— Не такой уж он плохой человек, — с сочувствием откликается за спиной Семенова Дюрер. — Жаль, конечно, что он столь много времени посвящал этой вашей халтуре… И — конечно — это его обжорство… любовь к деньгам… Но то, что он в классе про клеточки говорил, я считаю верным.
Обо всем этом они говорили молча, пока Семенов шел назад, к ручью. Не переходя его, Семенов повернул от реки и направился — в горы — сначала по берегу ручья через поляну, где ручей был широким и болотистым, а потом — войдя в самую тайгу, которая карабкалась дальше все круче вверх по склонам, стал идти прямо по каменному руслу, по которому низвергался ручей. Местами, где ручей образовывал водопады или ямы, Семенов опять карабкался берегом. Он решил подняться повыше — он знал там, в верховьях, несколько глубоких ям, где водилось много кумжи, и довольно крупной… Ее там отлично видно в воде, если тихо стоять на берегу — в тени деревьев или кустов.
— Вот в этих-то трех Богах, — продолжает Семенов свой молчаливый рассказ, — как в трех соснах — мне и надо было в те первые годы учебы не заблудиться… Надо было выбирать между Беньковым, Гольдреем и Грюном…
— И кого же вы выбрали? — спрашивает Дюрер.
— Я выбрал Гольдрея и Грюна… Вернее, я выбрал Гольдрея, а Грюн выбрал меня. Но не сразу. Он выбрал меня, когда убедился, что я именно та лошадка, на которую стоит поставить: это в смысле моих художнических наклонностей. А еще в смысле того, что я — как, может быть, никто другой в нашем училище, разве что как и мой друг Кошечкин, — нуждался в деньгах. Члены его бригады кончали училище и должны были вскорости отчалить… Я уже давно заметил, что Грюн ко мне приглядывается. То вдруг поймаешь на себе его пристальный взгляд где-нибудь в коридоре училища или на улице, то его жена со мной во дворе заговорит — спросит, откуда я да где мои родители, то Виктор Христианович вдруг зайдет к нам в класс во время урока, осмотрит бегло все холсты на мольбертах, а потом подолгу стоит за моей спиной… Все это, конечно, сразу отметили… А как противно работать, когда кто-нибудь под руку смотрит! Черт бы его взял, этого Грюна! — злился я. Хоть бы сказал что-нибудь. Но он все молчал: посмотрит-посмотрит и уйдет…
Но в то время, когда он ко мне так приглядывался и уже внутренне решил меня взять, я сам нашел себе халтуру, — конечно, смехотворную по сравнению с той, которую мог дать Грюн…
Семенов все еще медленно шел вверх по ручью, навстречу тучам. Он уже постепенно входил в них, незаметно для самого себя, потому что края этих туч были прозрачными. Поляна, и палатка на ней, и река остались далеко внизу, невидимые за толпами деревьев, особенно тесными у подножия гор, вдоль течения реки. Отсюда уже не слышно было речного монотонного рева. Таежная тишина обняла Семенова. Только шелестел ветерок, да ручей тоненько пел под ногами. Семенов шел по нему, как по каменной неровной тропе. Спиннинг он опять осторожно нес кончиком вперед, стараясь не зацепить за склоненные над ручьем космы берез да кудри лиственниц. Проход по ручью под деревьями был узок и петлист. Ручей здесь был все еще мелок, прыгал веселыми завитками по блестящим разноцветным камням. Когда в позапрошлом году Семенов ловил здесь, кумжа особенно хорошо клевала на свой собственный глаз. Но сначала надо было поймать хоть одну на червя. Семенов нес в нагрудном кармане комбинезона — в спичечном коробке — трех червяков. С трудом нашел их по дороге в мокрой земле, отвалив тяжелые валуны.
Семенов шел, глядя то вниз — куда поставить в воде ногу, то по сторонам — высматривал этюды. Про запас. Чтобы опять прийти сюда рисовать. Или по памяти сделать.
Склон горы поднимался вверх почти под 60 градусов. Вместе с Семеновым поднимались — рассыпавшись в стороны — темнохвойные лиственницы — как черные свечи, редкие светлые березы, коренастые сосны. Чем выше, тем тайга становилась реже, дальше вверх она вообще кончалась — сквозь стволы деревьев уже проглядывали широкие ярко-зеленые лужайки. Кругом сгущался туман, сырая плоть — это окружали Семенова тучи, как бесформенные привидения; он уже вошел в них. Иногда тучи вдруг рассеивались — и появлялся кусок горного склона с деревьями, голубое небо, солнце… И опять ничего не видно. Тучи всегда в горах хороводят. Семенов остановился, переводя дух. Зябко стало от этих влажных небесных привидений…
…Голова студента Семенова полна высоких идей, костюм оборван, брезентовые туфли каши просят, как и он сам. Стипендия 140 рублей 50 копеек в месяц. Это на старые деньги. Некоторые студенты получали из дому по 800 рублей, да еще продукты посылками. Ему получать было неоткуда, он был здесь перелетной птицей из разоренного гнезда…
Но что это за благодатный город — Самарканд! Недаром Семенов выбрал его себе, когда удирал из Караганды, — по слухам выбрал. Уж не говоря о лете — даже зимой здесь можно было прожить почти даром. Естественно — и здесь холодно бывает, промозгло, но терпеть можно и в легкой одежке. Морозов нету.
Весной же наступала райская жизнь. Тогда он собирал с ничейных деревьев по обочинам дороги приторно-сладкие ягоды тутовника. Летом — там же — абрикосы да яблоки. Но за ними охотиться было уже не так просто: узбеки их сами собирали, следили за ними. Особенно ревностно виноград охранялся — тут уж просто воровать приходилось. Но колхозные плантации большие, а охраны мало — получалось.
Иногда Семенов ходил на базар. Раза два в месяц скромно обедал в маленьких ресторанчиках.
В чайхану он ходил каждый день: утром, в обед и вечером. Чайник чая стоил 10 копеек. Лепешка 50 копеек. Вскоре же после поступления на первый курс Семенову крупно повезло: даже эту лепешку и чай — к тому же с сахаром! — он стал получать бесплатно. Он нашел свою собственную халтуру!
Чайхана расположилась на краю базара, рядом с училищем, — только дорогу перейти. Небольшое продолговатое глиняное здание с плоской крышей. Перед зданием росли полукругом три огромных карагача — в несколько человеческих обхватов каждый ствол — с раскидистыми кронами густой листвы. Летом пили чай в тени карагачей, на деревянных помостах над арыком. Помосты были застелены коврами и подушками. В жару здесь было свежо и прохладно.
Зимой пили чай в помещении. Вдоль одной из стен кипела в огромных котлах вода, стояла на прилавке целая армия пузатых разноцветных чайников и пиал, лежала под стеклом груда кристаллического сахара, стояли весы. За прилавком хозяйничал высокий, худой, всегда мокрый от пота чайханщик. Он ловко орудовал всеми этими котлами, чайниками, пиалами, отвешивал сахар, разносил чай посетителям. Его звали Махмуд-ака. Этот Махмуд-ака и стал добрым гением Семенова.
Надо добавить, что чайханщик еще управлял приемником: разыскивал в нем бесконечно тягучую, как азиатское солнце, узбекскую музыку. Она никогда в чайхане не умолкала. И самой любимой певицей Махмуд-аки была народная артистка Узбекистана Халима Насырова. Когда она пела, чайханщик ставил приемник на полную мощность.
Стены чайханного помещения были побелены известкой, и висели на них портреты вождей, а также плакаты — в основном об уборке хлопка.
У входа в помещение, на краю глиняной ступеньки, всегда сидела маленькая девочка в ярком платье, босая, со свисавшими на плечи бесчисленными черными косичками. Перед девочкой на тряпке возвышалась гора коричневых лепешек — она их продавала посетителям. Были лепешки простые и подороже — с тмином.
Вот и вся картина чайханы… Некоторые старики сидели в чайхане буквально с утра до вечера. Семенову никогда не забыть там одного древнего старца: он сидел там всегда — прихлебывая чай — на одном и том же месте. Он продавал какой-то табак, завернутый в газетные пакетики, доставая их из-под ковра. Представить себе чайхану без этого старика просто невозможно. Это был очень мудрый старик, всеми в околотке чрезвычайно уважаемый…
Один раз, промозглым декабрьским утром, Семенов зашел в чайхану по дороге в училище. Над Самаркандом дул холодный ветер, бежали тучи, землю покрыли смерзшиеся лужи. «Сейчас съем лепешку, согреюсь чаем… а что в обед? А завтра?» До стипендии было еще далеко…
В полупустой чайхане гремела Халима Насырова, несколько посетителей, скинув туфли, сидели на покрытых коврами возвышениях вдоль стен, тянули черный и зеленый чай из пиал, курили. Своеобразный запах витал в холодном воздухе, улетал синими струйками в окна. Неизменный мудрый старик тоже восседал на своем месте, в углу, раскачивался, как башня, с белой чалмой на голове. Он периодически говорил в пустоту: «Хоп!» — и запивал это слово чаем. Девочка с кучей лепешек прижалась к стене у входа. Семенов купил у нее дешевую лепешку, взял у Махмуд-аки полный горячий чайник и пиалу. Сняв туфли, он уселся на краю ковра, скрестив ноги. Этюдник он положил рядом.
Семенов пил горячий чай маленькими глоточками, согревая себе внутренности, и думал все о том же: где бы достать денег… взгляд, как всегда, равнодушно скользил по плакатам, по белой поверхности стен… и вдруг его осенило! Со странным предчувствием успеха Семенов поднялся и подошел к Махмуд-аке.
— У меня к тебе дело! — сказал Семенов помедленней и посолидней.
Махмуд-ака посмотрел на него с любопытством. Семенов уже год пил здесь чай, чайханщик звал его «Петя-ка», знал, где живет, где учится, — уже к нему привык. Семенов был его верным клиентом.
— Какое дело?
— Смотрю я на твои стены и думаю: «бедная чайхана»! Только старые плакаты! А где призывы? Придет начальство, увидит — будет нехорошо! Надо призывы написать. Взять из газет и написать на стенку. Придет начальство — будет очень хорошо! А я с тебя дорого не возьму…
Семенов с удовольствием увидел, как Махмуд-ака обрадовался:
— О, Петя-ка, ты большой человек! Давай пиши… а как буду платить?
— Чепуха! — успокоил его Семенов. — Там договоримся… сколько дашь! — боялся его отпугнуть.
Махмуд-ака весело и таинственно прищурился.
— Я буду платить тебе чаем! — сказал он. — Пей сколько хочешь чай! С сахаром. И с лепешками. Пока ты работаешь — в день сколько хочешь чай пей, три куска сахара ешь, три лепешки ешь… Согласен?
Семенов просиял:
— Конечно!
Они ударили по рукам.
Семенов взял этюдник, влез в брезентовые туфли и бодро пошел на занятия. Отныне он был кум королю!
В тот же день он притащил в чайхану к обеду кучу старых газет — отобрал с Махмуд-акой необходимые призывы. Вечером принялся за работу: расчертил карандашом на стене голые места и стал писать кисточкой по известке.
Каждое утро он вставал теперь веселый, не думая о куске хлеба. И учеба в училище пошла лучше. В общем — он был вполне счастлив.
И Махмуд-ака был счастлив: стены чайханы покрывались красными боевыми буквами в орнаментальных рамках. Махмуд-ака даже смотреть стал как-то веселей, с большим достоинством. Внимание всех он обращал на семеновские лозунги. Больше всего он говорил о них с постоянным посетителем — мудрым старцем. А тот кивал головой и повторял только одно слово: «Хоп!»
Теперь Махмуд-ака вдоволь поил Семенова чаем, покупал ему каждый день три лепешки с тмином, важно обсуждал с ним тематику. И где что написать. Вскоре в чайхану наведалось районное начальство, похвалило чайханщика за наглядную агитацию, благосклонно скользнуло взглядами по прилежной фигуре бедного студента — и Махмуд-ака совсем расцвел.
Время шло. Семенов писал новые и новые призывы. Работа подошла к концу.
Грустный пришел Семенов в тот вечер в чайхану: за своей последней, как ему казалось, лепешкой. Но не тут-то было! Махмуд-ака на него даже обиделся:
— Зачем такой грустный, Петя-ка?
— Да вот… Работе конец!
Чайханщик осуждающе всплеснул руками:
— Ай-яй-яй! Зачем так, Петя-ка? Будем дальше работать!
— Как — дальше работать?
— Будем эти снимать и писать новые!
Семенов вытаращил глаза: этого он никак не ожидал!.
И опять закипела работа: Семенов варил клейстер, намазывал им старые газеты, заклеивал призывы. Потом он разводил на клею мел, грунтовал заклеенные места и снова писал те же призывы, с небольшими вариациями. И опять пил чай от пуза. Закусывал лепешками. Жизнь ему улыбалась.
Солнце вставало поздно, мерзли над спущенным прудиком деревья, запоздало опадая сухой листвой, пела в приемнике Халима Насырова, старик в чалме раскачивался в такт ее песням и повторял свое «хоп!» — а Семенов все писал, заклеивал, снова писал…
В училище ему завидовали. У него была постоянная работа! Все приходили смотреть.
Некоторые из студентов хотели найти себе такую же работу. Двум-трем удалось написать в других чайханах несколько лозунгов, но дальше дело не пошло. Второго такого чайханщика, как Махмуд-ака, не было во всем Самарканде.
Один раз в чайхану заглянул и Айзик Аронович Гольдрей. Свою мудрость он проявил сразу же: предложил нарисовать на стенах персидские ковры. Радости чайханщика не было конца, а Семенов был таким образом обеспечен работой до бесконечности. Теперь Семенов сначала делал дома эскизы, потом утверждал их вместе с чайханщиком и старцем в чалме, говорившим «хоп!», потом резал трафареты для каждого цвета и уже по трафаретам набивал на стенах ковры. Семенов даже делал их выпуклыми, добавляя в краску опилки, — по совету того же Гольдрея. Плакатам пришлось немного потесниться. Зато ковры были как настоящие! Чайхана стала и вправду походить на картинную галерею.
Слава чайханы росла. В нее переходили пить чай из соседних чайхан. Халима Насырова пела все веселей. А древний старец в чалме благословлял всю эту жизнь коротким словом «хоп!». Это было великое слово!
Один раз Семенов спросил чайханщика: кто, собственно, этот старик, почему он все время говорит «хоп!»? И что это значит.
Чайханщик ответил:
— О, Петя-ка! Этот старик — очень, очень мудрый аксакал! Он прожил сто с лишним лет, он все знает, и ему очень нравятся твои ковры! Он считает тебя большим художником. На каждый твой ковер он говорит «хоп!». Это значит: «хорошо». Он не любит много говорить, потому что ему и так все ясно… Он очень мудрый аксакал!