«Был бы я один, еще куда ни шло», — подумал Семенов, но тут же устыдился этой мысли, почувствовав к странному казаху необъяснимое доверие. И тот угадал его мысли.
— Ты не бойся, — сказал Увалиев. — Они имеют, а ты нет! Это несправедливо. Должен же ты тоже поесть мяса. Ты молодой. Я учитель, я знаю. Никто не увидит.
Он встал и оглянул степь зорким привычным взглядом. Но только Семиз-Бугу их видела, больше никто, а Семиз-Бугу не скажет, подумал Семенов с внутренней усмешкой. Много чего видела эта Семиз-Бугу — от Чингисхана до наших дней — и молчит!
Во рту сбежалась слюна. «А как поймаем?» — подумал Семенов, ведь гуся не так-то просто поймать.
— А как мы его поймаем? — спросил он взволнованно.
— Я знаю, — спокойно повторил Увалиев, глядя куда-то в сторону, в направлении саксауловых кустиков. — Я тебя научу.
— Учитель? — засмеялся Семенов, не переставая волноваться от принятого решения. Даже в животе заныло.
Анцобай тоже засмеялся.
— Учитель! — кивнул он, вскочил и побежал, почему-то к кустикам.
Там, возле саксаула, рос еще тал — длинные, с закрученными в колечки полусухими листьями прутья. Такой прут Увалиев и срезал и шел теперь с этим прутом легкой, пружинящей походкой навстречу гусям.
Подойдя к стае, он выбрал глазами самого жирного гуся и вдруг, взмахнув длинным прутом в воздухе, сильно ударил свою жертву по ногам — гусь кувыркнулся, — Увалиев схватил его, как коршун, и тут же свернул ему голову… о, какой поднялся возмущенный крик! Это гуси, очнувшись от удивления, медленно пошли за Увалиевым, оглушительно гогоча, вытягивая по земле шеи и хлопая крыльями. Они были возмущены до крайности и долго еще орали вокруг прокурорской толпой.
Потом они опять побрели вдаль подбирать зерна — когда их голый обезображенный товарищ уже заглядывал в кипящий котел, прежде чем нырнуть туда с головой…
— С тех пор я очень люблю гусятину! — громко говорит Семенов.
— А… что? — не понимает Лида спросонья.
— Гусятину люблю, — повторяет Семенов. — Жареную…
— Ладно, — бормочет она сонно. — Куплю завтра… на базаре… — и опять проваливается в сон.
— Да я не о том, — говорит сам себе Семенов. — Не о том я вовсе сейчас думаю…
Монна-Лида на его согнутой руке мерно дышит — ей, наверное, тоже снится какой-нибудь сон про белую ночь на Севере — в окно гримуборной смотрит непроглядная, усыпанная звездами, ночь Самарканда — а Семенов думает о сыпном тифе — как он тогда выжил? Ведь никакого лечения не было, никаких лекарств… «Здоровье мое железное, — гордо думает Семенов. — Иначе бы не поднялся…»
На другой день после того достопримечательного гусиного супа в степи, когда они с Увалиевым вернулись в бригаду, Семенов свалился в сыпном тифу… И не только он свалился, а многие, — началась эпидемия. Больницы в колхозе не было, и под нее заняли клуб — небольшое глиняное здание, где то кино показывали, то ссыпали пшеницу, когда места на складе не хватало. Больные лежали на набитых соломой матрасах — вдоль стен под окнами и в глубине — на маленькой узкой сцене…
Семенова поднимают ночью — он еще спит…
Фельдшер-усач тут — тоже из эвакуированных — и две местные новоиспеченные санитарки: маленькая повариха Домаха из тракторной бригады и высокая Ганна — из-под снега вырытая, — которая была с Семеновым в замерзании. «Вот ведь — живучая! — смутно думает Семенов, ворочаясь на тюфяке. — Замерзнуть могла, ан нет!
Даже тиф ее не берет…»
— Куда его такого, — строго говорит Ганна. — Умрет еще там… Хиба ж так можно…
— Нехай сходит, — говорит Домаха.
— Надо, надо, — суетится возле фельдшер-усач. — Вы не рассуждайте, поднимайте, как приказано… Держите его крепче, ведите…
Его повели к выходу — по узкому проходу меж торчащих голых ног. Больные лежали головами к стенам, страшные в накинутых простынях, — среди них, наверно, были мертвецы — к утру всегда находили мертвецов. Из глубины, от двери, выползали длинные дрожащие лучи коптилки: разбросанные по полу слабые жизни привязаны были, казалось, к этим тончайшим лучикам.
Поддерживаемый санитарками, Семенов медленно ковыляет на далекий огонек. Правая его рука повисла где-то внизу — на плече Домахи, левая торчит вверху — на Ганниной шее. Руки ломит. И ноги тоже. И кружится голова.
«Куда ведут?» — думает он с удивлением. Но и это удивление смутное, как и вообще все мысли. Его подташнивает от усилий, с которыми он передвигает ноги. Холодные струйки текут с головы — по шее — между лопаток…
— Мокрый-то какой, — говорит сверху Ганна. — Мысленно ли дело…
— Легче цыпленка! — отзывается снизу Домаха.
— Скорей, скорей! — слышен из-за спины Семенова — издалека — голос фельдшера. — Я сказал: не рассуждайте! А то не дойдет…
Приблизившись к выходу, они поворачивают влево — к бывшему кабинету завклубом — просто отгороженный угол. Теперь здесь кабинет фельдшера-усача. Из-за прикрытой двери пробивается свет поярче, но тоже колеблющийся, красноватый, живой…
Усач заходит вперед и распахивает дверь. На маленьком колченогом столе горит свеча, и за светом сидит кто-то, и в углу кто-то сидит. Пляшут тени, и тепло — от нагретой, пылающей в углу печки. Огонь гудит, потрескивают поленья.
Семенова сажают в середине малюсенькой комнаты на табурет. От ходьбы он устал, но и сидеть тяжело — болит позвоночник. Фельдшер-усач, загородив свечу от Семенова, говорит что-то сидящему за столом. Оказавшись в тени, Семенов разглядел в углу человека… да это же Гинтер! Тракторный бригадир! Семенов улыбается, хочет что-то сказать, хотя бы «здравствуй»… но Гинтер вдруг отрицательно мотает головой… Он тоже сидит на табурете, на нем пляшут отсветы от печки: губы сжаты, глаза впиваются в Семенова с непонятным вызовом, красный острый нос торчит — и опять мотает головой. Зажмурит глаза — мотнет — и опять смотрит… и опять мотнет… странно…
«Что это он — с ума сошел?» Гинтер в сапогах, в ватных брюках, в телогрейке, в руках шапка — не как Семенов: в одном белье… «Значит, Гинтер не больной…»
Фельдшер отходит в сторону, и свеча осветила Семенова и сидящего за столом, и Семенов видит, что это седой и худой казах с интеллигентным лицом… Красные щеки, белые усы и волосы… да это же прокурор!
— Фамилия… Имя… Отчество… Место рождения…
Семенов на все ответил с трудом, будто забыл самого себя.
— Предупреждаю, что за ложные показания будете нести ответственность по статье…
Семенов смотрит на Гинтера: тот опять мотнул головой, а потом стал глядеть в потолок.
— …заявления, поступившие от некоторых членов колхоза, трактористов первой бригады — Бариловой, Стрюковой, где вы работали учетчиком…
«В чем дело? Какие заявления? О чем это он?»
— «…и тогда Гинтер отвез эту бочку к себе домой, а на нас списал недостачу по договоренности с учетчиком Семеновым…» Вы слышите?! Вы признаете, что были в сговоре с бригадиром Гинтером и вместе с ним присвоили бочку в 300 килограммов горючего и списали недостачу на трактористов? Отвечайте!
«О чем это он? В каком сговоре? — Семенов вспомнил, как глотал керосин из шланга, заправляя трактора… он судорожно глотнул… во рту было сухо… — Керосина всегда не хватало, это точно! А-а-а, вот оно что!»
— Вы что — не слышите?
— Я…
Гинтер в углу отчаянно мотает головой…
— Я слышу… я… я не помню… керосина всегда не хватало…
— Не хватало?! Что вы хотите этим сказать? Вы долили его с Гинтером?
— Как — делили? Ничего мы не делили…
— Интеллигент, москвич… а до чего докатились!
И вдруг перед Семеновым возникает ощипанный гусь… которого они сварили в степи с Увалиевым… «А если ему и про гуся сказали?»
— Никакого гуся не было! — быстро заговорил Семенов. — Никакого гуся! То есть — был гусь, но мы не знали, чей он… То есть — знали: это был гусь Увалиева… Нет, не Увалиева…
Прокурор вдруг вскочил и ударил кулаком по столу — пламя свечи испуганно заметалось:
— Какой еще гусь? При чем тут гусь? Я вам говорю про керосин!
И тут Семенов падает с табурета…
Прокурор еще что-то кричит — на Семенова, и на Гинтера, и на фельдшера-усача, торчащего возле двери, но Семенов уже не слышит, о чем они там кричат… или шепчут…
Опять входят Домаха и Ганна, поднимают Семенова и волокут в холодную темноту клуба, пронизанную нитями коптилки, на его место — на сцене… и там он сразу проваливается в тяжелый, мучительный сон…
…Свистит ветер… Семенов скачет верхом в заснеженной степи… Он скачет от стада на ферму, прижимая к груди — за пазухой — мокрый дрожащий ком только что родившегося теленка. «Скорей бы успеть к дояркам!» — думает. Лошадь несется галопом по заснеженному ковылю. Холодно… но хорошо, потому что на холоде вши не кусаются.
Лошадь летит, воет в ушах ветер.
— Ты брось теленка-то, — говорит лошадь. — Быстрей поскачем!
— Как же я его брошу? А доярки? Да и посадить могут за это!
— Посадить — все равно посадят, — говорит лошадь. — Слышишь: мотор сзади рычит?
— Да… что это?
— На машине за тобой гонятся! Керосин у тебя отобрать… Да и на фронт ты хотел пролезть — шпионом…
— Я не шпионом… я с Гитлером драться хотел…
— Так тебе и поверят! Уж мне-то не ври…
— Что же делать?
— Теленка бросить!
— Не могу я его бросить! Жаль мне его! — Семенов крепче прижимает к груди скользкий ком новорожденного.
Мотор сзади все громче, лошадь ржет, стучит по мерзлой земле копытами…
— Давай, давай! Дорогая! — орет Семенов — и вдруг падает, взмахнув руками, пытаясь удержать теленка…
— Петя! Что это ты? — ворчит спросонья Монна-Лида. — Орешь… дерешься…
— Приснилось мне, — извиняется Семенов.
— Спать с тобой, Петя, трудно… вечно ты так…
— Говорю же — приснилось!
— «Дорогая» кричал… кто это, интересно, дорогая?
— Ну, ладно! Не твое дело!
Он поворачивается на другой бок, забывается… Звезды за окном подмигивают, кровать под Семеновым опять улетает куда-то…
— Подвинься, — говорит гора Семиз-Бугу, — а то мне места мало.
— Ты сама подвинься, я и так у стенки лежу.
Гора заполнила собой весь клуб — от дверей до сцены, — загородила окна, в клубе темно… Но он видит ее: огромную, задыхающуюся в тесных глиняных стенах. Гора наваливается ему на грудь в углу сцены.
— Тяжело, — говорит гора. — И у меня тиф. Вши замучили. Ползают, пашут, сеют, боронят, плодятся… сил моих нет! Вот и тиф…
— Тут нету вшей, — возражает Семенов. — Тут больница, — он отпихивает гору, но его руки тонут в мягком теле…
— Да ну хватит же! — сердится Лида. — Опять толкаешься…
«Слабы стали руки, — думает Семенов. — Разве ее спихнешь — гору? Странно, что она такая мягкая. Никогда бы не подумал!»
— Петя! — окликает кто-то, и Семенов видит, что это Эмилия Яцентовна. — Что ты так в угол прижался, Петенька? Ложись свободнее… отдохни…
— Тут гора Семиз-Бугу, — шепчет Семенов. — Все заполнила, разве вы не видите?
— Какая гора? — удивляется Эмилия Яцентовна. — Какой-то ты чокнутый! Я тебе тут поесть принесла… гусятины жареной… покушай…
— О! Спасибо… но разве это гусятина? Это же баранина…
Семиз-Бугу со всех сторон усмехается, мотает головой, как Гинтер, подмигивает — чтобы молчал!
Эмилия улетучивается.
— Ты не слушай, — говорит гора. — И не ешь! Это же тебе твою овцу принесли, которую ты на трудодни получил… Неужели ты своего друга есть будешь?
— Я ж ее Бариле отдал, когда меня в военкомат вызывали… Это он ее потом заколол, а мне прислал кусок жаркого с картошкой…
— Ну да! А это тебе еще остатки прислали… Как ты только можешь есть своего друга!
— Какой она мне друг — овца! На трудодни дали, да на черта она мне нужна. Кормить нечем было, я ее Бариле и отдал…
— Вот так бы тебя! — не унимается гора. — Хотя чем в тебе поживиться — одна кожа да кости!
Гора щупает его, наваливаясь.
— Пусти! — хрипит Семенов.
Ему душно.
— Ты скажи лучше, — спрашивает у горы Семенов, — что мне теперь будет? За керосин? — он перешел на шепот.
И Семиз-Бугу переходит на шепот:
— Могут двадцать пять лет дать! За хищение социалистической собственности! Знаешь указ?
— За что?! — ужасается Семенов. — Я же не виноват!
— Как не виноват? Ты же его выпил, керосин-то? Выпил! Признайся, вкусно было?
— Ничего не вкусно, — шепчет Семенов. — И не пил я его вовсе… только глотал, заправляя трактора…
— Странный ты человек, — говорит гора. — Керосин пьешь, друзьями закусываешь…
Семенов пытается вскочить, ему страшно.
— Не пил я его! — кричит он. — Это Гинтер выпил! — и падает в мягкие объятия горы.
— О господи! — стонет Лида. — Не заснешь, видно, сегодня… Лежи ты, чумовой, тихо…
— Лежи тихо! — повторяет гора. — А не то достукаешься! Или Гинтер тебе шею свернет, или прокурор. Знаю я, что ты не пил керосина… Гинтер его воровал за твоей спиной да налево продавал. На него и донесли… а ты лежи! Ты ничего не знаешь. Твое дело телячье…
Семенов успокаивается:
— Скоро я отсюда выйду?
— Скоро, — говорит гора. — Скоро все выйдем: кто на тот свет, кто на этот…
— А я на какой?
— Там видно будет.
— Хотелось бы на этот, — говорит Семенов. — У меня дети маленькие… в Москве… на ноги их надо ставить. Да в Союзе художников работы полно… А всего лучше пастухом быть, в степи… спокойно… Лошадь вон моя на днях приходила, в окно заглядывала, звала… моя лошадь, на которой я у Барилы работал.
— Это она прощаться приходила, — говорит гора. — Ты что — не знаешь? На фронт ее взяли!
— Как — на фронт?
— Очень просто! Их ведь много там нужно, на фронте… лошадей… Вот ее и взяли. Очередь подошла. А ты разве не знал?
— Не знал… Я тоже на фронт хочу!
— Эх ты! Всех своих друзей растерял! Бычки Цоб-Цобэ померзли… Овечку свою с картошкой съел… Лошадь на фронт забрали. Одна я у тебя осталась!
— Как всех растерял? — говорит Семенов. — А Увалиев Анцобай? А Кошечкин, Гольдрей… Эмилия Яцентовна… Монна-Лида еще… да дети в Москве…