К книге
Вся жизнь и один деньСтраница 17
52%
Страница 17
17

— Это долго рассказывать… и сложно… да и стоит ли?

— Стоит! — убежденно говорит она. — Я всю ночь могу слушать тебя, до рассвета… и даже больше… как вы с Кошечкиным говорите: «гениально»? Ты рассказываешь гениально!

— Она меня за муки полюбила, а я ее за состраданье к ним!

— Что? — не понимает Лида.

— Это Отелло Дездемоне говорил… пьеса Шекспира, — поясняет Семенов. — Ну, ладно… ставь чай, буду рассказывать…

67

— Вспоминается мне одна история, в которой я принял самое деятельное участие: был могильщиком…

— Ну, ты и ска-ажешь, — смеется она, натягивая юбку и собираясь чай ставить.

— Не смейся! Я там в колхозе тоже халтурил, кой-чем подрабатывая: карты Эмилии рисовал, колхозникам — ковры на простынях анилиновыми красками, а один раз, как говорю, был могильщиком…

Вскоре после того замерзания — когда еще продолжались жестокие морозы — старуха Давыдова легла вечером на свой высокий сундук и больше не встала… к утру переполох начался над мертвым телом: фельдшер приходил, потом власти, потом соседи повалили… в основном — приезжие, коллеги, так сказать, ибо местным на эту старуху совершенно наплевать было. А мы ее жалели. Еще всех интересовало: что у нее там в сундуке. Никто этого не знал, потому что вещей старуха почти не меняла — жила впроголодь, — а сундук свой открывала только ночью, когда все спать ложились, — шарила в нем одной рукой, держа в другой огарок свечи, который окромя этих случаев никогда не зажигала.

Как только она умерла — в то же утро, — организовала Эмилия похоронную комиссию, в которую и я вошел, и Юра Грек, и еще некоторые из соседей-переселенцев. Позаседав возле мертвой старухи в комнате, решили мы ее в тот же день похоронить, составив опись оставшегося имущества, чтобы распределить среди нуждающихся, которых было среди нас немало. Первым делом притащили из сеней четверть мешка старухиной пшеницы, полкаравая хлеба, кринку молока — из продуктов это было все. Потом вынесли в сени — на мороз тело усопшей и торжественно приступили к вскрытию сундука, содержимое которого всех так мучило… и тут мы потрясены были окончательно, еще более даже, чем самою смертью старухи: среди нескольких старомодных юбок и кофточек, белья и простыней обнаружили мы на дне полупустого огромного сундука священную книгу — тору, потом какие-то удивительные пергаментные свитки, еще матерчатые покрывала и перевязи со шрифтом и узорами.

Разочарование было огромное — особенно мое и Юры Грека — наследовать тут ничего не приходилось: ни носить самому, ни менять на продукты — решили все это пожертвовать властям… Правда, остались от старухи бывшие на ней валенки и телогрейка на вате — это мы с моим греческим товарищем и поделили: ему досталась телогрейка, а мне валенки, — и нас в этих обновках тут же выгнали в зимнюю степь — долбить могилу, — а остальные члены комиссии остались заниматься другими хлопотами…

Могилу мы долбили на высоком заснеженном холме за рекой, на местном тоскливом и неуютном — открытом всем ветрам — кладбище, мерзли там, предвкушая обещанное сердобольной похоронной комиссией вознаграждение и не подозревая, что ожидает нас еще одна неприятность… Мерзлая земля поддавалась с трудом — ледяной ветер обдувал нас, мы спешили, но дело подвигалось медленно…

«Хоть бы попозже — летом умерла, — говорил Юра Грек, долбя землю ломом, — нам не так тяжело бы было…»

«Сие от нее не зависело», — отвечал я, выгребая мерзлые комья.

«Да, ты знаешь — что мне сегодня снилось?» — с улыбкой спросил Юра Грек, отставив лом и улыбаясь мне синими губами.

«Ну, что? Давай долби лучше…»

«Мне снилось, — сказал он мечтательно простуженным голосом, — мне снилось, что у меня новые штаны, и я их надевал… — он опять принялся лениво долбить. — А что, ты думаешь, нам сегодня дадут на поминках? Суп или мясо? Может, и водку?»

«Еще чего захотел! Водки! Кутья будет из пшеницы… хотя, вообще-то по еврейским правилам — поминок не полагается…»

«Как же так? — опять отставил он в испуге свой лом. — Без поминок никак нельзя… задаром мы тут копаем, что ли?»

«Ты долби давай! Мне еще говорили, что гроба тоже не будет…»

«Досок не достали?»

«Досок само собой не достанут, но дело не в этом. У евреев без гроба хоронят: голышом в саване».

«А казахи — видел, как хоронят? — с завистью сказал Юра Грек. — Одиноко в степи, в глиняных домиках, и тоже без гроба… я залезал в один летом, на сенокосе, видел: скелет там сидит у стены… хорошо! И копать не надо…»

«Зато мавзолей строить…»

«Да какой это мавзолей! Сложил коробку из саманных кирпичей — все равно легче… чем тут землю эту железную долбить…»

«Да ей-то все равно сейчас — Давыдовой — как ее хоронят: в гробу ли, в мавзолее, просто ли в яме… она уже теперь не еврейка и тем более — не немка… Когда я умру, мне тоже наплевать будет».

«Ну, уж нет! — возражает Юра Грек. — Я — грек и хочу умереть греком… и после смерти греком останусь…»

«Твое дело…»

«Ясно, мое…»

«Ну, хватит, — сказал я, вылезая на снег. — Достаточно…»

«Не мала ли могилка?» — с сомнением спросил Юра Грек.

«Нехай! Сойдет, думаю…»

А к нам уже медленно ползла через покрытую льдом речку похоронная процессия — человек двадцать, — и, когда они поднялись на холм и поднесли к могиле окаменевший в саване труп, разразился скандал: Давыдова в яму не влезала! Мы с Юрой Греком, проклиная в уме эту свою халтуру, срочно додалбливали, догребали, уширяя и удлиняя могилу, а обступившие ругались на чем свет стоит… грозили даже лишить нас участия в поминках, отобрать телогрейку и валенки… Ветер морозно и злобно завывал над степью; вечерело, уже засветились кое-где в хатах за рекой тусклые огоньки окон — когда мы кончили расширять яму и затолкали туда негнущийся в саване труп, присыпав его кое-как смешанными со снегом комьями земли и льда…

Но все обошлось благополучно: валенки и телогрейку нам оставили — Эмилия нас защитила» — и в поминках мы тоже участвовали: ели кутью и даже водки выпили по стаканчику — тоже Эмилия выменяла у завмага за часть старухиной пшеницы…

68

— Ну, а фронт-то, фронт? — перебивает Лида.

— А ты не перебивай! К тому и веду, но конец еще далек. Учись слушать, или тебе не нравится про могильщиков?

— Нравится! — она обняла его и поцеловала.

— То-то! — он закурил папиросу. — А сейчас я расскажу тебе об одной улыбке судьбы… вернее — о двух улыбках, но которые обе превратились в ехидную гримасу… Но тут сначала опять — предисловие…

— Давай…

69

— В колхозе, — продолжал Семенов, — мы получали за свой труд не деньги, а натурой на трудодни: зерном, картошкой, мясом… окончательный расчет делался в конце года. А в течение года питались авансом — хлебом, молоком, супом. Это такие одиночки, как я. Местные же колхозники, у которых было свое хозяйство, в течение года почти ничего не брали. У них и так все было, вплоть до пшеницы с прошлых урожаев. В бригаде на полевых станах они разве что молока иногда возьмут или супцу поедят, да и то редко; мамочка дома, конечно, вкуснее готовила и хлеб лучше пекла, они или ездили обедать домой, или привозили все с собой в степь. А заработанное они забирали сразу в конце года. В основном это было зерно, потому что колхоз был хлебородный. Но на зерно можно было в те годы купить что хочешь. Если, конечно, было что в конце года получить. Стоимость общеколхозного трудодня определялась тем, что делили весь заработанный хлеб на количество выработанных трудодней… поздней осенью…

— Ну да, — вмешалась Лида. — Цыплят по осени считают!

— Цыплят считают весной! — ехидно возразил Семенов. — Когда их еще и в помине нет!

Она взглянула на него удивленно.

— Поздней весной, — объяснял Семенов, — когда хлеба поднимутся, хотя колоса еще нет, приезжала из района комиссия. Вместе с председателем объезжала она поля и по зеленым росткам определяла грядущий урожай. На глаз. Как тогда говорили: прогнозировала. И, как правило, всегда очень оптимистично. Все эти уполномоченные были неколебимыми оптимистами…

— Как и ты? — улыбнулась Лида.

— А как же! Иначе бы я тут с тобой не сидел!

Так вот… весной урожай прогнозировали, подсчитывали и делили на трудодни заранее. Одно время я и сам в этом участвовал, потому что в конце моего здесь пребывания меня взяли в контору помощником бухгалтера. Я хорошо помню это весеннее планирование, определявшее наш заработок на весь год вперед. Комиссия в поле решала, согласно своему оптимизму, сколько центнеров с гектара даст, например, пшеница, а мы в конторе подсчитывали: сколько в уплату МТС за аренду сельхозтехники и сколько, в конце концов, останется колхозникам на трудодни. Но вот подкатывала осень, а с ней и сбор урожая. А поскольку природа, как правило, не принимала во внимание оптимизма уполномоченных, то и хлеба собирали намного меньше запланированного. Едва хватало покрыть все налоги, а на трудодни оставалось почти ничего. Допустим, я съел за год 200 килограммов пшеницы, а выпало мне на трудодни 50 килограммов — значит, вместо того чтобы заработать, я еще оставался должен 150 килограммов… А иногда не хватало даже на засыпку государству или на уплату МТС — тогда оставался должен весь колхоз, а на трудодни вообще ничего не перепадало…

— Как же вы тогда дальше-то питались? — спросила она.

— Очень просто! Была такая формула: «В счет расчета». То есть когда совсем уже нечего было есть, ты шел к председателю и просил выписать тебе некое количество зерна в долг. И он писал: «Выдать такому-то в счет расчета 10 кило». Или больше. Или меньше. Тут все зависело от твоего рабочего авторитета и от настроения председателя. Ну и, конечно, от так называемого «блата» — хороших взаимоотношений. Каким-нибудь своим друзьям председатель мог выписать целый даже мешок, а иному чужому, никчемному с физической точки зрения работнику — килограмм или два…

— Да, но откуда же председатель брал эти килограммы? — опять перебила Лида.

— Хлеб-то был! Сданный по документам государству, он лежал в колхозных закромах, и его постепенно вывозили на железнодорожную станцию, в Нуринск, где находился элеватор. Хлеба, насколько я помню, всегда была много — шутка ли, сколько нас трудилось все лето на огромных полях! Но этот хлеб принадлежал государству еще на корню. Но и не тратить его на колхозные нужды председатель тоже не мог: чтобы выращивать новый, надо было кормить людей. И председатель, то есть колхоз, а это значит — все мы еще больше залезали в долги. И не просто так, а совершая преступление, ибо по закону этот хлеб трогать было нельзя. Об этом, конечно, знали все, даже областное начальство, но все закрывали на это глаза. Да и начальство тоже пользовалось этим хлебом, приезжало за ним в колхоз — якобы по делу, а на самом деле хлеба попросить, я сам оформлял такие выдачи — и попробуй председатель не дать такому начальничку! Тут же у начальника и откроются глаза на разбазаривание хлеба, и загремит председатель в тюрьму. Бывало еще хуже: была еще семенная пшеница. Ее хранили особо. Это было отборное зерно высших сортов, чистое, крупное, как жемчуг. И случалось иногда весной, что государственный хлеб уже весь вывезен, а кормиться надо, и кормил тогда председатель людей этим святым семенным зерном. Такому председателю и вовсе не позавидуешь: с одной стороны, его могли в любой момент посадить за то, что голодные люди не работают, а с другой стороны — за то, что он кормит их семенами…

— Да-а, — грустно откликнулась Лида. — Положеньице… ну, а фронт?

— Ох, и нетерпелива ты! Потерпи. Все это было необходимым вступлением к моему патриотическому стремлению на фронт… Ты что думаешь: хотелось мне там отсиживаться — в тылу? Не так я воспитан был!

— Ничего не говорю! — улыбнулась Лида. — Дак и не знаю же!

— Так слушай! Сейчас я подхожу к тем самым улыбкам… они блеснули мне на лице суровой Судьбы, как лучи солнца в бурю… Дело в том, что в сорок втором году — в тяжелейшем году войны — в нашем колхозе произошло чудо! Не смейся: иначе это не назовешь, как чудом. Это гора Семиз-Бугу подшутила над всеми уполномоченными. Подшутила весело и благородно, в пользу таких, как я, бедняков. Все лето — с весны до поздней осени — смотрела она ласково, тепло, посылала нам то солнце, то дожди — веселые, теплые — и всегда вовремя. В результате переплюнула она самые оптимистичные урожайные прогнозы. Хлеба поднялись, как в сказке! Тяжелый колос клонился к земле. Я уж точно не помню, но если самые оптимистичные уполномоченные предсказывали по восемь центнеров с гектара, то Семиз-Бугу подарила нам все шестнадцать! Такого урожая даже столетние старики не помнили. Объясняли всяко, ну, а я объясняю это благородной шуткой Семиз-Бугу. В общем, так или не так, но радовались все бесконечно. Впереди ждал огромный заработок, на один трудодень выпадало бог знает сколько пшеницы, а надо помнить, что стоила она по тем временам по 150 рублей за килограмм! На базаре, конечно. Даже я — самый что ни на есть бездарный физический трудяга — заработал уйму хлеба. Впереди маячил сытый год, да и одеться можно было с головы до ног. «Хоть жену себе покупай из казашек», — шутил мой друг Анцобай Увалиев. Ну, жена-то — бог с ней, а вот одежда мечты стоила. Но все лопнуло, как мыльный пузырь! Хоть и хитрая гора Семиз-Бугу, не сумела она перехитрить до конца… Тут я попутно перехожу к своей главной мечте тех лет — попасть на фронт.

Все нормальные тогдашние юноши — а я считал себя, да и был вполне нормальным человеком, — все нормальные юноши хотели на фронт: драться с фашистами. Отец и мать с детства внушили мне любовь к Советской власти, к Родине, ненависть к фашизму. И никакие трагические передряги не могли поколебать во мне моих убеждений. Эти убеждения всегда жили во мне и живут до сих пор. Теперь тебе ясно, как тяжело мне было в ту войну оставаться в стороне… Друзья, с которыми я учился в школе, все были на фронте, многие из них погибли в первый же год войны. Мне было мучительно стыдно, что я в эти дни не рядом с ними. Не я был в этом виноват, так сложились обстоятельства, но от этого мне было не легче…

Предыдущая главаГлава 17 из 33Следующая глава