Страхову, крымскую барышню, которая сейчас в Москве. Здесь у него другая Софья, с которой он около года в связи. В Нижнем жена, которая знает о Софии 1-й. Сейчас он написал ей о Софии II.
Я уговаривал его не писать, но он хочет разойтись с женой. И ужасает его только одно: что, если приедет из Екатеринослава Марпетри (Марья Петровна, с которой у него была «любовь» в августе в Коктебеле).
Клячко — хлопоты о «Муркиной книге». Мурка каждый день спрашивает: «Когда будет готова моя книга?» Она знает «Муху Цокотуху» наизусть и вместо:
Муху за руку берет И к окошечку ведет —
читает:
Муху за руку берет И к Кокошеньке ведет.
Заседание во «Всемирной» вчера — потом с Замятиным обедать к Клячке. Ничего не делаю — разучился.
24 октября. В ужасном положении Сологуб. Встретил его во «Всемирной» внизу; надевает свою худую шубенку. Вышли на улицу. Он, оказывается, был у Розинера, какя ему советовал. Розинер наобещал ему с три короба, но ничего у него не купил. Сологуб подробно рассказал о своем разговоре с Розинером. И потом: «Он дал мне хорошую идею: переводить Шевченко. Я готов. Затем и ходил во «Всемирную» — к Тихонову. Тихонов обещает похлопотать, чтоб разрешили. Мистраля, которого я теперь перевожу, никто не покупает. Я перевел уже около 1000 стихов. Попробую Шевченка. Не издаст ли Розинер, спросите». Мне стало страшно жаль беспомощного, милого Федора Кузмича. Написал человек целый шкаф книг, известен и в Америке, и в Германии, а принужден переводить из куска хлеба Шевченку. «Щеголев дал мне издание «Кобзаря»—попробую. Не знаете ли, где достать львовское издание?»
Мурке сказали, что она заболеет, если будет 1923
есть так мало. Она сейчас же выпила стакан молока и спросила: «А теперь я не умру?»
Лида в ажиотаже: у них заседание…
Я попросил Тамару принести мне воды для лекарства. Она пошла и принесла. — Где вы взяли? — На пианино. — Но ведь на пианино кувшин с маленькими живыми рыбками. — Я не заметила.
Я, чтобы согреться, бегаю вокруг стола.
Мура: За ковом (кем) ты бегаешь?
28 окт., воскр. Был у меня вчера поэт Колбасьев. Он рассказывал, что Никитин в рассказе «Барка» изобразил, как красные мучили белых. Нечего было и думать, чтобы цензура пропустила. Тогда он переделал рассказ: изобразил, как белые мучили красных, — и заслужил похвалу от Воронского и прочих.
У Анны Ахматовой я познакомился с барышней Рыковой. Обыкновенная. Ахматова посвятила ей стихотворение: «Все разрушено» и т. д. Критик Осовский в «Известиях» пишет, что это стихотворение — революционное, т. к. посвящено жене комиссара Рыкова*. Ахматова хохотала очень.
30 октября (т. е. 17 октября, годовщина манифеста)*. Идет снег, впервые в этом году. А вчера была хорошая погода, солнце, и мы с Мурой гуляли на улице — возле садика, следя, как красиво, без ветра — с деревьев падают совершенно зеленые листья. Я пишу о Горьком — не сплю 2 ночи. Сегодня в издательстве «Петроград» я встретил Сологуба. Он жалок, пришел получить один червонец, ему обещали прислать завтра. Я взял его к Клячко. Клячко заказал ему детскую книжку и обещал завтра прислать 3 червонца. Старик просиял, благодарил. Клячко читал ему стихи Федорченко. Я сказал: вот хорошо, у вас будет Федорченко, будет Федор Сологуб… Сологуб сказал: все Федоры будут у вас. По дороге он своим отчетливым учительским голосом рассказал мне, что его свояченица Ольга Николаевна (сестра Чеботаревской) уезжает в отпуск и что ей выдали деньги со- взнаками — и что теперь как раз кстати эти три червонца.
Я Муре рассказывал о своем детстве. Она сказала:
А я где была?
И сама ответила:
Я была нигде.
И посмотрела на небо.
Мура поет:
И сейчас же щетки, щетки Затрещали, как три тетки.
1923 Иногда она говорит две тетки.
С Клячко Сологуб был очень точен: обещал сказку изготовить к 3-му декабря, понедельнику, к четырем часам.
Мура: Ой какая шоколадная дверя! — и ест дверь.
А когда красивая погода будет?
7 ноября. Годовщина революции. Кончил только что статью о Горьком*. Понесу к переписчице. Вчера устраивал в Госиздате «Детское утро». Читал свою «Муху» и «Чудо-дерево» — и, должно быть, имел бы успех, если бы на свою голову не позвал в качестве участников — музыкальных эксцентриков Каролини и фокусника Пастухова. Дети пришли в такое возбуждение от этих сенсаций, что слушали стихи вяло, еле-еле… Сейчас держу корректуру «Мур- киной книги». Часть рисунков Конашевича переведены уже на камень. Я водил вчера Мурку к Клячко — показать, как делается «Муркина книга». Мурку обступили сотрудники, и Конашевич стал просить ее, чтобы она открыла рот (ему нужно нарисовать, как ей в рот летит бутерброд, он нарисовал, но непохоже). Она вся раскраснелась от душевного волнения, но рта открыть не могла, оробела. Потом я спросил ее, отчего она не открыла рта:
Глупенькая была.
У Анненковых в доме трагедия. Анненков уже пять лет находится в связи с артисткой Тиной Мотылевой, которая в таком приукрашенном виде изображена у него в книге «Портреты»*. Жена Анненкова, кроткая глуховатая Леночка, знала это, но не очень волновалась. — Главное, духовная связь! — говорила она себе. Но Анненков, после московских успехов, прочно сошелся с Тиной, Тина стала называть себя в Москве его женою, и вот неделю назад Анненков заявил Леночке, что он женится на Тине. Леночка в великой тоске. Была у нас. Плакала. «Я эту Тину приютила, отдала ей последнюю рубаху, а она… курит эфир… разоряет Юру, требует у него денег… он с Кавказа послал ей туфли… разве она любит его так, как я… денег я от него не хочу, ни за что, ни копейки… Он говорит, что он дарит мне свою мебель, ту, которая у нас в квартире, но ведь эта мебель не его, эту мебель нам дали на время знакомые… Но я его люблю, всю эту ночь мы с ним составляли каталог его картин… Я плачу и он плачет… Он говорит: я тебя люблю, а та меня околдовала… Ту я ненавижу… Ты знаешь: возьми со стены ее портрет и повесь в клозете… Там ей настоящее место… И знаешь что: когда я буду приезжать в Питер, ты будешь моей любовницей… Я ни за что, ни за что… Хотя я его так люблю, так люблю.»
А Юрочка потолстел, франтит, завален заказами.
Мы очутились с Мурой в темной ванной комна- 1923
те; она закричала: «Пошла вон!» Я спросил: «Кого ты гонишь?» — «Ночь. Пошла вон, ночь».
Мурка плачет: нельзя сказать «туча по небу идет», у тучи ног нету: нельзя, не смей. И плачет.
Поет песню, принесенную Колей:
Ваня Маню полюбил, Ваня Мане говорил: Я тебя люблю, Дров тебе куплю, А дрова-то все осина, Не горят без керосина, Чиркай спичкой без конца, Ланца дрица цы ца ца!
И говорит: «Он ее не любит, плохие дрова подарил ей». Лида сказала Муре, пародируя маршаковский «Пожар»:
Мать на рынок уходила, Дочке Муре говорила: Печки, Мурочка, не тронь, Жжется, Мурочка, огонь.
Мура послушала и сказала: так нельзя говорить. — Почему? — «Потому что дальше будет:
Стало страшно бедной Лене, Лена выбежала в сени, —
а если ты скажешь:
Стало страшно бедной Муре, Мура выбежала в сени, —
то будет некрасиво». — Словом, она сообразила, что Лидин вариант, в дальнейших строках лишит это стихотворение рифмы! А ей 3 1/2 года.
Ноябрь 14, 1923, среда. Был вчера у Ахматовой. Она переехала на новую квартиру — Казанская, 3, кв. 4. Снимает у друзей две комнаты. Хочет ехать со мною в Харьков. Теплого пальто у нее нет: она надевает какую-то фуфайку «под низ», а сверху легонькую кофточку. Я пришел к ней сверить корректуру письма Блока к ней — с оригиналом. Она долго искала письмо в ящиках комода, где в великом беспорядке — карточки Гумилева, книжки, бумажки и пр. «Вот редкость» — и показала мне на французском
1923 языке договор Гумилева с каким-то французским
офицером о покупке лошадей в Африке. В комоде — много фотографий балерины Спесивцевой — очевидно, для О. А. Судейкиной, которая чрезвычайно мило вылепила из глины для фарфорового завода статуэтку танцовщицы — грациозно, изящно. Статуэтка уже отлита в фарфоре — прелестная. «Оленька будет ее раскрашивать…» Со мною была Ирина Карнаухова. Так как Анне Андреевне нужно было спешить на заседание Союза Писателей, то мы поехали в трамвае № 5. Я купил яблок и предложил одно Ахматовой. Она сказала: «На улице я есть не буду, все же у меня — «гайдуки»[62], а вы дайте, я съем на заседании». Оказалось, что в трамвае у нее не хватает денег на билет (трамвайный билет стоит теперь 50 миллионов, а у Ахматовой всего 15 мил.). «Я думала, что у меня 100 мил., а оказалось десять». Я сказал: «Я в трамвае широкая натура, согласен купить вам билет». — «Вы напоминаете мне, — сказала она, — одного американца в Париже. Дождь, я стою под аркой, жду, когда пройдет, американец тут же нашептывает: «Мамзель, пойдем в кафе, я угощу вас стаканом пива». Я посмотрела на него высокомерно. Он сказал: «Я угощу вас стаканом пива, и знайте, что это вас ни к чему не обязывает».