К книге
Сочинения 1819СОЧИНЕНИЯ 1819 г.. ПРОЗА. РАЗМЫШЛЕНИЯ О ДУХЕ ПАРТИЙ
83%
СОЧИНЕНИЯ 1819 г.. ПРОЗА. РАЗМЫШЛЕНИЯ О ДУХЕ ПАРТИЙ
111

Зрелище всего происходящего на наших глазах в это столь богатое событиями время заставило меня набросать на бумаге без плана и без связи несколько размышлений о духе партий. Нет более обширного материала и никогда сочинение на эту тему не могло бы показаться более своевременным. Потому я решился опубликовать свои размышления, как они приходили мне на ум, не пытаясь внести в них большую стройность, коей они достигли бы, если бы были по меньшей мере сокращены. Я чувствую, что они могли бы быть короче и содержательнее. Но я буду считать их небесполезными, если они побудят других, которые увидят, чего мне не достает, взять перо и сказать больше и лучше, чем я. Будет неплохо, если все честные и благонамеренные граждане увидят, словно на картине, все то, что не перестает их поражать. Полагаю, что изображать пороки значит трудиться ради их искоренения.

Страх, одна из первейших движущих сил всего человеческого поведения, играет также большую роль в революциях. Тогда он называется осторожностью и под предлогом нежелания повредить благому делу сковывает уста перед лицом господствующей изворотливой клики, заставляет говорить правду лишь наполовину и, порождая вялость, способствует предприимчивости небольшого числа удальцов, которые мало беспокоятся о том, уважают ли, одобряют ли их порядочные люди, лишь бы эти люди молчали и не мешали им.

Человек добродетельный и свободный, настоящий гражданин, говорит только правду, говорит ее всегда, говорит ее всю. Пренебрегая однодневной популярностью, стремясь заслужить уважение людей лишь своей непреклонной твердостью в отстаивании того, что хорошо и справедливо, он ненавидит, преследует тиранию повсюду, где она проявляется. Он не хочет иного господина, кроме воли нации, установленной и закрепленной в законе; он хочет повиноваться ей сам и чтобы все повиновались ей так же, как и он. Он не делает вида, что принимает за народ несколько сотен праздных бродяг; он не станет беспрестанно, с почтительным ужасом оправдывать “чрезмерный патриотизм базарных торговок”[520]; он выступает против их привилегий не меньше, чем против привилегий придворных дам. Задержанные путники, без разбора и без приказа властей остановленные и подвергнутые обыску кареты, буйные “плебисциты” стоят в его глазах не больше, чем тайные приказы об аресте с королевской подписью[521]; он не скрывает, что умеет пресмыкаться на улицах не больше, чем в королевских прихожих.

Ныне, когда все страсти накалены разногласиями, оскорблениями, зрелищем всеобщего движения, когда количество выборных мест пробудило честолюбивые помыслы всех сразу, все партии, все стороны поочередно бросают вызов друг другу и запугивают одна другую. Многие, устрашенные, растерявшиеся во всей этой суматохе, хотя порой они же сами и создают ее, впадают в отчаяние, кричат, что все потеряно, что дальше ничего не получится. Но они не видят, что все устрашающие вопли исходят из небольшой кучки граждан, которые повсюду одинаковы; что пылкий и бьющий через край энтузиазм, с необходимостью порождаемый в людях великими переменами и великими целями, прежде им неведомыми, вскоре растрачивается и перегорает из-за слишком большого жара; что большинство нации, то есть трудолюбивый и благоразумный класс торговцев, купцов, земледельцев нуждается в мире, основанном на прочных законах; что этот класс желает его, что революция и свершилась ради этого класса и что именно он может оказать ей поддержку своей отвагой, терпением, трудолюбием.

Это и есть французский народ. Не понимаю, каким образом столько людей и даже законодателей до такой степени не отдают себе отчета в своих выражениях, что беспрестанно наделяют великими и священными именами “Народ”, “Нация” подлую шайку смутьянов, не составляющих и сотой доли нации: продажных людей, чуждых всяким честным промыслам, безвестных и невидимых, пока царит прочный порядок, покидающих наподобие волков и змей свое логово только затем, чтобы нападать и вредить. Учреждение клубов и обществ, где по мере сил обсуждаются принципы общежительного искусства, весьма полезно для дела свободы, когда эти сообщества растут в числе, легкодоступны и насчитывают множество членов. Ибо невозможно, чтобы большое число собравшихся людей, спорящих у всех на виду, договорились поддерживать ложные идеи и проповедовать пагубные взгляды. Но моментом рождения этих обществ считается и должен считаться тот, когда ими начинает двигать своего рода соперничество между собой. Тогда каждый становится привержен исключительно тому обществу, членом которого он состоит или где он выступал, или где ему аплодировали; и если эти общества хотят активно влиять на правительство и общественное мнение, тогда — и это действительно опасно и страшно — они начинают следить друг за другом, подвергать друг друга взаимным нападкам и обвинениям; малейшее различие в понятиях или в выражениях представляется как раскол, как ересь; и в конце концов они начинают напоминать те старинные монашеские конгрегации, которые, враждуя между собой и при этом дружно обещая своим адептам спасение, только боролись друг с другом за влияние и власть, восхваляя на зависть соперников чудодейственную силу своих реликвий и чудеса своих святых.

Мы видели, как были ликвидированы сословия: больше времени понадобится на то, чтобы ликвидировать сословный дух. Это неисцелимый недуг всех пылких характеров в сочетании со слабой способностью суждения и необразованным умом, когда, опираясь на соседей, думают, что идут вперед, повторяют за другими и думают, что говорят сами.

Тот, кто хочет сохранить благоразумие и трезвый, неиспорченный ум, должен в особенности во времена реформ и новшеств думать, размышлять, рассуждать самостоятельно, принимать в расчет только дела и полностью пренебрегать личностями. Если он поступает иначе, если он творит себе идолов или избирает объекты вражды, то вскоре становится всего лишь представителем определенной партии. Рассудительные слова кажутся ему безумными в устах такого-то, нелепые — мудрыми в устах другого: он судит о поступках в зависимости от того, какие люди их совершают, а не людей — по их поступкам.

Но вспомним, что все личности, все клубы, все спорящие стороны пройдут, а свобода останется: потому что вся Франция познала ее, желает ее, чувствует. Сущность конституции останется неизменной: потому что в ее основе лежат не пустые фантазии или временные договоренности, но все те взаимоотношения, которые с необходимостью вытекают из природы человека и общества.

Маленькие итальянские республики, прежде чем оказаться в руках различных иностранных суверенов, много говорили о свободе, которой они не знали. Начисто лишенные понятия о том, что такое хорошее правительство, они были предоставлены на волю вздорных сообществ, каковые, не полагая никаких основ, не учреждая ничего долговечного, лишь поочередно вносили друг друга в проскрипционные списки и изгоняли. Франция далека от такого положения дел, французы в гораздо большей степени разделены ненавистью, нежели убеждениями. Принципы, признанные и установленные Национальным собранием — те же, что лучшие умы всех времен объявили полностью или частично подлинными основаниями общественного договора. Их очевидность несомненна для почти всех наций. Даже некоторые из недовольных часто прибегают к ним в споре. Таким образом, только ложные заключения, сделанные из них в корыстных целях отдельными лицами, и несправедливости, предлогом коих они заставили послужить эти принципы, смогли восстановить против них такое количество людей.

Так разве не достойны осуждения те, кто словно поставил своей целью поддерживать озлобление в умах, бередить раны всякий раз, когда они как будто готовы затянуться, пробуждать страсти, как только они как будто утихают, и беспрестанно возобновлять то народное брожение, что гибельно для законов, если они уже не могут его остановить?

Кое-кто говорит, что такое поведение помогает держать в страхе внешних и внутренних врагов. Я же скажу: разум и опыт доказывают, что это должно привести к противоположному результату. Впрочем, не стоит серьезно отвечать на заявления, которые представляют собой не более чем пустые отговорки.

Возьмем одно из самых верных и наиболее часто используемых во все времена средств держать толпу в напряжении — доносы. В течение двух лет они нас затопили. И что же обнаружилось? какое преступление? А сколько мы увидели совершенно бесполезных низостей! Самые смутные и гнусные обвинения, встреченные с похвалой, людей, связанных родственными или дружескими узами, ставших подозреваемыми или предателями; преданные огласке доверительные признания; сотрапезников, не стыдящихся доносить о беседах за гостеприимным столом; граждан, составляющих нечто вроде трибунала, не стыдящихся выслушивать эти позорные показания; писателей, не стыдящихся удостаивать эту презренную подлость именем гражданской бдительности.

Недавно мы вздохнули свободнее; неуспех заставил доносителей замолчать: и вот уже целые общества подстрекают их вновь, призывают помочь родине, объявляют о своей солидарности с ними. Я уверен, что эти общества руководствуются благими намерениями; но каков может быть их результат? Доносы участятся, но станут ли убедительнее, правдивее, полезнее? Если подкрепленное доказательствами обвинение есть поступок доброго гражданина, то разве груда вскоре признанных ложными доносов не оказывает двойного пагубного воздействия, а именно: устрашение добропорядочных граждан и ободрение дурных? Разве эти доносы не развращают простых людей? не делают их озлобленными и недоброжелательными, не внушают им недоверия к суду, решение коего не подтверждает их предвзятого мнения? не оставляет в них надолго предубежденности против оправданных обвиняемых? а ведь это немаловажный факт при такой конституции, как наша, при которой человек, наделенный благородным честолюбием, не имеет иного способа возвыситься, кроме как стяжав уважение и поддержку общества, и потому особенно теперь не является ли такая мера, как доносы, более опрометчивой, чем когда бы то ни было?

Повторяю еще раз, я не принадлежу к тем, кои, будучи сами склонны к осуждаемым ими крайностям, приписывают какому-нибудь обществу целиком самые разрушительные планы и самые преступные взгляды: я знаю, что во времена, когда крупные нововведения и могучие интересы порождают смуты и междоусобицы, множество ослепленных и обуреваемых страстями, хотя и честных, людей попадают под влияние трех-четырех ловких и тщеславных злодеев; однако прискорбно, что эти общества не видят, что таким примером они способствуют поддержанию среди народа того возбуждения, что отдаляет всякое установление порядка. Волнения распространяются все дальше; все начинает бурлить: настоящая чернь, то есть та часть народа, которая не имеет ни собственности, ни жилища, ни промысла, становится орудием в руках тех, кто хочет ею воспользоваться: отсюда грабежи, убийства, поджоги, мятежные сборища, требующие чьих-то голов, угрожающие самому Национальному собранию, нагло называющие себя нацией, как будто мирные граждане, занимающиеся своими домашними делами и послушные закону — это рабы или иноземцы. Алчные борзописцы разжигают этот огонь, прекрасно зная, что во времена смуты тебя не читают и твои листки не покупаются, если ты говоришь о согласии и о разуме. Каждый день какое-нибудь новое преступление, какая-нибудь новая опасность с пафосом изобличаются на удивление легковерных, дабы они научились беспокоить, бездумно мучить тех, на кого им указывают как на врагов; чтобы ими был воскрешен отвратительный обычай брать заложников, делающий присутствующего сына ответственным за провинности отсутствующего отца; чтобы они не доверяли своим законодателям, своим властям, своим генералам, всем, несущим бремя общественного служения и не способным ничего сделать без доверия общества, затрудняя действия этих людей разного рода препонами, неприязненным к ним отношением, насильственными мерами; чтобы ожесточить этих легковерных против тех обвиняемых, чья вина доказана слабо: они могут быть виновны, но, следуя выражению мудрого и добродетельного Тацита[522], будучи осуждены “не выслушанными и не имеющими защитников, умирают невинными”.

Если все эти крайности нашли среди нас защитников, не будем удивляться, что слишком большое снисхождение было проявлено к пагубному примеру коммуны Арнэ-ле-Дюк, упрямо пытавшейся, невзирая на законы и вопреки воле Национального собрания, задержать теток короля[523]: их путешествие породило множество глупых слов и поступков. Оправдывая нелепое поведение коммуны, говорили, что оно объясняется патриотическим рвением; а я скажу, что оно объясняется ничем иным, как снедающей большинство людей страстью проявить хотя бы какую-нибудь власть, подчинить кого-нибудь своему владычеству и благодаря силе возвыситься над своим положением, каковое определили законы и разум.

Большая беда состоит в том, что эта ошибка и ей подобные, которые, вероятно, вскоре воспоследуют, придадут убедительность софизмам нескольких краснобаев: следуя своему обычаю и объявив безрассудные волнения в ряде деревень требованием нации, они попытаются таким образом вырвать у Национального собрания тот закон об эмигрантах[524], одно только предложение коего должно было бы быть с презрением отвергнуто: этот неразумный и утеснительный закон, враждебный торговле и свободе, к счастью столь же невозможно закрепить на бумаге, сколь и привести в действие.

Все хорошие законы сами по себе являются законами против эмиграции: достаточно, чтобы исполнялись уже принятые, достаточно, чтобы всякая собственность была неприкосновенной, чтобы каждый мирный гражданин был в безопасности, чтобы неопределенные подозрения не вели к преследованиям, к общественному поношению — и все останутся у своих очагов. Вы можете сделать все это, а если вы этого не делаете, то больше не имеете ни права, ни власти удерживать тех, кто не хочет жить среди вас: непостижимо, как можно объяснять людям, разрушившим Бастилию, что нелепо и бесчестно мешать человеку покинуть то место, где ему плохо.

Я слышал, как приверженцы этого закона много распространялись по поводу нескольких безумных фанатиков и разбойных смутьянов, находящихся, как утверждают, среди бежавших французов и повсюду ищущих деньги и войска, чтобы вернуться на родину с оружием в руках, огнем и мечом подчинить национальную волю своим интересам и своей воле. Но люди, которые попытались бы осуществить эти гнусные проекты, назывались бы не эмигрантами, но злодеями и отцеубийцами, и этих людей с того момента, как их вражеская нога ступила бы на французскую землю, ожидало бы только объявление вне закона, не оставляющее им иного выбора, кроме смерти на поле битвы или гибели на эшафоте.

Добавлю, что только при наличии согласия и смелости в сочетании со спокойствием и проницательностью, можно предотвратить и отбить подобные атаки, если они действительно нам угрожают.

Кто-то сказал, что если поступать так, словно революция уже закончилась, она никогда не закончится; а я отвечаю, что если все время убеждать себя, что революция еще не завершилась, тогда-то она никогда и не кончится. Я прекрасно знаю, что чрезмерно затянувшееся формирование части правительства еще не завершено. Ну, так что ж! Разве из этого следует, что волнения, тревоги, жертвы, труды двух лет продвинули нас вперед не больше, чем если бы мы все это время находились в глубоком летаргическом сне? Есть ли ныне достаточно принятых законов, чтобы все граждане хорошо представляли себе свое положение и обязанности? Да. Есть ли суды? Да. Есть ли власти? Да. Есть ли достаточная общественная сила, чтобы привести в действие закон, когда это понадобится? Да. Что же добавится, когда нам скажут, что революция закончилась и началось царство законов? Конечно, в то время, когда все эти новые установления только начинают действовать, возгласы о том, что они даже не существуют, способны лишь задушить их в колыбели, сделать презренными в глазах слабых и несведущих, готовых поверить, что наши законы — это всего лишь игры, а наши власти — только пустой призрак. А беспрестанно оправдывать все просчеты ошибками данного момента — только верный способ увековечить этот момент.

Здесь уместно вспомнить о лицах, кои, прикрывая свое тщеславие или прискорбное нечувствие красивыми фразами о стоическом патриотизме, заявляют о своей ненависти к таким словам, как порядок, согласие, мир; ибо, говорят они, это язык лицемеров. Они правы, эти слова действительно не сходят с уст лицемеров, и так и должно быть, ибо эти слова не сходят с уст и всех порядочных людей, а лицемерие не было бы опасным и не заслуживало бы этого названия, если бы не означало искусства повторять слова, подслушанные у добродетели; и, конечно, столько пылких демагогов, столько героев на час были бы вскоре разоблачены, если бы они не обладали этим коварным искусством, если бы не подхватывали такие слова, как свобода, равенство, общественное благо, любовь к родине, не рядились бы во все самое священное для честных людей, с целью скрыть свои планы, свою мстительность, свою ярость; и вот как они оказываются облечены цензорской властью и раздают свидетельства, удостоверяющие вашу гражданственность: кто не присоединяется к ним, не восхищается их наглой болтовней и не курит им фимиам, тот объявляется врагом государства и конституции. Они подобны тем священнослужителям, которые повсюду говорили, говорят и будут говорить, что стремление подчинить их братию законам, уменьшить их незаслуженное богатство, презреть их вредные басни и корыстную суровость или продажную снисходительность — то же самое, что замахнуться на самое небо, стать врагом Бога и добродетели.

Поскольку у меня нет ни времени, ни желания писать книгу, и я ограничиваюсь тем, что второпях набрасываю несколько, как мне представляется, верных размышлений, я не стану задерживаться на выявлении легкоуловимых различий между этими политическими Тартюфами[525] и подлинными друзьями родины, свободы, человеческого рода. Мне почти нечего добавить на эту тему к тому, что уже было сказано с редкой убедительностью и зрелостью в письме одному из членов Национального собрания, принадлежащем перу человека[526], которому, к моему сожалению, великое множество его трудов не всегда оставляло время столь же превосходно выражать здравые размышления на злобу дня.

Полагаю, впрочем, что те, кто услышит меня и одобрит, не нуждаются в моих рассуждениях, а те, для кого то, что я скажу, будет совершенной новостью, весьма далеки от той спокойной рассудительности, когда душа расположена осознать свои заблуждения: только время откроет им глаза.

Вот почему, когда в августе прошлого года я обнародовал мои мысли по этому поводу в сочинении “Уведомление французам об их истинных врагах”, я не ждал от него особого эффекта. Не жду большего и от того, что я публикую ныне: мне слишком хорошо известно, что в разгар гражданских бурь суровый и спокойный голос разума слишком слаб, чтобы перекрыть крики тех, которые всегда готовы услужливо разжечь народные страсти, всегда преувеличивают грозящие всем опасности, свои собственные тревоги и свои жертвы во имя общественного блага, обвиняют без разбора богатых и могущественных людей, неизменно вызывающих зависть, и в конце концов начинают властвовать сбитой с толку толпой. Но разве порядочному человеку не доставляет возвышенного и праведного удовольствия преследовать мужественными и смелыми истинами этих беззаконных победителей во время их триумфа, пробуждать их совесть, доводя до их сведения, какое презрение они внушают, наконец, бросать вызов, быть может, и с опасностью для себя тем, кто безнаказанно бросает вызов чести и справедливости.

Я отнюдь не хочу, чтобы какое-нибудь из моих сочинений служило поводом для злорадства праздных читателей, всегда жадно следящих за чернильными баталиями. Вот почему я не называю имен тех, кто вызвал мои размышления и вовсе не из желания щадить этих людей; я заявляю всякому, кто узнает себя на моей картине, что я имел в виду именно его — и никого другого.

Среди причин, заставляющих нас горячо желать, чтобы Национальное собрание, оставив будущим законодательным органам все то, что не требует ее руководства, не теряло ни минуты для завершения конституции и окончания своего огромного дела, не самой малозначительной причиной следует признать надежду увидеть конец всех этих партий, утомляющих нас и разлагающих дух общества. Только тогда они исчезнут. Пока Национальное собрание существует, настороженный народ, продолжая видеть разрушающую и созидающую руку, остается в недоумении, все время ожидая какого-нибудь новшества. Чувствовать себя в безопасности в доме можно лишь после ухода строителей. Только тогда все, и патриоты, и недовольные, окончательно убедятся, что здание крепко и прочно; а поскольку изнутри сотрясающие Национальное собрание удары отдаются по всей стране, только с его роспуском мир и согласие воцарятся как среди нас, так и среди наших законодателей.

Собрание в том виде, в каком оно существует ныне, состоящее из самых разных членов, вопреки их воле собранных вместе, никак не сможет прийти к единодушию: слишком много враждебных интересов, соперничающих притязаний, накаленных страстей раздирают его и порой заставляют даже разум быть репрессивным. Очевидно, что будущие собрания будут лишены этих недостатков: между их членами, коих изберут одни и те же облеченные доверием лица, при одинаковом праве, одинаковым образом, во имя одного дела, будет лишь та разница мнений, что не ведет к расколу. Все будут исходить из одних и тех же принципов: конституционных, потому что они истинны и почитаемы всеми как конституционные. Тогда исчезнут и все те определения, что делят граждан на два лагеря, никто впредь не посмеет рыться в чужих мыслях; каждый человек, пользуясь своим правом, будет иметь какое угодно мнение, и никто не сможет его потревожить; закон будет наказывать лишь возмутителей спокойствия и мятежников. Тогда-то Национальное собрание сможет снискать истинную славу и благодарность общества; ибо зрелище прискорбных сцен, коим оно слишком часто служило подмостками, не будет больше поражать наш взор. Воспоминание об ошибках, порой допущенных в описанных мною обстоятельствах и в других, и с легкостью исправленных, сотрется за давностью. Мы забудем даже имена наглых деспотов, тиранически завладевавших ходом обсуждения и иногда побуждавших Национальное собрание против его воли к опрометчивым шагам, которые в упоении своей властью они даже не давали себе труда оправдать цветистыми софизмами; тогда как, с другой стороны, человечные принципы, плодотворные и незыблемые, положенные им в основание нашей конституции, развивая нашу промышленность, приращивая наше богатство и национальные добродетели, внушат нам любовь к нашим законам и будут постоянно напоминать нам эти два года, омраченные не одним трагическим днем, но и полные еще более многочисленных, великих благодеяний и трудов, кои могли бы составить славу двух веков. Итак, да будет мне позволено сказать, что после 14 июля и стольких прекрасных дней, подаренных Национальным собранием французскому народу, самым прекрасным будет день его роспуска[527].

Поскольку я говорил здесь о крайностях только одной партии, меня самого смогут обвинить в той партийной пристрастности, каковую я поставил себе целью изобразить: однако пусть обратят внимание на то, что та партия, о которой я до сей поры говорил, намного сильнее других и, естественно, что ее ошибки — многочисленнее, беззакония — разительнее, а заблуждения — опаснее для правого дела; но, конечно, противная партия отличается не меньшими безрассудством и странностями.

И действительно, люди, открыто провозгласившие себя врагами того подлинно человечного общества, требование которого состоит в том, чтобы все были счастливы и свободны, люди, приходящие в бешенство от одного только слова “равенство”, рассматривающие человеческий род как подлое, сбившееся в кучу стадо, созданное для того, чтобы принадлежать горстке хозяев, а королевскую власть — как четвертую ипостась Бога, перед каковой необходимо повергнуться во прах, не осмеливаясь даже поднять глаз; словом, все те, кто усвоил подлатанные принципы тиранов, кем, как не тиранами, стали бы они, окажись власть в их руках?

И вот мы видим, как в наши дни возобновляются прежние беды: доверчивое простонародье поднято во имя Божие для защиты хищнических интересов кучки людей, для восстановления прежнего союза тирании и суеверия, двух напас-, тей, порой, когда нечего опасаться, пытающихся превзойти одна другую, но всегда выступающих в единстве, когда надо сокрушить разум; изнуренные пороками и развратом личности кричат, что религии больше нет. И вечно на первый план выдвигаются интересы народа; ибо какие лицемеры не пользуются языком справедливости и добродетели? Мы видели многих из них, в течение двадцати лет наживавшихся на грабеже общественного имущества, которые, когда в эпоху революции страх выгнал их из страны, жалели, удаляясь, о несчастном народе, отказавшемся служить им, и наивно уверяли, что во Франции больше не осталось честных людей.

Мне нет надобности повторять, до какой степени я осуждаю незаконные насильственные меры в отношении главарей этой партии; но когда я слышу, как они горько жалуются на меры предосторожности, принятые Национальным собранием, чтобы помешать им вредить ему и рушить общественное здание, я не могу прийти в себя от изумления: пусть они скажут мне, какое государство когда-либо терпело явные и неприкрытые проявления бунта? пусть скажут мне, какое правительство будет более презренным, чем наше, если оно допустит, чтобы со всех сторон проповеди, пастырские послания, обвинительные речи, разглагольствования всякого рода сеяли ложь и страх, тревожили умы, внушали ненависть к родине и законам, учили простых и честных людей (а такие есть в этой партии, как и в любой другой), верить, что конституция, обеспечивающая права всех, посягает на чьи-либо права и что Бог осуждает установления, предназначенные для того, чтобы осчастливить человеческий род; приписывать Декларации прав человека защиту всех тех крайностей, что больше всего нарушают эти самые права; делать законы ответственными за все преступления, совершенные против нее: ведь именно об этом твердят тысячу раз на дню, и вот единственное учение, следующее из яростных диатриб людей, словно поклявшихся отречься от всякого понятия о человечности, о справедливости, о здравом смысле, дабы защитить сословную честь.

Именно эта сословная честь, вечное достояние тех, кому слишком трудно обзавестись своей собственной, именно эта, повторяю, сословная честь выводит из фехтовальных залов[528] целый рой героев, дворян в прошлом или ставших ими с тех пор, как их больше не существует, формирует для оказания поддержки трону, конечно, в ней не нуждающемуся, армии наглых и презренных паразитов, осмелившихся назваться защитниками короля[529] и прибегнувших к тому единственному средству, которое может только повредить ему: они бродят, рыскают повсюду, готовые вступить в драку со всяким, кто не с ними, кто не желает гражданской войны и убить его, чтобы доказать свою правоту. А женщины, всегда слепо преданные сиюминутным страстям, всегда увлеченные тем, что имеет вид храбрости, эти во все времена тайные или явные любительницы рыцарственных убийств, именуемых дуэлями, словно одобряют эту малодушную и бессмысленную жестокость смертоносными аплодисментами.

Именно приверженность сословной чести заставила безумцев, превратившихся в непримиримых врагов своей родины, почти радоваться при известии о кровавых ужасах в наших южных провинциях[530]; фальсифицируя декреты Собрания, вводя в заблуждение сельских жителей, сея раздор, требуя крови, они используют то же оружие, что и самые подлые смутьяны, позорящие свою, противоположную партию, и словно служат им оправданием; они не стыдятся проклинать Францию и всех французов, в молитвах призывать все державы земли сокрушить нацию, которая больше не признает ливреи их слуг[531], и постоянно питаются нелепой и гнусной надеждой, что весь мир объединится ради уничтожения страны, в которой они перестали быть маркизами и где им больше не кадят первым в церкви их села.

Всем тем, кто возмущается, что великий народ не пожелал быть рабом и кто называет узурпаторами и мятежниками людей, вступающих в свои права, доставляет самое большое удовольствие яркими красками живописать положение, в коем находится король; они без умолку сожалеют о несчастном государе, низведенном до роли первого гражданина свободной нации[532], который, все еще обладая силой делать добро, ограниченный лишь в возможности вредить, являющийся перед гражданами лишь затем, чтобы возгласить им законы, принятые ими ради их общего блага, может вызвать их ненависть, только если сам этого открыто пожелает, а чтобы заслужить их любовь, должен лишь буквально исполнять возложенные на него величественные обязанности.

Но эти трогательные витии, в чьих глазах подобная судьба столь плачевна, кто же они? Это (можно ли удержаться от смеха?) бывшие пэры Франции, бывшие придворные, которые в то время, когда парламент находился в оппозиции к двору[533], держали совсем иную речь: тогда они желали, они требовали, они призывали революцию, отвечающую их личным представлениям о ней, и не переставали утомлять наш слух гнусным потоком клеветнических россказней об этом самом короле, о всей его семье и не умолкали, даже когда какой-нибудь благоразумный человек говорил им: ”Все, что вы здесь рассказываете — будь то правда или ложь, не имеет ровно никакого значения. Если короли заблуждаются, то возносящие и окружающие их виновнее, чем они. Но даже если бы поведение королей было безупречным, необходимость установления свободной и сильной конституции, которая обеспечила бы независимость судьбы наций от пороков или добродетелей одного человека, не стала бы меньшей”.

То же самое можно сказать и о нашем высшем духовенстве, некогда столь гордившемся своим сопротивлением притязаниям римского престола, а сегодня столь торопящимся уступить ему больше, чем тот когда-либо требовал. Упаси меня Бог от обвинения в неискренности и коварстве всех церковнослужителей, коим наши установления кажутся несовместимыми с данными ими некогда обетами[534]. Ничего не понимая в их образе мыслей, я верю, что все, добровольно оставившие служение, поступили согласно своей совести. Но большинство тех, кто наиболее рьяно выступает против якобы нечестивых законов, основанных всего лишь на здравом смысле, кто обращает к нам яростные речи в духе Кирилла и Григория Назианзина[535], кто жаждет умереть за веру, кто умоляет о мученическом венце, кто они, эти люди? Все знают: это погрязшие в роскоши и долгах прелаты, зачастую герои историй, таимых так, что они всем становились известны, зачастую преданные самым подлым шарлатанам[536] и глупым суевериям, по их же собственному закону наказуемым смертью; аббаты, чьи антирелигиозные остроты, песенки и анекдоты увеселяли столичное общество[537]; одним словом, люди, лишенные как добродетелей, так и талантов, о чьем существовании никто бы никогда не узнал, если бы всякого рода интриги, имена куртизанок, всегда на слуху в больших городах и всегда вкупе с их собственными, зачастую не приносили им скандальной известности.

Становятся ли их рассуждения от этого хуже? спросят меня. Нет. Их рассуждения негодны сами по себе. Но становится ясно, какого доверия и уважения заслуживают люди, что, ежедневно меняя принципы, цели, друзей, убеждения, оказываются равно недостойными и неспособными рассуждать о чем-либо здраво.

Мне хотелось бы сказать два слова и о тех политиках-иллюминатах, о тех патриотах-розенкрейцерах[538], которые, следуя извечному обычаю себе подобных и приспосабливая к идеям своего века ворох древних суеверий, всегда засорявших землю, проповедуют свободу и равенство как элевсинские или эфесские таинства[539], трактуют Декларацию прав человека как оккультное учение, перелагают ее на мифический язык и превращают законодателей в неприступных иерофантов. Они были бы только смешными, если бы не следовало всегда остерегаться этих людей: ведь им недостаточно явной и простой истины, а разум для них не привлекателен, если не заимствует покров у безумия и лжи, и им больше по нраву видеть сборище посвященных в таинства фанатиков, нежели обширное общество свободных, спокойных и благоразумных людей.

Вот какие политические распри, чередуясь с распрями схоластическими и теологическими, но проходящие одинаковым образом, в одном и том же духе, с использованием тех же софизмов (ибо свойства человеческого рода остаются неизменными) ожесточают ныне различные общества, разделяют семьи и сеют такие семена ненависти и клеветы, что самые абсурдные обвинения в тайных кражах, отравлениях, убийствах привычны для всех партий и больше никого не удивляют. Каждый, в своем ребяческом тщеславии называя добродетелью, мудростью, честностью свою влюбленность в собственные убеждения, объявляет бесчестным всякого, кто думает иначе и уверяет, что он-то сделал и делает все, что без него все погибнет, кричит, угрожает, старается запугать и жадно принимает или с отвращением отвергает вещи, в которых он плохо разбирается, и слова, смысл которых он не позаботился понять.

Приведу один пример. Некоторые партии едины в своем неприятии слова республика. Они взирают гневным оком на тех, кто осмеливается употреблять это слово. Они убеждены, что это святотатство, что произносящий его — враг государства и короля. Как будто всякая страна, где нация создает свои законы, где она обладает верховной властью и требует отчета у своих служителей, не является республикой, каким бы ни был государственный строй этой страны; и как будто желающий выражаться точно и ясно, должен отказываться от слова, прекрасно передающего прекрасное понятие, потому только, что многие говорят и слушают, не слыша ни собственных слов, ни того, что им говорят.

Вещь примечательная в этой революции, в стольких отношениях не похожей ни на какую другую, и несмотря на ошибки и преступления, поводом коих она стала, больше сделавшей для справедливости и истины, нежели любая другая известная революция, вещь примечательная, говорю я, заключается в том, что до такой степени возбужденные, разгоревшиеся страсти до сих пор не породили ни одного из тех чудовищных, но поистине красноречивых сочинений, которые потомство осуждает, но любит перечитывать; что только благоразумные сочинения, появляющиеся в печати, отличаются рассудительностью и что, в особенности, наши недовольные, конечно, не отказавшиеся от прессы и в чьей душе оскорбления, нанесенные их безумной гордыне, утрата нелепых привилегий, а также, будем искренни, обида на множество жестокостей, очень близких к несправедливости, должны были возбудить страстность и пламенность, развивающие таланты, а порой их заменяющие, произвели на свет только писания, полные преувеличений, холодные или изобилующие пресными насмешками. Мне прекрасно известно, что острота этих шуток заставляет всю их партию умирать от хохота, а сила этого красноречия приводит в восторг. Но мне прекрасно известно и то, что достаточно нескольких минут разговора с безудержными хвалителями этих достойных сочинений, чтобы заметить, что, хотя они расхваливают их, покупают, передают из рук в руки, пугают нас ими как небесной карой, они так и не смогли одолеть их и оказываются застигнутыми врасплох, когда им эти сочинения цитируют.

Среди тысячи других примеров можно напомнить о двух объемистых брошюрах[540], поступивших к нам в прошлом году из Англии: одна, начисто лишенная смысла, хотя и продиктованная бурной и беспокойной злобой, была забыта, едва успев появиться на свет; другая, также мало читаемая, еще памятна, ибо это произведение иностранца, который, занявшись нами лишь затем, чтобы запугать нас мрачными предсказаниями, превзошел силой и исступленностью своих проклятий всех тех из наших французов, кого личные интересы наиболее настроили против наших нововведений. Поскольку автор пользуется у себя на родине определенной известностью, а о его книге было уже давно и торжественно объявлено теми, чьим страстям он потакает, и поскольку его суждения о нашей революции, высказанные в парламенте Англии в начале прошлого года, стали причиной резкого разрыва между ним и одним из его наиболее уважаемых политических соратников[541], я почел уместным уделить несколько строк этому автору и его книге.

Этот человек — ирландец по имени Эдмунд Берк, на протяжении тридцати лет входящий в состав английского парламента. Действуя в палате общин совместно с людьми большого ума и больших талантов, он принес немалую пользу своей стране, способствуя обузданию крайностей королевской власти, тех крайностей, слепым поборником коих в чужих странах он выступает с таким рвением. Отличавшийся необычайно яростными нападками на партию, к которой сам не принадлежал, он оказался не столь опасен из-за своей вспыльчивости, любви к неправдоподобным гиперболам и неспособности держать себя в границах разума. Он прослыл красноречивым оратором благодаря блестящим и порой прекрасным образам, вечно тонущим в страшном хаосе несвязных идей, натянутых и ложных выражений, низменных метафор, темных намеков, высокопарных цитат. Все это

скрепляет, стоек,

В присловья въевшийся дух рыночных помоек[542].

Все эти качества, собранные воедино, бросаются в глаза и в опубликованной им странной книге, посвященной французским делам. Читатели могут восхищаться если не его любовью к истине, то по крайней мере его даром создавать фантастические картины, настолько велико и немыслимо нагромождение невероятных химер, когда он изображает и Францию, и Париж, и Национальное собрание, и положение короля с королевой, одним словом, все. Здесь мы видим то самое исповедание веры, которого никогда не скрывали ни его речи, ни его действия, а именно глубокое пренебрежение к любым неизменным и незыблемым принципам и ко всем философическим рассуждениям, призванным вернуть людей к понятиям, основанным лишь на истине и на природе вещей; здесь он открыто заявляет о своей любви к предрассудкам именно потому, что они предрассудки.

Вот образец его диалектики и его манеры судить об известных вопросах. Равенство людей в правах возмущает его больше всего: он резко упрекает Национальное собрание, ибо ему представляется, что люди стали равны в правах с тех пор, как это признало Национальное собрание; возражая далее, он говорит, что если все люди равны в правах, то, стало быть, правительство должно состоять из грузчиков, ростовщиков и т.п. Он замечает также, что Национальное собрание, признав извечное равенство людей в правах, таким образом как бы определенно заявило, что Тацит, Монтескье, Руссо обладали не большими способностями, чем их башмачники; по этому поводу он приводит слова Екклезиаста[543], который справедливо говорит, что плотники не должны создавать законы. Правда, цитируя Екклезиаста, он скромно добавляет, что не берется утверждать, апокриф ли эта книга или нет, столько осторожности и осмотрительности привносит он в свою критику.

Вот каким образом, — беру в свидетели всех, у кого хватило терпения прочитать этот неудобоваримый набор слов — вот каким образом постоянно и повсеместно рассуждает он, доказывает, судит: всегда уверенный в себе, всегда торжествующий, всегда пораженный красотой своих мыслей. Вот перед каким судом предстала Франция, вот какая дикая смесь нелепостей и педантичных глупостей наполняет огромный том: он был бы смешным и очень развлекательным, если бы каждую минуту плоская грубость оскорблений или чудовищность клеветы не вызывали тошноту или не рождали возмущения.

Как отвечать на подобную писанину? какой честный человек пожелает опуститься до уровня автора, вечно упоенного своей глупостью и злобой, каждая страница которого не свидетельствует ни о чем, кроме шаткости и нелепости принципов, кроме ослепления или постыдного коварства суждений, кроме невозмутимого игнорирования фактов, а каждое утверждение не допускает иного ответа, кроме опровержения? Однако я полагаю небесполезным сообщить французам один факт — не из тех, что он сам приводит, скверно измышленных или неумно преувеличенных, но факт достоверный и хорошо известный: он покажет им, что это за краснобай, поставивший себя судьей их законов и действий. Пусть знают, как этот человек, возводящий перед королем и королевой клевету на нацию, более расположенную почитать их с тех пор, как ее не понуждают больше курить им фимиам, пытающийся озлобить их сердца напоминанием о муках, от коих хотели бы оградить их все добрые граждане, о тех муках, что заставили их разделить вместе со всеми наши непреклонные обстоятельства, дерзающий приписывать всему народу преступления нескольких разбойников, которых народ ненавидит и не признает: пусть знают, как этот человек сам недавно обошелся с королем Англии.

Английский король в конце 1788 г. был поражен недугом[544], унижающим достоинство человеческого рода и на некоторое время сделавшим его голову не в состоянии нести бремя короны. Часть палаты общин решила, что следует облечь королевской властью принца Уэльского, сделав его регентом. Эдмунд Берк разделял это мнение. В своей речи он не постыдился распространиться со своей обычной язвительностью о прискорбном состоянии короля; он не постыдился изобразить и ярко подчеркнуть печальные симптомы болезни, внушавшей даже не потерявшим совести врагам почтительное сострадание; он не постыдился завершить свою картину следующими, буквальными словами, напоминающими те, что употребляет Мильтон, говоря о падении Сатаны[545]: Господь возложил десницу свою на него; низверг его с трона; сделал его ниже последнего крестьянина в его королевстве.

Этот сугубо бесчеловечный вздор возмутил все партии: друзья Берка были поставлены перед необходимостью не раз возобновлять свои бесплодные усилия, чтобы тонкостью толкований пытаться ослабить ужасное впечатление, оставленное в умах варварской выходкой их уважаемого друга. И всякий, кому известно, что происходит в Англии в последнее время, может засвидетельствовать, что Берк часто ставит их перед этой необходимостью и что, обладая живым воображением и довольно широкой эрудицией, этот ритор, лишенный вкуса, способности суждения, всякого понятия о критике и о том, что пристойно и порядочно, продолжает открывать рот словно затем только, чтобы привести в замешательство своих друзей и рассмешить своих врагов.

Ныне предметом бредовых измышлений этого бранчливого безумца послужили французская нация, ее новые законы, ее свобода. Все и вся вызывает у него разлитие желчи. И поскольку у меня есть брат, тоже ставший жертвой наглой глупости его исступленных фантазий[546], я боюсь, как бы читатели и он сам не приписали этой причине, которой мне, впрочем, нечего стыдиться, мое законное возмущение его отвратительной книжонкой. Но я заверяю и его, и моих читателей, что, прожив три года в Англии, я вовсе не нуждался в его новом шедевре, чтобы узнать и оценить его невоздержанную и необузданную язвительность, неисправимую порочность суждений и, в особенности, удивительную способность плодить чудовищные обвинения и обильно изрыгать грязную брань.

Взяв перо, дабы воздать ему должное, я вспомнил, что хотя он еще не достиг глубокой старости, тем не менее я часто слышал, как друзья этого человека оправдывали его поведение ранней старостью и жалели его, уверяя, что для него раньше, чем для других наступил тот момент, когда мыслительные способности слабеют, и дряхлый человеческий разум начинает по-детски лепетать. Я знаю, как уважительно и бережно должно относиться к этому позднему детству; однако я подумал, что когда старость буйна, сумасбродна и злоязычна, когда самонадеянное чванство делает старика похожим на глупого и невоспитанного юнца, тогда старость не заслуживает снисхождения и не может быть дозволено старику бормотать ложь и оскорбления; а если он основывает свои притязания на воспоминаниях о более шумной, чем прочной известности, внушающей уважение глупцам, тогда в особенности надо заставить его стыдиться, указав на правду; и хотя следует презирать подобную старческую ругань, однако не следует презирать ее молча.

Этот надменный софист, столь любящий цитаты, конечно, будет очень доволен, если в заключение я напомню созданное отцом поэтов изображение Терсита[547], этого шута древности:

Только Терсит меж безмолвными каркал один, празднословный,

В мыслях вращая всегда непристойные, дерзкие речи.

Предыдущая главаГлава 111 из 134Следующая глава