24–27 мая 1891 г., Оптина Пустынь
Очень рад, Василий Васильевич, что мой неудачный черный портрет удовлетворил Вас – только поверьте, «черт не так страшен, как его рисуют!»… Я вовсе (увы!) не «мрачен» на деле. Очень желал бы быть природно, естественно мрачнее, это выгодно в жизни; к несчастию, я лично не только весел, но даже и очень легкомыслен. А если в сочинениях моих много мрачного, то это уж не мой личный характер, а правда жизни самой, на которую ранние занятия анатомией, медициной, зоологией, ботаникой и т. д. приучили меня смотреть объективно, т. е. по возможности, независимо от моего личного характера и личных обстоятельств. Так мне кажется, а впрочем, себя судить трудно, и я могу ошибаться в понимании источников такой комбинации: сам веселый и даже нередко легкомысленный, по воззрениям пессимист (впрочем, «оптимистический», т. е. «слава богу, что не хуже», «страдания полезны» и т. д.). В понимании источников могу ошибаться, но самый факт сочетания этого верен.
Так себя и рекомендую на случай личного знакомства. Дальше и я буду отвечать Вам по пунктам.
1) Вы женитесь! Дай Господь мир и любовь. Не знаю, какова Ваша невеста, но, расположившись к Вам за Ваше ко мне заочное и неожиданное сочувствие (Вы догадываетесь, конечно, что я этим не избалован, как Толстой и Достоевский) и замечая и по статьям Вашим и по письмам, что Вы человек, глубоко все чувствующий, молю Бога, чтобы Он подкрепил Вас на этом столь скользком пути в наше время! Главное для меня, самое главное, чтобы Вы прежде невесты успели поставить ногу на венчальный коврик! Вы, конечно, знаете, что это значит?
Один 40-летний супруг, жену свою любивший неизменно и нежно в течение 20 лет и вполне ею довольный, говаривал мне, однако, не раз: «Муж должен быть главою, но пусть хорошая жена вертит им так, как шея вертит голову. Кажется, будто голова сама вертится, а вертит ею шея; не надо, чтобы жена видимо командовала, это скверно». И я совершенно с ним согласен.
Мы давно уже привыкли к улыбочкам и шуточкам при чтении свадебного апостола, когда диакон возгласит: «А жена да боится мужа своего!» А шуточного или «несовременного» тут нет ничего. Хорошая жена должна хоть вид подчинения показывать, если у нее и нет настоящей боязни. Разумеется, и у апостола Павла тут дело идет не о том, чтобы у всякой жены ноги подкашивались от страха при взгляде на мужа, но о духовном страхе, о страхе согрешить не только изменой, но и всякими мелкими сопротивлениями и словесными оскорблениями, на которые так падко большинство женщин. (Особенно они стали падки до этого в XIX веке, с тех пор, как их стали, к сожалению, реже за это бить!) Мужчина мужчины боится (всякий, хоть до известной степени): у мужчин слова не шутка, во всех классах общества пощечина, кулак, топор, поединок – все это помнится очень хорошо. Но нынешние женщины привыкли безнаказанно говорить мужьям, любовникам, братьям, знакомым, даже отцам или воспитателям такие вещи, за которые телесное наказание весьма еще слабое возмездие. Ибо боль от телесного наказания скоро проходит, а боль от некоторых слов бывает так глубока, что десятки лет дает себя при случае опять чувствовать. Я не верю даже, чтобы самый искренний христианин мог вполне забыть эти обиды; он может простить (и то после долгих молитв и размышлений духовного рода, иначе он пустой человек), может не мстить, даже с радостью заплатить добром, но боль и негодование при случайном воспоминании останутся навсегда! Дай, Господи, чтобы Ваша будущая супруга была в этом отношении одной из тех исключительных женщин, которых и мне посчастливилось изредка встречать. Встречал, но мало, а больше несносны! Трудная вещь брак! Труднее монашества, уже потому, что монашество прямо имеет в виду тернии, а на этих терниях все-таки расцветают хоть и не розы, ну, а мелкие и весьма иногда милые и душистые цветы неожиданных утешений; брак же с привлекательной девушкой, разумеется, в первое время похож на венок из роз и жасминов, но тем ужаснее колют шипы его!
Смолоду я сам был пламенный защитник женщин, но к ½ жизни я жестоко разочаровался в них и перешел на сторону мужчин. Недавно мне случилось присутствовать при беседе одной дамы с молодой, но очень умной служанкой, весьма при этом доброй и религиозной. Дама начала бранить мужчин, а молодая служанка (сама замужняя) возразила ей на это: «Однако, правду сказать, и у нашей сестры много подлости есть!» Я ее чуть не обнял за это!
Конечно, все, что я пишу, – не совсем «свадебно» и празднично, и я прошу Вас простить мне этот cri de l'âme[130]. Насмотрелся, особенно в России (на Востоке женщины посдержаннее), и не скажу – теперь, а даже с ранних лет!
Прошу Вас, какова бы ни была Ваша невеста – станьте первый на коврик… Если она кроткая, ей это понравится, если вспыльчивая, тем нужнее это. У меня прошлого года была напечатана в «Гражданине» статья «Добрые вести», в 4-х главах, о современном весьма сильном религиозном движении в среде русской образованной молодежи (идут в священники, в монахи, ездят к старцам, советуются с духовниками, решаются даже поститься; Достоевским, слава богу, уже не удовлетворяются, а хотят настоящего православия, «мрачно-веселого», так сказать, сложного для ума, глубокого и простого для сердца и т. д.). Трех первых глав у меня нет, а есть одна IV; в ней говорится о религиозности женщин, о семье, о монастырях, которые посещать нужно, и т. д. Позвольте мне предложить эту главу невесте Вашей как свадебный подарок. Кто знает, может и пригодится. А пока пришлите мне, пожалуйста, и Вашу фотографию, и фотографию невесты. Хочется вообразить, и никак не могу.
Теперь – 2) Вы пишете, что подозреваете и Страхова, и Соловьева в «зависти». Избави Боже Вас это думать, особенно про Влад<имира> Соловьева. В Соловьева как в человека я влюблен (хотя ужасно недоволен им за его наверно лживый переход на сторону прогрессистов и Европы). И он – я имею этому доказательства – меня очень любит лично; у нас были особого рода условия для личного сближения, между прочим, мое короткое знакомство с человеком, к которому он давно привязан. Я не могу сверх того вообразить даже, чтобы человек, который во всех отношениях выше меня, стал бы мне завидовать! В чем же? Помилуйте! Не в успехе ли?! Я, конечно, с другой стороны, не могу не считать себя правее его в моих воззрениях на веру, жизнь России и т. д. Иначе зачем бы я писал (не видя вдобавок даже и тени справедливости к себе со стороны серьезной критики)? Но ведь правильность и правда взгляда не значит еще превосходство таланта и познаний? Эти последние на его стороне, бесспорно. Чему же завидовать! Дарований и знания у меня меньше (разве он этого не знает?), годов гораздо больше, т. е. силы и охоты к борьбе гораздо меньше, а успеха, популярности, даже простой известности – очень мало. А не писал он обо мне (т. е. он не раз и с большой похвалой упоминал обо мне, но всегда мимоходом, а не специально) по двум главным причинам: во-первых, по разным случайностям (fatum!)[131], вроде хоть Вашей же (начали статью и бросили), женитьба, экзамены и т. д. Разве не fatum? А во-вторых, именно потому сам признавался, что мягко писать против большинства моих идей ему трудно; начал прошлого года специальную статью, но бросил, побоялся оскорбить человека, резко разбирая писателя. <…>
4) Вы желаете, чтобы я Вам побольше написал о Страхове. Простите, не хочется! Я всегда имел к нему какое-то «физиологическое» отвращение, и очень может быть, что и у него ко мне такое же чувство. Но разница в том, что я всегда старался быть к нему справедливым (т. е. к сочинениям его) и пользовался всяким поводом, чтобы помянуть его добром в печати: советовал молодым людям читать его, дарил им даже его книги, а он ото всего подобного по отношению ко мне всегда уклонялся, и примеров этой его недобросовестности я могу при свидании (о котором мечтаю!) рассказать Вам много. Но и в нем зависти собственно ничуть не подозреваю. Хотя его-то, с его тягучестью и неясностью идеалов, я уже никак не намерен считать выше себя (подобно тому, т. е., как считаю Владимира Соловьева, несмотря на его заблуждения и прогрессивное иезуитство), ибо доказателен ли я или нет, не знаю, но знаю, что всякий умный человек поймет, чего я хочу, а из Страхова никто ничего положительного не извлечет, у него все только тонкая и верная критика да разные «уклонения», «умалчивания», «нерешительность» и «притворство». Но ведь из того, что я считаю его по всем пунктам (за исключением двух: систематической учености и умения философски излагать) ниже себя, не следует, что и он в этом со мной согласен. Я думаю, наоборот, он себя считает гораздо выше, иначе он писал бы обо мне давно. У него есть три кумира: Аполл<он> Григорьев, Данилевский и Лев Толстой. Об них он писал давно, много и настойчиво, о двух первых даже он один, и писал постоянно и весьма мужественно. И даже нельзя сказать, что он критиковал их: он только излагал и прославлял их. Их он считает выше себя и честно исполняет против них свой литературный долг. И в этом он может даже служить примером другим. Владимир Соловьев правду говорит, что характер его очень непонятный и сложный: и добросовестен, и фальшив и т. д. <…>
Вл<адимир> Соловьев о Достоевском в частном письме.
Лет 6 тому назад Соловьев, почти тотчас же вслед за произнесением где-то трех речей в пользу Достоевского (где, между прочим, он возражал и мне на мою критику пушкинской речи Достоевского и утверждал, что христианство Достоевского было настоящее святоотеческое), написал мне письмо, в котором есть следующее, весьма злое, место о том же самом Федоре Михайловиче: «Достоевский горячо верил в существование религии и нередко рассматривал ее в подзорную трубу как отдаленный предмет, но стать на действительно религиозную почву никогда не умел».
По-моему, это злая и печальная правда!
Ведь я, признаюсь, хотя и не совсем на стороне «Инквизитора», но, уж конечно, и не на стороне того безжизненно-всепрощающего Христа, которого сочинил сам Достоевский. И то и другое – крайность. А евангельская и святоотеческая истина в середине. Я спрашивал у монахов, и они подтвердили мое мнение. Действительные инквизиторы в Бога и Христа веровали, конечно, посильнее самого Федора Михайловича. Иван Карамазов, устами которого Федор Михайлович хочет унизить католичество, совершенно не прав.
Инквизиторы, благодаря общей жестокости века, впадали в ужасные и бесполезные крайности, но крайности религиозного фанатизма объяснять безверием – это уж слишком оригинальное «празднословие». Если христианство – учение божественное, то оно должно быть в одно и то же время и в высшей степени идеально, и в высшей степени практично. Оно таково и есть в форме старого церковного учения (одинакового с этой стороны и на Востоке, и на Западе). А какая же может быть практичность с людьми (даже и хорошими) без некоторой доли страха? «Начало премудрости (духовной) есть страх Божий; плод же его любы».
Все прибавки к вере и все «исправления» XIX века никуда не годятся, и наши русские и тем более, ибо они даже и не самобытны; я могу привести цитаты из Ж. Занда и других французских авторов, в которых раньше Достоевского говорится о «любви» и против суровости католичества. Старо и ошибочно. Разница между православием и католичеством велика со стороны догмата, канонических отношений, обрядности и со стороны истории развития их, но со стороны церковно-нравственного духа различия очень мало, различие главное здесь в том, что там все ясно, закончено, выработано до сухости, а у нас недосказано, недоделано, уклончиво…
Но это относится не к сущности нравственного учения, а к истории и темпераменту тех наций, которые являются носительницами того и другого течения.
3) Насчет Ваших книг1. За присылку их очень Вам признателен; брошюры все прочел с величайшим удовольствием, и это чтение усилило во мне еще большее желание видеть Вас. Вы уже тем подкупили меня еще и раньше, что имели неслыханную у нас смелость впервые с 40-х годов заговорить неблагоприятно о Гоголе. Это большая смелость и великая заслуга. Сочинения последнего его периода, т. е. самые знаменитые, очень обманчивы и вредны; я тоже писал об этом кое-где мимоходом, но я стар, а Вы молоды. Честь и слава Вам за это! За большую книгу «О понимании» еще не принимался. Боюсь немножко, ибо, хотя я не лишен вполне способности понимать отвлеченности, но очень скоро устаю от той насильственной и чужой последовательности и непрерывности, в которую втягивает меня всякий философ. Большею частию по философским книгам только «порхаю» с какой-нибудь своей затаенной «тенденцией», ищу – и порхаю, не как бабочка, конечно (ибо это для 60-летнего старика было бы слишком «грациозно»), ну, а как какая-нибудь шершавая пчела (трутень?).
4) Что Вы нашли «благообразного» в наружности Ник<олая> Ник<олаевича> Страхова? Не понимаю!
Вот наружность Соловьева – идеальна, изящна и в высшей степени оригинальна.
А Страхов? Не понимаю!
De gustibus non est disputandum![132]
Впрочем, я пристрастен: у Соловьева мне и слабости, и пороки нравятся, а у Страхова я и самое хорошее признаю… конечно, признаю, но – прости мне Господи – скрепя сердце!
Когда дело идет о Соловьеве, мне надо молиться так: «Боже! Прости и охлади во мне мое пристрастие!» А когда о Страхове, то иначе: «Боже! Прости и уменьши мое отвращение!»
И то и другое – грех; христианство – царский путь, средний! <…>
Впервые опубликовано в журнале: «Русский вестник». 1903, май. С. 155–167.
1 Насчет Ваших книг. – К этому времени В. В. Розанов написал большую книгу «О понимании. Опыт исследования природы, границ и внутреннего строения науки как цельного знания» (1886), а также статьи «Место христианства в истории» («Русский вестник». 1890, январь) и «Легенда о Великом Инквизиторе Ф. М. Достоевского» («Русский вестник». 1891. Кн. 1–4).