К книге
Шестой этажСтраница 10
31%
Страница 10
10

При новом порядке ответственность редакторов возрастала, но и свободы у них становилось побольше. Те, для кого она была желанной (а желали ее далеко не все, иных страшила возраставшая ответственность), не преминули воспользоваться открывшимися возможностями, стали действовать на свой страх и риск, считая, что опубликование острой статьи, обратившей на себя внимание читателей, стоит полученного за нее замечания или выговора; случалось, и местом редакторским приходилось за это расплачиваться - некоторые шли и на это.

Что поделаешь, таков был тогда неизбежный в редакторском деле профессиональный риск. Как-то у Анатолия Аграновского мы обсуждали возможные варианты совершенно неясного исхода одной рискованной газетной акции. В нашей компании газетчиков оказался посторонний человек - незнакомый мне приятель Аграновского, то ли научный работник, то ли врач - так почему-то подумал я. Он внимательно слушал нас, а потом под конец вдруг сказал:

- И у вас, оказывается, не знаешь, где можешь гробануться.

Это был (я тихо спросил у Аграновского) летчик-испытатель Марк Галлай, один из самых блестящих представителей этой опасной профессии.

В более поздние времена, при Сергее Сергеевиче Смирнове, когда в номере стояли взрывчатые материалы, которые могли быть затребованы на Старую площадь для ознакомления (после чего, один бог знает, в каком виде они появятся на газетной полосе, да и появятся ли вообще), Косолапов, которому был не чужд азарт газетчика, несколько раз мне говорил:

- А план номера мы сегодня отправим на Старую площадь попозже, когда там уже надевают пальто и застегивают портфели.

Поразительное это было время - весна и лето после XX съезда. Возвращались из лагерей и ссылки репрессированные, началась реабилитация расстрелянных, замученных в тюрьмах. Однажды наш университетский учитель Абрам Александрович Белкин, читавший нам курс русской литературы XIX века и потом, во время космополитической кампании, изгнанный из университета, лишившийся любимого дела, что было для него и для студентов невосполнимой потерей, потому что преподавателем он был, как говорится, милостью божьей, пригласил нас, нескольких своих бывших студентов, к себе. Ему хотелось познакомить нас со своим учителем, только что возвратившимся из мест отдаленных, Валерьяном Федоровичем Переверзевым. Выяснилось, что Абрам Александрович каким-то образом поддерживал с ним связь и даже, как мог, материально помогал ему - разумеется, тайно. В пору сводившего с ума страха, когда рвались человеческие связи - жены отказывались от мужей, дети - от родителей, это был поступок, на который далеко не каждый решался. О Переверзеве, о его работах, отправленных в спецхран, мы ничего толком не знали - в читавшемся нам курсе истории критики во всю чехвостили «переверзевщину» за ревизию марксизма, за вульгарный социологизм - вот, пожалуй, и все. Абрам Александрович рассказал, что Переверзев сел в 1938 году не в первый раз. За участие в революционном движении он при царе шесть лет провел в тюрьме и в нарымской ссылке, правда, условия были несколько иными - свою первую книгу о творчестве Достоевского он написал тогда…

Мы просидели у Абрама Александровича чуть ли не до утра. Валерьян Федорович, несмотря на преклонные годы - ему было уже за семьдесят, - оказался человеком крепким, не утратившим живого интереса к окружающему миру, с какими-то удивительно веселыми глазами. Его совершенно не тяготил бесконечный сумбурный ночной разговор. Казалось, он присматривался к нам, своим литературным внукам, хотел понять, чем мы живем. Поразительно, но он был куда большим оптимистом, чем мы, не испытавшие и малой части того, что выпало ему на долю. При этом он был терпимее, вернее, мудрей, чем мы, о многом судившие тогда с безоглядной категоричностью. Он защитил одного своего ученика, который тоже был нашим университетским преподавателем от наветов - ходили слухи, что, вызванный на допрос, он свидетельствовал против него, своего учителя:

- Это не так, он держался осторожно, но ничего во вред мне не сказал. Для этого требовалось немалое мужество. Вы должны это понять. А к тем, кто сам сидел и на следствии давал на меня показания, у меня нет никаких претензий. Бессовестно их попрекать. Кто там побывал, знает, каким образом добывали показания.

В этой небольшой компании оказался еще один человек, только что вышедший на волю, приятель хозяина дома по довоенному времени, по ифлийской аспирантуре - громогласный, излучавший доброту и жизнерадостность Лев Копелев. Кажется, он и жил тогда у Белкина. Вернее, скрывался от милиции. Он еще не был реабилитирован, не имел московской прописки, милиция, видимо, по чьей-то наводке застукала его на квартире жены и строго предупредила, что Москву он должен покинуть. Такие встречи, такие беседы о пережитом, споры о том, что нас ждет впереди, стали тогда частью московского интеллигентского быта.

Многое менялось. Смелее, разнообразнее стали журналы и газеты. «Литературке», которая при Кочетове пошла резко вниз, стала наступать на пятки рванувшая вперед «Комсомолка», немало интересного появлялось в «Известиях». По всей стране шли послесъездовские партийные собрания - и далеко не всюду партфункционерам удавалось удержать их в традиционных, много лет назад выработанных и, казалось, навсегда установленных рамках. В соответствии с этим то ли регламентом, то ли ритуалом полагалось единодушно осудить то, что было осуждено высокими партийными инстанциями, горячо одобрить то, что одобрено ими, и, конечно, дружно приветствовать их очередные такие правильные и такие своевременные решения.

По этой наезженной колее и двинулось сначала собрание в Союзе писателей - я был на нем, предполагалось, что газета даст о нем подробный отчет, который я еще с кем-то должен был писать. Однако привычный ход собрания неожиданно переломило выступление Павла Бляхина, одного из старейших писателей, члена партии с 1903 года, автора гремевших в 20-е годы «Красных дьяволят». Он начал так

- В своей замечательной речи на съезде Анастас Иванович Микоян сказал, что ленинские нормы в партии и стране восстановлены. Это неправда, товарищи! Не надо принимать желаемое за действительное…

Бляхин говорил затем о том, что вместо социалистического аппарата, над созданием которого бился Ленин, выращен аппарат бюрократический, бездушный, бесчеловечный, насквозь карьеристский, именно на него опирался Сталин. Говорил о государственном антисемитизме, с особой силой проявившемся в новоявленном деле Бейлиса - деле «врачей-убийц», говорил о тысячах и тысячах невинных людей, которые все еще томятся в лагерях, реабилитация идет крайне медленно, всячески тормозится людьми, сопротивляющимися переменам в стране.

Выступление Бляхина взорвало благочинное течение собрания, стало невозможным читать заготовленные дома гладкие выступления, заговорили о том, что давно наболело, но чего на собраниях никогда не касались (это тогда родился шутливый лозунг: «Поднимем уровень выступлений с трибуны до уровня кулуарных разговоров!»). В этот день собрание не кончилось, не кончилось оно и на следующий день. Три дня один за другим выступали писатели с речами, столь острыми, откровенными, безоглядными, что порой хотелось ущипнуть себя, не привиделось ли это, не приснилось ли? Говорили без обычного сглаживания острых углов, без дипломатических умолчаний о воцарившихся в искусстве лжи и лакировке, цензурном и редакторском произволе. Настаивали на настоящем расчете с прошлым, требовали обновления прогнившего, обюрократившегося Союза писателя. Некоторые беспощадно судили и себя - Елизар Мальцев сказал, что не будет больше переиздавать свой роман «От всего сердца», за который получил Сталинскую премию, потому что в нем нет правды о горькой судьбе деревни.

Мой тесть, старый коммунист, которому я, возвращаясь домой, подробно по своим записям воспроизводил услышанные речи, сказал мне, что такие собрания если и бывали, то разве что в первой половине 20-х годов…

Но все это один ряд событий. Был, увы, и другой, - он никак не радовал, свидетельствуя, что начавшийся процесс обновления всячески тормозится. Постановление ЦК КПСС «О преодолении культа личности и его последствий» было принято только 30 июня, через четыре месяца после доклада Хрущева на XX съезде, - не было никаких сомнений, что проходило оно непросто, при упорном сопротивлении наследников Сталина. Критика сталинских порядков, содержавшаяся в докладе Хрущева, смягчена в постановлении многими оговорками, звучит гораздо глуше, утоплена в общих фразах.

Никакого отчета о трехдневном, из ряда вон выходящем писательском собрании «Литературка» не дала, появилась лишь коротенькая - несколько строк - информация о том, что 28-31 марта состоялось собрание, на котором первый секретарь СП СССР А.Сурков сделал доклад «Итоги XX съезда КПСС и задачи советских писателей», в обсуждении доклада приняло участие 29 человек. «В выступлениях. - сообщалось в заметке, - острой критике подверглись серьезные недостатки в работе Союза писателей, слабости современной литературы. Некоторые участники собрания критиковали «Литературную газету». Собрание единодушно одобрило решения XX съезда». Указание подобным образом «осветить» собрание было получено из ЦК. Там, рассказал мне через много лет один из тогдашних сотрудников отдела культуры, это собрание вызвало просто бешенство. Даже цековские либералы - а либералы в ту пору появились повсюду, в самых разных слоях общества, - расценили собрание чуть ли не как «провокацию»: зарвались, подыграли по легкомыслию «ястребам».

К этому доводу, вернее сказать, приему укрощения вздымающейся волны общественного недовольства - под видом осуждения раздражающих начальство «крайностей» - не раз будут прибегать и в дальнейшем. И когда Ольга Берггольц на семинаре, посвященном литературной жизни в странах народной демократии, а Константин Симонов в Московском университете на межвузовском совещании по вопросам изучения советской литературы выступили с критикой постановления ЦК 1946 года, - их осудили: как можно с этим обращаться к беспартийным, такие вопросы если ставятся, то только перед партийным руководством и только в закрытом порядке, - партийная дисциплина превыше всего.

О выступлении Ольги Берггольц мне рассказал ленинградский писатель Александр Розен, с которым мы незадолго до этого познакомились и подружились, а на совещании преподавателей советской литературы в Московском университете я по долгу службы присутствовал. В Коммунистической аудитории, хорошо знакомой мне по студенческим годам - это была на филологическом факультете самая большая аудитория, где читались общие курсы, завершая совещание, так сказать, «на сладкое», выступили Дудинцев, Каверин, Симонов. Все они находились тогда в центре читательского внимания, представляя «Новый мир» - и в ту пору самый популярный, самый передовой журнал, - его авторы и главный редактор. И на встречу с ними пришли не только преподаватели и участники совещания, но и аспиранты и студенты - в Комаудитории было много молодых лиц. Взбудораженные XX съездом, они хотели услышать, что думают известные писатели о происходящем в жизни и в литературе. Народу было полным-полно.

Речей Дудинцева, рассказывавшего о своем романе «Не хлебом единым» - обычно такое печатается под рубрикой «В творческой мастерской», - и Каверина, прочитавшего очень хвалебные заметки о Зощенко, я в подробностях не запомнил. Хотя оба они выступали хорошо, видимо, для меня, какое-то время уже поварившегося внутри литературы и получившего представление о том, кто из писателей чем дышит, в их речах ничего неожиданного не было. А может быть, их речи из памяти вытеснило выступление Симонова - оно, как нынче говорят, было сенсационным.

Я уже был знаком с Симоновым, несколько месяцев работал под его началом (об этом я еще расскажу), но, честно признаюсь, не ожидал, что он может отважиться на такое выступление. Правда, с тех пор мы виделись несколько раз мимоходом, на бегу, не разговаривали, я не знал, каким потрясением и для него был XX съезд, заставивший его на многое - в том числе и на свою жизнь в литературе - посмотреть иными глазами. Он и начал свое выступление словами о том, что причастен ко многим ошибкам, о которых будет говорить, и несет за них ответственность. В общем, его выступление было для всех разорвавшейся бомбой, хотя одни слушали его с радостным энтузиазмом, другое с опаской, а кое-кто побагровев от возмущения.

С перекошенным окаменевшим лицом сидел руководитель совещания заведующий кафедрой советской литературы Московского университета Метченко - один из самых ортодоксальных наших литературоведов, любимец Старой площади и журнала «Коммунист», несгибаемый блюститель социалистического реализма. Он возглавил кафедру в последний год нашего с Бочаровым пребывания в аспирантуре, сразу же почуял в нас что-то чуждое, сильно невзлюбил и немало попортил нам крови.

Симонов поднял руку на святая святых: говоря о том, что XX съезд поставил в повестку дня пересмотр истории советской литературы, некоторых глубоко укоренившихся ложных представлений, он подверг обстоятельной критике ряд положений доклада Жданова и постановлений ЦК о журналах «Звезда» и «Ленинград» и кинофильме «Большая жизнь», показав, что эти руководящие документы, направлявшие и регламентировавшие литературную жизнь, толкали и продолжают толкать литературу к лакировке, порождают правдобоязнь, заставляют обходить отрицательные явления, даже когда эти явления общеизвестны и всем мозолят глаза.

Симонов говорил больше часа, а потом еще довольно долго отвечал на записки. В одной из них - анонимной, подписанной «Группа участников совещания» или что-то вроде этого, - ему давался самый решительный отпор. Он, мол, оглупляет высказывания Жданова и под видом борьбы с лакировкой призывает к натуралистическому копанию в наших недостатках и ошибках, хочет превратить литературу из оружия революционной борьбы в кривое либерально-буржуазное зеркало. Длинная была записка. Главное же обвинение, которое предъявила успевшая каким-то непостижимым образом во время выступления выработать свою платформу «группа»: кто дал Симонову право подменять ЦК, подвергать ревизии решения партии? Когда Симонов это прочитал, я подумал, что критика постановлений ЦК вряд ли сойдет ему с рук. Уверен, что это выступление сыграло не последнюю роль в том. что вскоре ему пришлось расетаться с «Новым миром».

Предыдущая главаГлава 10 из 32Следующая глава