К книге
Шестой этажСтраница 9
28%
Страница 9
9

Нараставшая волна ретроградных материалов в «Литературке» объяснялась не только тем, что за несколько месяцев работы Кочетов освоился с обязанностями главного редактора, укрепился в газете, но прежде всего приближавшимся XX съездом партии. На съезде, думали мы (нам всем, и «левым», и «правым», вбили в голову, что съезды бывают непременно историческими или, как потом стали выражаться, судьбоносными, на них выверяется курс, определяется наше будущее), должно решиться, куда двинется страна. Произойдет ли консервация сталинского режима - Кочетов принадлежал к тем, кто всеми силами этого добивался, или наметившийся, начавшийся процесс либерализации, материализовавший настроения и чаяния многих людей - миллионов, будет утвержден и форсирован решениями высшего представительного органа реальной власти в стране, превратится в официально признанный и освященный курс?

Противоборствующие в этом историческом конфликте силы - по самому грубому общему определению, сталинисты и антисталинисты - вели перед съездом интенсивную артиллерийскую подготовку, правда, с закрытых позиций, стараясь склонить чашу весов в свою сторону. Увы, силы эти были далеко не равны - на всех этажах власти преобладали твердокаменные, отлично умеющие гнуть в дугу кого надо сталинисты и запуганные, послушные им конформисты.

Мы, однако, полагали тогда, что этот процесс освобождения, раз начавшись, неостановим, что вот-вот «оковы тяжкие падут, темницы рухнут» и засияет солнце свободы. Крот истории исправно и неутомимо делает свое дело - так учили нас, и мы твердо верили в это, наивно считая, что роет он по кратчайшей прямой. В конце концов освобождение замаячило, но каждый шаг к желанной свободе давался с великим трудом, стоил немалых жертв, процесс этот растянулся на несколько десятилетий, не раз и не два нас силой и ложью возвращали назад и приходилось снова по пяди, по метру отвоевывать утраченное. Да и сейчас, когда пишутся эти строки, я не осмелюсь утверждать, что движение вспять невозможно.

А тогда все мы, жаждавшие обновления жизни, с надеждой и тревогой ожидали, что же будет на съезде, куда он повернет - «влево» или «вправо»? И вот открылся съезд. Выступления некоторых влиятельных лиц (мы жадно их читали, не дожидаясь публикации в газете, - они поступали в редакцию из ТАССа) обнадеживали - критика сталинских порядков усиливается, происходит сдвиг «влево». Но даже самые острые, самые смелые речи никак не предвещали того, что услышали делегаты в последний день съезда на закрытом заседании, где Хрущев выступил с докладом «О культе личности и его последствиях». Да мог ли вообще кто-нибудь тогда в стране представить себе, что со съездовской трибуны будет произнесено что-то хоть отдаленно приближающееся к хрущевским разоблачениям?

Первые слухи о докладе Хрущева дошли до нас уже на следующий день - кто же, как не газетчики, первыми узнают о такого рода новостях? Странное это чувство, когда ты раньше других - практически почти всех - людей узнаешь о каких-то важных событиях, - словно ты в чем-то виноват перед теми, кто еще не знает, что день грядущий им готовит. Едешь поздно вечером домой, везешь с собой только что напечатанный завтрашний номер, в котором публикуется, скажем, сообщение о пленуме ЦК, осудившем «антипартийную группу» Маленкова, Молотова, Кагановича и «примкнувшего к ним» Шепилова, и, глядя на пассажиров троллейбуса, думаешь: а ведь они ничего не знают об этом событии, от которого зависит будущее страны и их судьба. Только завтра прочитают об этом или услышат по радио. В ту пору такого рода официальные материалы радио передавало лишь после того, как они напечатаны в газетах.

Те, кто из первых рук узнал что-то о докладе Хрущева, рассказывали в редакции, что делегаты съезда воспроизводят лишь отдельные эпизоды, толком пересказать доклад не могут - то ли боятся, предупреждены, что услышанное надо держать в тайне, то ли не пришли в себя от услышанного, находятся в каком-то шоковом состоянии. Постепенно из разных рассказов мы узнали многое из того, что говорил Хрущев в докладе. Когда в марте в редакции читали этот доклад, мы уже были, в общем, как будто бы готовы к тому, что нам предстояло услышать. И все-таки для меня и, думаю, для большинства моих товарищей доклад Хрущева был потрясением. И дело не столько в самих по себе ужасающих фактах расправ и жертв, которые были обнародованы, - и до съезда многим из нас приходилось слышать о том, что творилось в застенках НКВД и лагерях ГУЛАГа, - а прежде всего в том, что об этом было сказано в докладе на съезде, а не полушепотом на кухне в компании верных друзей, что читается этот доклад на собраниях, которые проходят по всей стране, во всех коллективах, а не доводится лишь до избранных, тщательно проверенных, у которых к тому же берут расписку о неразглашении...

Я возвращался после собрания домой, стараясь привести в порядок смятенные мысли и чувства, оценить значение этого поразительного документа. В пустынном, скупо освещенном переулке навстречу мне нетвердой походкой шел немолодой человек рабочего вида, разговаривавший сам с собой. Когда он приблизился, я разобрал фразу, которую он все время повторял, воспроизвожу ее, используя заимствованный в «Одном дне Ивана Денисовича» эвфемизм. «Фуй ты, а не отец родной», - говорил прохожий с непередаваемой словами интонацией, в которой сливались горечь, гнев и презрение. Нетрудно было догадаться, что он так же, как я, выслушал сегодня у себя на работе доклад Хрущева, так же, как я, был ошеломлен услышанным, крепко выпил, чтобы прийти в себя после пережитого потрясения, и теперь пытается сформулировать свое новое отношение к Сталину. Он был так поглощен этим, вел такой напряженный разговор с самим собой, что прошел мимо, не заметив меня, не снизив голоса.

Я рассмеялся - эта мимолетная встреча помогла мне разрядиться. Но рассмешившая меня нецензурная формула прохожего была не только забавной, она свидетельствовала о начавшихся серьезнейших переменах в общественном сознании. По мифу, созданному в годы сталинского правления, был нанесен удар огромной разрушительной силы. Эпоха истовой веры кончилась, нравственно-идеологической опоры власть лишилась. Всюду, куда ни глянь, - на фанерных щитах вдоль шоссе и железных дорог, на плакатах уже не как утверждение, а как заклинание: «Народ и партия едины!» Это гремело по радио, это внушали изо дня в день газеты, это твердили тысячи штатных и нештатных лекторов. Но в обыденной лексике, в житейских разговорах прочно и бесповоротно утвердилось «мы» и «они». Это тогда возник анекдот: ранним утром в битком набитых трамваях, автобусах, троллейбусах отправляется на работу хозяин страны - народ, а позднее в «чайках» и бронированных «членовозах» с задернутыми шторами едут выполнять свой трудный долг его слуги…

После XX съезда Кочетов на какое-то время притих. Камень, который Хрущев своим докладом отважно толкнул с горы, грозил превратиться в лавину, многое сметающую на своем пути. Несомненно, Кочетов это понимал и вынужден был маневрировать, пока обстановка не стабилизируется, пока все не вернется на круги своя (на что он твердо рассчитывал). Была пополнена редколлегия - туда вошли Борис Галин, Всеволод Иванов, Георгий Марков, Валентин Овечкин, Владимир Фролов. Это были люди разных взглядов и литературных позиций, большей частью вполне законопослушные, но оголтелых, как Кочетов, жаждавших суда и расправы над всеми, кто добивался перемен в жизни и в литературе, среди них не было. Кочетов был недоволен составом редколлегии, но тогда ничего сделать не смог. Впрочем, трое из этих новых членов редколлегии недолго пробыли в газете. Как только Кочетов снова почувствовал себя на коне и принялся активно гнуть свою линию, ушли, хлопнув дверью, Иванов и Овечкин (об этом я еще расскажу). Затем со скандалом был изгнан из газеты Фролов, возглавлявший отдел искусства, а сначала и отдел литературы.

Надо сказать, что приглашение Фролова в газету было явным проколом Кочетова. Подвел анкетный подход - по анкете Фролов был идеальным кадром: за плечами Академия общественных наук, несколько лет проработал в «Правде». Откуда Кочетову было знать, что Фролов и по своим убеждениям (работа в казарменной «Правде» ему опостылела), и по характеру (человеком он был добродушным, доброжелательным, исповедующим принцип: живи и давай жить другим) совершенно не годился для предназначавшейся ему роли литературного держиморды?

Вот одна история, характеризующая его незлобивость и толерантность. Так случилось, что появление Фролова в «Литературке» совпало с выходом номера журнала «Театр», в котором была напечатана моя статья, в ней я довольно сильно пощипал его книгу «Жанры советской драматургии». Думаю, что очень многие в подобной, словно специально придуманной ситуации каким-то образом отплатили бы обидчику, попавшему в подчинение. Фролов же не затаил на меня зла, очень скоро у нас с Володей установились дружеские отношения, сохранившиеся до самой его смерти.

Кочетов же в схожей ситуации со скандалом выгнал Фролова из газеты. Дело было в том, что Фролов напечатал в «Октябре» статью, в которой критиковал некоторых писателей, близких по духу Кочетову, и выступил против некоторых ретроградных идей, дорогих сердцу нашего главного редактора. Расправа последовала немедленно. «Литературка» выступила против члена своей редколлегии с хамской, зубодробительной репликой, в тот же день Фролов был уволен из газеты, хотя для этого требовалось решение секретариата правления Союза писателей. Но в то время Кочетов уже плевал на секретариат. Панферов, главный редактор «Октября», не смолчал - ответил на реплику «Литературки». Тогда Кочетов в редакционной реплике всыпал и Панферову. Кочетов уже присвоил себе право всех, кто ему не угоден, «отлучать», «громить», «клеймить». Однажды даже правовернейший из правовернейших Владимир Щербина был объявлен им «ревизионистом» (кажется, это был единственный случай, когда Щербина, у которого во рту была каша и понять его было очень трудно, отбивая кочетовские обвинения, говорил внятно). Выступая вскоре после изгнания Фролова на редакционном собрании, Кочетов с перекошенным от злости лицом обличал ненавистного изменника: «Змей либерализма тихой сапой вполз в нашу газету!» Это было нелепо и смешно: меньше всего Володя - рубаха-парень, добрая душа был похож на коварного змея…

Нередко воинствующий догматизм, оголтелая узколобость, свирепая нетерпимость выдавались у нас за принципиальность, за фанатичную преданность идее. Он, конечно, отстаивает неправое дело, защищает ложные, мракобесные идеи, но делает это из убеждения, вполне бескорыстно - так иногда говорили и говорят о неистовых ревнителях. Но сталкиваясь с некоторыми из них, я имел возможность убедиться, что искренне пламенеющими они на самом деле не были. Двигал ими не самозабвенный идейный порыв, а самый обыкновенный, самый пошлый расчет, твердое знание правил аппаратных игр. Крайняя, агрессивная охранительная позиция, стремление быть святее папы было делом беспроигрышным - они это хорошо понимали. Но стоило начальству только пальчиком погрозить, как эти бесстрашные блюстители идейной чистоты тут ж поджимали хвост.

Однажды я был свидетелем сцены, словно бы специально поставленной для подтверждения того, о чем я говорю. Меня вызвал Кочетов в связи с материалом, который я вел. В это время зазвонила «вертушка». «Михаил Андреевич» - назвал Кочетов своего собеседника (я понял, что звонит Суслов), встал (что меня поразило) и весь дальнейший разговор вел стоя (по стойке «смирно» - определил я для себя). Соответствующим позе был и его тон. Судя по оправдывающимся репликам Кочетова, Суслов его отчитывал. Кочетов же заверял его, что учтет справедливые замечания и тотчас выполнит полученные указания. Речь шла, догадался я, о набранной и запланированной в следующий номер разгромной статье Виктора Дорофеева (был такой критик, занимавший официальное положение в комиссии по критике Союза писателей) о романе Александра Маковского «Год жизни».

Статья эта была заказана по инициативе Кочетова и одобрена им (о чем Кочетов Суслову, разумеется, не заикнулся) - Маковского Кочетов не жаловал, был рад отвесить ему на страницах газеты увесистую оплеуху, тем более, что роман «Год жизни» шедевром не был. Суслов, который, как говорили, благоволил к Маковскому, счел подготовленную статью ошибкой газеты. Разгромная статья была туг же отправлена в корзину, а вместо нее была напечатана спешно заказанная приторно комплиментарная рецензия Аркадия Эльяшевича.

Но откуда Суслов мог узнать о подготовленной статье - ведь от нашей редакции до его кабинета расстояние почти такое же, как до луны? Были две возможности, два пути. Первый - утечка информации из редакции, благодаря которой до Маковского дошли слухи о готовящемся разгроме его романа, и он пожаловался Суслову, упредил удар. Второй, более вероятный, - Суслову, зная его расположенность к Маковскому, доложили старательные сотрудники агитпропа или отдела культуры ЦК.

Дело в том, что существовал, не знаю, когда и кем заведенный, четкий порядок повседневного неусыпного партийного контроля над газетами - начав работать в «Литературке», я его еще застал - в ЦК посылался план номера и важнейшие из запланированных материалов.

Потом в пору «оттепели» на Старую площадь отправляли лишь план с краткими - в одной фразе - аннотациями основных статей, сами же статьи представлялись для предварительного просмотра уже только по требованию, если что-то в аннотациях настораживало цековских работников или у автора статьи в этом самом высоком нашем ведомстве была дурная репутация, он числился в «смутьянах». Редакторы, которым эта вторая, дополнительная цензура нередко досаждала, отравляла жизнь не меньше, чем первая, основная, были рады, разумеется, хоть такому послаблению. Считалось, что им пошли навстречу, оказали доверие, развязали руки для самостоятельных действий. На самом деле, мне кажется, тут была иная подоплека. Сотрудники ЦК, курировавшие периодическую печать, не меньше, чем редакторы, были заинтересованы в новом порядке: существенно сокращался объем работы, а главное - они избавлялись от тяготившей их постоянно чреватой неприятностями, а то и строгими взысканиями ответственности за опубликование материалов, с которыми они были или должны были быть знакомы, а высокое начальство обнаружило в этих материалах не замеченную ими крамолу.

Предыдущая главаГлава 9 из 32Следующая глава