Когда великая нация, состарившись в заблуждениях и беспечности, устав наконец от бед и угнетения, пробуждается от долгой летаргии и через справедливое и законное восстание возвращает все свои права и опрокидывает тот строй, что все их попирал, она не может в одно мгновение успокоиться и перейти в новое состояние, которое должно сменить прежнее. Могучий толчок, данный столь тяжеловесной массе, заставляет ее некоторое время колебаться, прежде чем она вернется в нормальное положение. Вот почему не следует, когда разрушено все, что было плохо и когда надо, чтобы те, на кого возложено проведение реформ, скорее делали свое дело, не следует надеяться, что еще разгоряченный пережитым и возбужденный успехом народ будет пребывать в покое и мирно дожидаться того нового строя, который ему готовят. Все думают, что таково их право, и неосторожно стремятся внести вклад иной, нежели благоразумное терпение. Все хотят не только при всем присутствовать и за всем наблюдать, но еще и руководить строительством хотя бы части здания; и поскольку все эти частичные реформы не представляют столь явно и разительно общего интереса, постольку единодушие народа не так велико и не так деятельно; усилия перекрещиваются: столь большое количество ног задерживает движение, столь большое количество рук замедляет дело.
В этом состоянии неопределенности политика овладевает всеми умами; все прочие труды прерваны; все прежние роды деятельности расстроены; головы разгорячены; все рождают или думают, что рождают, новые идеи и держатся за них, не замечая ничего иного; патриоты, которые в первую минуту составляли единое целое, ибо видели единую цель, начинают находить между собой различия, чаще всего воображаемые.
Каждый напрягает силы, усердствует, каждый хочет показать себя, каждый хочет нести знамя; каждый восхваляет то, что он совершил и то, что намеревается еще совершить; каждый в своих принципах, речах, действиях хочет превзойти других. Те, кто на протяжении долгих лет впитали, усвоили идеи свободы, те, кого размышления заранее подготовили к тому, что сейчас происходит, и кто сохраняет твердость и умеренность, те обвиняются новообращенными в недостатке патриотизма, что просто смешно. Ошибки, заблуждения, плохо рассчитанные шаги, неразрывно связанные с тем моментом, когда каждый считает своим долгом действовать ради себя и ради всех, дают повод тем, кто сожалеет о старом режиме и противится новым учреждениям, осыпать все, что делается и все, что будет делаться, бессодержательными замечаниями и пустыми насмешками; другие, отвечая им, столь преувеличивают правду, что она перестает быть правдой; стремясь выставить дело другого в ненавистном или смешном свете, портят собственное тем, как его отстаивают.
Эти волнения, если только новый порядок вещей, мудрый и насколько возможно деятельный, не оставит им времени зайти слишком далеко, могут вовсе не быть пагубными, могут даже пойти на пользу общему благу, возбуждая своего рода патриотическое состязание. И если посреди них нация просвещается и обретает навык истинных принципов свободы, если представителям народа не мешают создавать конституцию и весь общественный механизм движется к хорошему правительству, тогда все эти небольшие затруднения преодолеваются вскоре одной только силой вещей и из-за них отнюдь не следует тревожиться. Но если, далеко не исчезнув спустя некоторое время, зародыши политических распрей на наших глазах пускают глубокие корни, если на наших глазах множатся наугад серьезные обвинения и чудовищные оговоры; если на наших глазах, в особенности, превратный дух, превратные принципы последовательно вызывают глухое брожение в самом многочисленном классе граждан; если, наконец, на наших глазах в одно и то же время, во всех уголках страны происходят незаконные восстания, одинаковым образом руководимые, базирующиеся на одних и тех же промахах, опирающиеся на одни и те же софизмы; если мы часто видим, как при сходных обстоятельствах с оружием в руках появляется тот последний класс народа, который, пребывая в невежестве, ничего не имея, ничем не интересуясь, умеет только продаваться тому, кто готов ему заплатить, тогда эти симптомы должны казаться ужасными. Они указывают на то, что общее положение вещей способно помешать возврату порядка и равновесия, без чего ничто не может почитаться завершенным, способно развратить и утомить нацию застойной анархией, затруднить работу законодателей тысячью помех, которые невозможно предвидеть или преодолеть, увеличить обязательный промежуток между концом прошлого и началом будущего, прервать всякое продвижение ко благу. Тогда общему делу грозит подлинная опасность и становится трудно не признавать происков и влияния неких врагов общества. Не наш ли это портрет в настоящее время или только картина, порожденная фантазией?
Но эти враги, кто они? Здесь начинаются неопределенные крики: каждая партия, каждый гражданин обрушивается на тех, кто не думает обо всем точно так же, как они: обвинения в заговорах, злоумышлениях, подкупах, при иных обстоятельствах могущие содержать некоторую долю вероятия, становятся столь повсеместными, что не вызывают более никакого доверия. Тем не менее, нам было бы важно знать достоверно, с какой стороны мы должны ожидать опасность, чтобы суметь защититься и чтобы наша неопределенная тревога и наши смутные подозрения не ввергли нас в те бои в потемках, когда разят и друзей и врагов. Попытаемся же, выслушав всевозможные мнения, различить путеводный луч света.
Все те, кто наделен хоть какой-то рассудительностью и стремится обосновать выражаемое ими беспокойство, не ограничиваясь непоследовательными и бессвязными разглагольствованиями, приходят примерно к следующим заключениям. Они учитывают и неприязнь ряда иностранных суверенов, коих могла огорчить наша революция, и корысть и опасения всех королей, чьи подданные могут быть слишком потрясены примером Франции, и властолюбие и жадность тех наций, что, несмотря на повсеместно проповедуемые ныне принципы человечности, справедливости и прав людей, не перестают выжидать случай обогатиться и расширить свои владения за счет тех, кто кажется не в состоянии защититься. Исходя из этого они обращают наше беспокойное внимание то на австрийцев, каковые, между тем, усталые и измотанные длительной, кровавой и дорогостоящей войной и сами встревоженные уже начавшимися или близкими к началу восстаниями[505] во многих из их собственных областей, как будто не собираются на нас нападать, то на англичан — и эта нация, о которой столько говорят в Париже и где ее так мало знают, действительно более опасна, то на другие державы — все и впрямь более или менее внушающие страх, но при этом все рассуждающие сходятся на мысли, что беглецы из Франции и те, с кем они сохранили во Франции связи, возбуждают и подстрекают эти державы.
Однако представляется очень мало правдоподобным, что европейские кабинеты только и делают, что прислушиваются к советам чужеземных беглецов, из коих одни — и таковых большинство — были у себя на родине личностями мало известными, а другие потеряли свой авторитет и почти все свое состояние во время происходящей революции. Не может быть, чтобы они не понимали, что эта революция произведена не волею каких-то отдельных личностей, но что вся нация нуждалась в ней, желала и свершила ее и что, следовательно, явная поддержка, будь она оказана им у нас, была бы несущественной. И если правда, что иностранные державы действительно помышляют обрушиться на нас, то, думаю, они в гораздо большей степени рассчитывают на нашу предполагаемую слабость — а её неизменно и почти всегда довольно опрометчиво принято приписывать освобождающимся народам, — на бессмысленные и совершенно необоснованные распри, ежедневно нас утомляющие, на всеобщее неповиновение и на то охватывающее нас при одном слове “война” смятение, что можно принять за страх.
Поистине неразумно полагать, что французы, не испытывающие любви к нашей революции, в особенности те, кого недовольство или страх заставили бежать за границу, являются все без исключения деятельными врагами, пламенными заговорщиками, не имеющими иных желаний, кроме желания увидеть, как все граждане перережут друг друга, или натравить на нас соседние государства, дабы огнем и мечом проложить себе обратную дорогу во Францию. Я более чем убежден, что среди них есть некоторые, кого оскорбленная гордость, ненависть, жажда мести, ребяческая привязанность к столь же пустым, сколь и несправедливым привилегиям могли бы заставить измыслить или разделить эти безрассудные и преступные планы и кто вдали, быть может, питают безумную надежду стать Кориоланами[506] своей родины. Но человеческая природа порождает очень мало таких непреклонных и неугомонных душ, коих даже воспоминание о нанесенной обиде может ввергнуть одновременно в столь резкие и длительные крайности. Большинство же людей, быть может, способных на отчаянный удар в первом порыве ярости, в конце концов успокаиваются и вскоре устают от одной мысли о кропотливой и расчетливой мести.
Так и большинство наших недовольных, остались ли они в стране и скрываются или бежали и живут открыто, вероятно желают больше, чем мы думаем и чем они думают сами, вернуться к своим очагам и спокойно жить на своей родине, мирной и счастливой. Узость мысли, ошибочное воспитание, малодушное и смешное тщеславие, подлинный ущерб, нанесенный их состоянию, искусственные и ложные понятия о величии и благородстве, опасности, которым многие из них подвергались — все это привязывает их, влечет к химерам прошлого; многие совершенно искренне полагают эти химеры необходимыми для счастья человечества и, сравнивая покой прежнего рабства с происходящими волнениями и бедствиями — а среди них есть такие, что неизбежны в пору освобождения великого народа, делают заключение, что убийства и мятежи составляют сущность свободы, то есть разума и справедливости. Но развейте их заблуждения, показав им порядок, справедливость и согласие, установившиеся в городах и деревнях; вещи и людей в безопасности; всех граждан под защитой закона и послушных только ему: можно ли сомневаться, что они тогда возвратятся из изгнания и расстанутся со своими ошибками? Можно ли сомневаться, что тогда в душе отсутствующих пробудится острое желание вновь увидеть свою родину, которую, как им, быть может, кажется, они ненавидят? Кто сочтет их неразумными до такой степени, чтобы предпочесть сладости возвращения, поправки своего состояния, приумножения того, что у них еще осталось из имущества и мирной кончины в кругу друзей и семьи на той земле, где они родились, горечь скитаний из края в край, в бедности, без всяких душевных привязанностей, вдали от друзей, от родных, в одиночестве, когда невозможно избежать утомительного любопытства или унизительной жалости, а порой оскорблений и презрения?
Но, вернувшись домой, они, быть может, не станут очень усердными патриотами? Что нужды? да и имеете ли вы право, полномочия требовать этого? Можете ли вы заставить человека любить то, чего он вовсе не любит? Можете ли вы его принудить расстаться с предрассудками прошлого, если его слишком слабое зрение не видит их нелепости? Единственное, чего вы можете требовать, это чтобы они были мирными гражданами, а они явно будут ими. Можно ли поверить, что они захотят подвергнуть свой покой, свою безопасность, свою семью, свою жизнь случайностям заговоров, которые так трудно плести посреди общественной бдительности, и которые ныне обречены на неудачу при таком поразительном неравенстве сил, численности сторон и средств?
Я даже полагаю несомненным, что большинство уже вернулось бы, если бы осмелилось, и истратило бы у нас свое состояние, чей недостаток мы ощущаем. Многие из тех, кто ненавидел старый режим, жили при старом режиме; почему же все те, кто не любит нового, предпочли бы отправиться в добровольное изгнание, нежели жить при этом режиме, если бы, конечно, они считали власть надежной? Но друзья извещают их о том сопряженном с риском приеме, который их ожидает; они сообщают им о нежданных визитах и допросах, обо всех этих сыскных мерах, что больше стесняют невинного, нежели страшат виновного. Курьеры останавливаются на границе, осыпаются угрозами и отправляются назад; письма вскрываются; тайны политических кабинетов и еще более священные тайны семейственные и личные нарушаются, разглашаются, выставляются на осмеяние — и кем? членами магистратов, служащими муниципалитетов, теми, кого свободный и сознательный выбор провозгласил самыми мудрыми в их кантонах. Она узнают также, что отдельные группы народа то предлагают заставить их вернуться в такой-то срок, а в противном случае конфисковать их имущество, хотя декретом Национального собрания любые конфискации запрещены, то придумывают иные средства, все в том же роде. Очень ли это похоже на ободрение? может ли это представить им их родину в радостном и привлекательном виде? Измените методы или перестаньте обвинять их в отсутствии.
К тому же не будем забывать, что есть многие, кто, ни разу не заслужив никакого порицания, не сделав никакого зла, были вынуждены бежать после того, как их жилище было захвачено, семья подверглась оскорблениям, после того как они и их близкие с трудом избежали гибели. Что касается этих, то если уязвленное сердце заставило их навсегда покинуть Францию, если они не могут простить ей обиду, то кто осмелился бы вменить им именно это в преступление? Стыдно сказать, но нам следует не столько упрекать их, сколько возмещать нанесенный им ущерб: это они должны нас простить.
Есть и другие, некогда всемогущие хозяева Франции, лишенные талантов и достоинств, которые никогда уже не будут никем, потому что они никогда и не должны были никем быть, которые больше ничего не имеют, потому что они жили хищениями и злоупотреблениями, и расточительная роскошь поглощала все огромное количество награбленного ими. Что до этих, то трудно поверить, что они когда-нибудь станут хорошими французами. Но за исключением этого небольшого числа людей все остальные вернутся, как только увидят дверь открытой. Преследование не порождает прозелитов, оно порождает только мучеников. Пусть перестанут запугивать изгнанников, и они перестанут быть опасными.
Но, допустим, они все же опасны и настолько, как нас в этом уверяют; допустим, нам угрожают тысячи внешних и внутренних врагов: разве мы думали, что свободу можно получить без помех? Я вижу в истории всех свободных народов, что их новорожденная свобода атаковалась тысячью различных способов; но я не вижу, что исходы почти всех этих сражений должны заставлять нас так уж падать духом. Наше внезапное смятение при самых нелепых известиях, наш своего рода панический страх, разве это хороший способ удалить наших врагов, одолеть их, да и просто распознать? Население Франции огромно; у нее есть оружие, у нее есть все: только при наличии единства, хладнокровия и мудрости можно действенно и эффективно использовать всю эту силу; только при наличии бесстрашного согласия, когда есть только одна партия — партия общего блага, можно достичь способности все видеть, все упреждать или все исправлять, всему давать отпор. Вот почему нынешнее разъединение, разделение на партии неосторожно и опасно; а мир и единодушие столь же соответствуют нашим интересам, сколь и подобают национальному достоинству.
Поистине достойно свободы и великого, только что завоевавшего ее народа, если он достаточно высоко ценит свою победу, чтобы отразить бедствия, которые она могла навлечь на него. Он должен был ожидать их; и если спокойный и объединенный, словно это уже один человек, он ждет этих атак с мужественной и достойной выдержкой, исполненный спокойной гордости, основанной на сознании того, что он свободен и не может больше перестать быть свободным, тогда всем придется не один раз подумать, прежде чем напасть на него, и великий народ, идущий в битву с твердой уверенностью, что он может погибнуть, но не может быть рабом, очень редко оказывается побежденным.
Как только нам ясно доказано, что, коль скоро у нас есть внешние враги или враги, скрывающиеся среди нас, и мы только в спокойствии и согласии можем обрести верные средства распознать их, устранить и победить, так сразу становится очевидным, что наш первейший интерес состоит в том, чтобы отыскать и искоренить, как врагов, все причины, мешающие установлению среди нас спокойствия и согласия и здорового общественного мнения, без коего напрасны любые целительные меры. Присмотревшись же к тому, с чем связана наша столь возросшая склонность к подозрительности, беспорядкам, мятежам, — при том, что различие интересов, накал противоречивых мнений, недостаточный навык к свободе — вполне естественная их причина, — мы не сможем не признать, что все эти явления поразительным образом усиливаются, питаются, поддерживаются целой толпой ораторов, и писателей, которые словно объединились в одну партию. Все, что в этой революции есть хорошего или плохого, все обязано тем или иным писаниям. В них же, мы, вероятно, найдем и источник грозящих нам зол. Рассмотрев же, каков может быть интерес авторов пагубных советов, мы увидим, что большинство этих авторов — личности слишком темные, начисто лишенные способностей, чтобы стать во главе партии. Отсюда мы делаем заключение, что их двигатель — деньги или глупая убежденность; ибо не следует думать, что все, кто в политических революциях защищает скверное дело и отстаивает ложные мнения, все без исключения являются людьми дурными и злонамеренными. Поскольку большинство людей наделено сильными страстями и слабой способностью суждения, постольку в наше беспокойное время, когда все эти страсти пробудились, они, эти люди, все хотят действовать и совершенно не ведают, что надо делать, а потому вскоре оказываются преданы на волю ловких негодяев: дело человека мудрого — следить за ними, замечать, куда они клонят, наблюдать за их поступками и словами, наконец, быть может, распознать, какие интересы ими движут и объявить их врагами общества, если они действительно проповедуют взгляды, способные замутить, поколебать, развратить общественное мнение.
Что такое здоровое общественное мнение в свободной стране? Разве это не своего рода всеобщий разум, некая практическая мудрость, как бы вошедшая в привычку, почти равномерно распределенная среди всех граждан, всегда находящаяся в согласии и на одном уровне со всеми общественными установлениями, благодаря которой каждый гражданин хорошо знает, что принадлежит ему и, следовательно, что принадлежит другим, каждый гражданин хорошо знает, каков его долг по отношению к обществу и изо всех сил исполняет свой долг, каждый гражданин уважает себя в другом и свои права в правах другого, каждый гражданин, простирая свои устремления настолько далеко, насколько он может, никогда не оспаривает закон и машинально, бессознательно почитает его? А когда общественное устройство достаточно долговечно, чтобы все это стало для всех врожденной привычкой, своего рода культом, я бы даже сказал, суеверием, тогда, конечно, в стране складывается наилучшее общественное мнение. Я знаю, что было бы безумием хотеть, чтобы спустя год после освобождения и в нашем обществе сложился бы такой дух. Я знаю, что этого можно достичь лишь долгим путем и не принадлежу к тем, кто кричит, что все потеряно, если все не свершено в один день. Но есть и такая степень медлительности, что вселяет страх, как бы цель не оказалась не достигнутой и как бы в дороге не постигла смерть. Об успехах же можно судить по меньшей мере при том условии, если мы видим ряд последовательных событий, с которыми естественно согласуются наши представления о необходимых правилах поведения.
Итак, посмотрим, каких успехов достиг наш разум на пути к образцу, к которому мы должны стремиться. Посмотрим, в чем он стал просвещенным, окрепшим, обогащенным; посмотрим, как послужил нам опыт одного года, столь богатого на события. Если мне заметят, что так нельзя дать верный прогноз на будущее, потому что в стране было слишком много беспорядков и волнений, чтобы мы могли продвинуться к социальному совершенству, я соглашусь с этим замечанием, и оно даже послужит доказательством того, насколько бесполезные беспорядки и волнения были нам вредны и что, следовательно, мы больше не сделаем ни шага по пути к будущему, если не предотвратим подобные нестроения.
Действительно, как и в прошлом году, мы повинуемся лишь нашим сиюминутным прихотям; как и в прошлом году, мы забываем сегодня закон, принятый нами вчера. В этом году мы так же преследуем тех, кто перепродает деньги[507], как в прошлом преследовали торговцев пшеницей; как и в прошлом году, часть народа доходит до насильственных действий в отношении прежних господ; этим людям как будто кажется, что свобода дает им право угнетать тех, кто их некогда угнетал и что железный прут лишь перешел в другие руки; как и в прошлом году, мы требуем затворить двери и удержать людей силой; как и в прошлом году те, кому угодно отправиться в путешествие и кто имеет право поступать, как ему заблагорассудится, вопреки декретам Национального собрания и правам человека, вопреки здравому смыслу оказываются задержаны, сами они — подвергнуты допросу, а их экипажи — непростительному обыску; как и в прошлом году, сыскные комитеты роются в домах, в бумагах, в мыслях граждан, и мы аплодируем; и пусть мне не говорят, что эти усилия, эти поиски дали какие-нибудь положительные результаты, ибо помимо того, что я мог бы просто отрицать подобные утверждения, я заявляю, что это объяснение ничего не стоит, что плохая мера никогда не может быть столь же полезной в данную минуту, сколь вредной впоследствии и что мы вообще весьма далеки от здорового общественного мнения, если думаем, что успех может превратить в нечто хорошее нечто дурное по самой своей сущности; наконец, как и в прошлом году, часть народа упорно ставит себя на место судей и находит развлечение в том, чтобы выносить смертные приговоры, и никто не сомневается в том, что, не будь наших магистратов и национальных гвардейцев, двигающих вперед дело, когда мы тащимся в хвосте, кровавые сцены[508] возобновились бы на наших глазах.
Отвратительное зрелище! Позорящее имя французов! Позорящее род человеческий! Зрелище огромных скопищ людей, берущих на себя одновременно обязанности доносчиков, судей и палачей. Пусть объясняют, пусть даже оправдывают возбуждением первого момента, злобой, накопившейся за долгие годы гнета, неизбежными последствиями полной перемены, происшедшей с огромным народом, эти катастрофы, ставшие роковыми для тех, кто некогда возглавлял учреждения, под бременем коих стонал народ, пусть так, я согласен. Но как объяснить эти растянутые и трудоемкие казни, эти изощренные, хитроумные пытки, которым нечестивая чернь предавала в большинстве своем невинные жертвы? как извинить омерзительные насмешки, сопровождавшие их жалобы и последние мгновения? как извинить, объяснить эту ужасную в людях жажду крови, это отвратительное желание видеть чужие страдания, заставляющее их толпой набрасываться на обвиняемых, совершенно им незнакомых или на виновных, чьи преступления их ни разу не коснулись или же на мелких нарушителей общественного порядка, которых ни одно законодательство, даже самое варварское не наказывает смертью; терзать их собственными руками, роптать и бунтовать против солдат, в то время как их вооружил закон и они вырывают у них жертвы с риском для собственной жизни?
И при этом находятся настолько жестокие, настолько подлые писаки, что объявляют себя покровителями, апологетами этих убийств!
И они осмеливаются ободрять убийц! осмеливаются направлять удар на ту или иную голову! И у них хватает стыда называть это отвратительное попрание всяческих прав, всяческой справедливости народным судом! Конечно, коль скоро является бесспорным, что всякая власть исходит от народа, право вешать исходит также от него; но как ужасно, что это единственное право, которое он не хочет осуществлять через своих представителей! И порядочные люди больше всего должны упрекать себя, в частности, и за то, что они недостаточно открыто продемонстрировали свое возмущение. То ли удивление, то ли неверие в успех, то ли страх сделали их почти безгласными; они отвратили свой взор от этого зрелища в молчании, смешанном с ужасом и презрением, и покинули определенный класс народа, сделав его жертвой бешенства и кровавых подстрекательств тех жестоких и гнусных людей, для коих обвиняемый всегда виновен, для коих оправдание невинного превращается в общественное бедствие, которые любят свободу только в том случае, если у нее есть предатели, подлежащие наказанию; почитают закон, только когда он диктует смерть; уважают суды, только когда они посылают на казнь, а если общество видит себя вынужденным пролить кровь, поздравляют его с этой удачей и желают ему пролить ее еще больше, и чьи крики и рев в случае, если обвиняемых оправдывают, напоминают рычание и зубовный скрежет диких зверей, когда из их когтей и пасти вырывают живые тела, которые они уже начали раздирать.
Но что же? разве все граждане не обладают правом иметь и публиковать свое мнение обо всем, что касается общего дела? Конечно, обладают. Но они не имеют права проповедовать бунт и мятеж; и независимо от этого, даже если бы они не выходили за рамки, предписываемые законом, было бы не менее допустимо и дозволено рассмотреть, к чему клонят их суждения, к чему клонят их принципы и учение, и какого рода влияние могут и должны иметь их советы на то общественное мнение, которое нас интересует. Так вот, в этой грязной груде громких заявлений, брани, чудовищных высказываний попробуем найти, чего они хотят, что одобряют, что предлагают, указывают ли после справедливой или несправедливой критики того или иного закона, чем, по их мнению, можно было бы заменить этот закон: мы ничего не найдем. Они противоречат, но сами ничего не предлагают, они препятствуют, но сами при этом ничего не делают. Какой декрет Национального собрания им по нраву? Какой закон не кажется им несправедливым, суровым, тираническим? Какое учреждение представляется хорошим, полезным, сносным, кроме, быть может, тех, к счастью недолговечных учреждений, которые служат тому, чтобы беспокоить граждан, подвергать их недостойным обыскам, арестам, тюремному заключению, допросам, не имея на то декрета и не соблюдая юридических формальностей? Наконец, какое занятие, какая должность, какой общественный деятель, что вообще пользуется их благоволением?
Г-н де Байи[509] при поддержке общества занимает первое место в городской магистратуре; честные люди радуются, видя поощрение заслуг и добродетели. Но как только этот человек хочет строго исполнять свои обязанности, силясь установить порядок и согласие, умерить и примирить различные интересы, воспрепятствовать честолюбцам попирать чужие права и нарушать общественное спокойствие, так он сам провозглашается честолюбцем, деспотом, враждебным свободе. Г-н де Лафайет[510] поставлен во главе парижской армии; великие подвиги, совершенные во имя правого дела в том возрасте, когда большинство других людей всего лишь узнают о чужих свершениях, рождают любовь к нему всех тех, кто мыслит и чувствует: все рукоплещут его избранию. Но как только ему, проявив большую смелость, энергию, мудрость, удается несколько утишить волнения в этом большом городе, как только он, в мгновение ока переносясь от одного стана к другому, возвращает спокойствие, бдительно следит за всем, что касается интересов города внутри него и за его стенами, удерживает каждого в границах порядка, словом, исполняет свой долг, так все эти люди обрушиваются на г-на де Лафайета, называют его предателем, продажным человеком, врагом свободы. Аббат Сиейес[511] благодаря своим энергичным и ясным сочинениям, благодаря проявленной во время заседания Генеральных штатов смелости, закладывает основы Национального собрания и нашей конституции, а также представительного образа правления, и все единодушно восхищаются аббатом Сиейесом, почитают, чествуют его. Тот же аббат Сиейес противостоит лавине общественного мнения в деле, в котором опыт доказал, что он был прав, осуждает суровые меры, принятые в отношении людей, когда их следовало принять в отношении вещей; хочет обуздать нестерпимую дерзость писателей-клеветников[512]: и вот аббат Сиейес становится врагом государства, защитником деспотизма, опасным лицемером, замаскированным царедворцем. Возьмите г-на Кондорсе[513], на протяжении двадцати лет оказывавшего большие услуги человеческому роду в своих многочисленных сочинениях, предназначенных для его просвещения и защиты всех его прав; возьмите, одним словом, всех, кто посвятил благу общества, родины, делу свободы свои речи или перо, или шпагу, все без исключения оказались заклеймены в этой груде грязных листков как враги свободы с той минуты, как только они выступили против того, чтобы свобода заключалась в поношениях без разбора и в составлении проскрипционных списков группками людей, собравшихся в Пале-Рояле[514].
Таков дух этой многочисленной и страшной породы бесстыдных писак, каковые, прикрываясь пышными званиями и судорожными изъявлениями любви к народу и родине, пытаются завоевать доверие народа, этих людей, для которых всякий закон тягостен, всякая узда несносна, всякое правительство ненавистно; для которых честность — самое тяжкое бремя. Они ненавидят старый порядок не потому, что он был плох, но потому, что это был некий порядок; они возненавидят и новый и вообще любой. С одной стороны, по их мнению, министры короля — это коварные обманщики, разоряющие нас, призывающие против нас иностранные армии, желающие открыть наши порты иностранным флотилиям; с другой, также по их мнению, Национальное собрание подкуплено, развращено и злоумышляет против нас. Таким образом, все, что дает нам законы, все, что нам их объясняет, все, что заставляет нас их исполнять, все, что нас окружает — враждебно и преступно; таким образом, мы должны доверять лишь тем, кто нас подстрекает, озлобляет против всех, вкладывает нам в руки нож, учит убивать и как о милости умоляет нас о кровавой бойне.
Если бы вопли этих изголодавшихся смутьянов были повсеместно преданы презрению или забвению, коих они заслуживают, честные люди, конечно, не снизошли бы до ответа им и не пожелали бы, цитируя их, давать им своего рода жизнь. Но этого не происходит: те; кто говорит или пишет в такой манере, слишком хорошо знают, что она способствует приобретению доверия или денег, и что слепая толпа, невежественная и так долго угнетавшаяся, должна быть, естественно, более чем склонна выслушивать измышления такого рода. Но пусть все классы граждан задумаются, куда заведут нас в конце концов эти бешеные, не предлагающие ничего кроме бунта и мятежа, если их взгляды будут разделены. Национальное собрание — единственная в полной мере действующая ныне власть; только она может привести в движение другие институты власти, созданные от имени нации. Все прежние институты власти упразднены: одни, потому что их существование противоречило свободной конституции, другие — потому что они были следствием и придатком первых, и все — непреклонной силой вещей. Следовательно, Национальное собрание — последний якорь, удерживающий нас и не дающий нам разбиться. Национальное собрание допустило просчеты, потому что оно состоит из людей; потому что этих людей — вспомним, каким образом они были избраны — должны были неизбежно волновать различные, несовместимые интересы, потому что эти люди не могли не устать от огромного объема работ, которые Национальное собрание вынуждено было проделать в одно и то же непродолжительное время и которые оно продвинуло так далеко вперед. Но само дело Национального собрания содержит зародыши будущих усовершенствований; но допущенные им ошибки могут быть исправлены благодаря тому, что оно уже сделало; но верховная власть нации, равенство всех и прочие незыблемые основы, на коих Национальное собрание воздвигло свое здание, обеспечат его долговечность, если только мы сами не помешаем этому. Таким образом, оно — единственный центр, и вокруг него все честные граждане, все французы должны сплотиться; они должны изо всех сил помогать ему завершить начатое великое дело и передать это дело в руки прошедших его школу для усовершенствования и упрочения.
Итак, я повторяю: пусть все честные граждане бесстрашно, если они в силах, вглядятся и увидят, в какую пропасть могут ввергнуть нас советы этих подстрекателей и смутьянов. Для этого нужны только добросовестность и простой здравый смысл; ибо, помимо их яростных нападок на само Национальное собрание, разве не очевидно, что их буйная доктрина имеет целью его, а, следовательно, и наше уничтожение? И впрямь, если бы, как они того хотят, самая многочисленная часть нации сохраняла вкус и привычку к бесчинным сборищам и мятежам против всего, что ей не по нраву, то что сталось бы с промыслами и сельским хозяйством, которые только и могут обеспечить уплату налогов, то есть поддержать благосостояние общества? И здесь я даже не говорю о прямых и определенных высказываниях против налога как такового, раздавшихся, когда Национальное собрание облегчило его бремя, насколько позволяли наши тяжелые обстоятельства. Я ограничиваюсь показом естественного, несомненного, неизбежного следствия духа неповиновения и брожения, к которым всегда склонен народ и на которые его враги во все времена старались указать ему как на одно из его прав, Так вот, как я уже сказал, разве не очевидно, что, с одной стороны, разного рода работники и поденщики, живущие только постоянным и прилежным трудом, предавшись этой буйной праздности, больше не смогут зарабатывать на жизнь и вскоре, подстрекаемые голодом и порождаемой им яростью, не станут думать ни о чем ином, кроме как о поисках денег там, где, как они полагают, эти деньги есть? С другой стороны, не нужно говорить о том, что заброшенные земли и мастерские перестанут приносить отдельным лицам доход, который только и составляет доход всего общества. Итак, налоги исчезают, с этих пор исчезают и общественные службы, с этих пор те, кто живет доходами от своего дела, ввергнуты в нищету и слушают только голос своего отчаяния; с этих пор армия распущена, солдаты, грабят и опустошают все вокруг; позорное банкротство государства становится неизбежным и явным; граждане вооружаются друг против друга. Нет налогов, значит больше нет правительства, нет страны, Национальное собрание вынуждено прервать свою работу, оно рассеяно, его члены превращены в беглецов и скитальцев; огонь и смерть повсюду; провинции, города, отдельные люди обвиняют друг друга во всеобщих бедствиях; акты мести, убийства, преступления становятся привычными; вскоре различные кантоны вооружаются и пытаются сговориться между собой или с соседними народами; Франция, раздираемая судорогами этой сеющей пожар анархии и вскоре разорванная на части, не существует более; а оставшиеся французы обречены на рабство, на позор, сопровождающие дурное поведение и нарушение обязательств, отданы на посмешище чужеземным тиранам, преданы презрению, проклятию, осуждению всеми народами Европы.
Ибо не следует упускать из виду то, что Франция в настоящее время представляет не только свои собственные интересы, дело всей Европы в ее руках. Завершающаяся у нас революция чревата, если можно так выразиться, судьбами мира. Окружающие нас народы пристально следят за нами и ждут исхода наших внутренних распрей с заинтересованным нетерпением и полным обеспокоенности любопытством; и можно сказать, что человеческий род сейчас проводит великий эксперимент, которому служат наши головы. Если мы преуспеем, судьба Европы изменится; люди вернут свои права, народы вернут свою узурпированную верховную власть; государи, пораженные нашими успехами и увлеченные примером короля французов, поделятся, быть может, властью с народами, коими они будут призваны управлять; и, быть может, хорошо наученные нашим опытом и более счастливые, чем мы, народы достигнут справедливой и свободной конституции, избегнув волнений и бедствий, через которые мы прошли к этому первейшему из благ. Тогда свобода распространится и проникнет во все концы, и имя Франции будет навсегда благословенно на земле. Но если случится так, что наши разногласия, наша непоследовательность, наша непокорность закону заставят рухнуть строящееся здание и, погубив страну, погубят нас, тогда, навеки пав, мы одновременно надолго ввергнем в пропасть и остальную Европу; мы отбросим ее на несколько столетий назад; мы утяжелим ее цепи, мы усилим гордыню тиранов; один только пример Франции, о котором они напомнят тем народам, что попытаются освободиться, заставит эти народы потупить взор: “Что мы делаем? — скажут они себе. — Разве у нас больше познаний, больше возможностей, чем у французов? Разве мы богаче, смелее, многочисленнее? Вспомним, что сталось с ними и вострепещем”. Свобода будет оклеветана; наши ошибки, наше безрассудство, наши пороки будут вменены в вину одной ей; она сама будет отнесена к разряду философических химер, пустых плодов праздности; образ Франции предстанет как зловещее пугало, оправдывая повсюду злоупотребления и изгоняя мысль о реформах и о лучшем порядке вещей; и правда, разум, равенство осмелятся вновь явиться на земле, только когда имя французов сотрется из памяти людской.
Быть может, мне скажут, что рассуждать так, значит преувеличивать последствия, слишком рано бить тревогу, — и это в то время, когда уже во многих местах народ с ожесточением отказывается платить справедливые подати, каковые не могут и не должны быть отменены; в то время, как в армии готов, как зараза, распространиться мятеж; в то время как многие наши города напуганы бесчинствами солдат, достойными самых суровых наказаний; солдат, что, грабя казну своих полков[515], оскорбляют, заключают в тюрьмы, преследуют угрозами своих офицеров; солдат, чью участь государство всяческим образом улучшило; солдат, явившихся на одну из самых внушительных, самых величественных церемоний[516], которые когда-либо видел свободный народ, чтобы принести клятву верности закону, нации, королю? Они вернулись в свои гарнизоны только затем, чтобы по прибытии проявить неповиновение закону[517], нации, королю; и промежуток между клятвой и клятвопреступлением занял у них всего месяц.
Я хотел бы, чтобы люди, многих из коих я знаю лично, достойные уважения, но не прекращающие сохранять полное спокойствие при виде всех этих народных брожений, почти болезненно воспринимающие все усилия и заботы общественных сил по их предотвращению и почти с жалостью взирающие на тех, кого эти явления тревожат, я хотел бы, повторяю, чтобы эти люди ради нашего окончательного успокоения соизволили взять перо и доказать нам, что эти брожения, эти грозы, это затянувшееся волнение не приведут нас туда, куда я говорил, что они не породят духа неповиновения и неподчинения, или же, что этот дух — не самый страшный враг законов и свободы. Я хотел бы также, чтобы они показали нам, во что может превратиться Франция, если большая часть французского народа, устав от собственных безрассудств и от анархии, к которой они приведут, устав от того, что достижение цели, им самим постоянно отделяемой, не наступает, прийдет к мысли, что это и есть свобода, отвратится от самой свободы, а поскольку память о прошлых бедах быстро стирается, то и начнет в конце концов сожалеть о прежнем ярме, которое народ безмятежно влачил. Эти же люди не перестают повторять нам, что тот или иной порядок вещей сохраняется теми средствами, какими он был достигнут. Если этим они хотят сказать, что для сохранения, как и для завоевания свободы, требуются смелость, активность, сплоченность, то нет ничего более несомненного и менее относящегося к обсуждаемому вопросу; но если они подразумевают под этим, что в обоих случаях смелость, активность и сплоченность должны проявляться одинаковым образом, и в одинаковых действиях, то это не верно, верным будет противоположное: ибо когда надо сокрушить и разрушить колосс неправедной власти, то чем пламенней, безудержней, стремительней решимость, тем более обеспечен успех. Но потом, когда место расчищено, когда надо вновь строить на обширных и прочных основаниях, когда, разрушив, надо созидать, тогда решимость должна стать совершенно иной, нежели вначале: она должна стать спокойной, осмотрительной, обдуманной, проявляться в мудрости, упорстве, терпении, и надо остерегаться, чтобы она не была похожа на те бурные потоки, что опустошают и не напояют; из чего следует, что если продолжать использовать одни и те же средства, коими была свершена революция, то они только уничтожат ее результат, воспрепятствовав установлению конституции; из чего следует также, что авторы запальчивых памфлетов, эти яростные демагоги, каковые, будучи врагами, как мы видели, всякого правительства, всякой дисциплины, обрушивались в начале революции на прежние злоупотребления, были тогда правы, были в тот краткий миг едины со всеми порядочными людьми в деле проповедования нам истин, сделавших нас свободными; но эти демагоги не должны требовать от нас доверия как чего-то должного и за наше презрение обвинять нас в неблагодарности ныне, когда, используя те же выражения, те же заявления, направленные теперь против совершенно других вещей, они проповедуют воистину совсем иные взгляды, которые приведут нас совсем к другой цели.
Осмелюсь сказать и больше; осмелюсь сказать, что когда народ закладывает политические основания своего государства, он в особенности должен, если хочет, чтобы они были долговечными, остерегаться даже крайностей честного и великодушного энтузиазма: ибо в первом порыве ничто не кажется ни тягостным, ни трудным; но поскольку доведенная до высшей степени страсть слишком пламенна и деятельна, чтобы вскоре не перегореть, может случиться так, что когда она утихнет и народ успокоится, новые установления и законы, не имеющие иных основ, повиснут, так сказать, слишком высоко в воздухе и, не касаясь, не захватывая больше никого лично, останутся бездейственными и беспредметными и вскоре забудутся; между тем, действительно возвышенными и вечными являются те широкоохватные и мощные установления, кои, имея в качестве основания и средств все человеческие способности, рассмотренные в их простых и привычных связях, и, достигая, охватывая всех людей во всех их действиях, требуют большого энтузиазма только при их учреждении, а затем существуют в силу естественного направления вещей, нуждаясь лишь в умеренном энтузиазме, каковой они сами внушают и питают.
Предотвратим же, еще есть время, столько великих бедствий, к которым мы так близки. Мы ступаем по краю пропасти; будем же спокойными, внимательными, решительными; дадим себе время уловить, глубоко постигнуть смысл и дух декретов, установлений, на коих основывается наше будущее. Не злоба, но невежество заставляет оступаться большинство. Злые обретают власть лишь благодаря невежеству тех, кто их слушает. Во многих местах Франции представители власти, пастыри, поистине достойные этого прекрасного звания, посвящают свои усилия тому, что объясняют наименее образованному классу декреты Национального собрания, показывают им их цель, перелагают их на его простой язык, облегчают ему их исполнение. В этих кантонах все спокойно: эти люди не простирают своих честолюбивых помыслов до того, чтобы взойти на самую высокую сцену и привлечь к себе все взоры; но они оказывают правде, конституции, благу общества больше услуг, чем многие из тех, чьи имена восхваляются. Да будет их пример плодотворен! Да вдохновит он по всей Франции множество столь же почтенных граждан взять на себя столь благородное, столь патриотическое дело! да просветят они народ, да покажут ему его счастье, его свободу в его обязанностях; да придадут доступность и осязаемость тому, что он должен делать и тем средствам, к которым он должен прибегнуть; да проведут его за руку по новым, проложенным для него путям; и вскоре мы все, хорошо познав наши подлинные интересы, станем покорны и послушны закону; вскоре основы общестенного блага перестанут быть своего рода тайным знанием мудрецов; вскоре граждане всех классов будут знать то, что должны знать все:
Что не может быть счастливого и свободного общества без правительства, без общественного порядка;
Что в этом обществе не может быть личного благосостояния, если общественный доход, то есть общественное достояние, прочно не обеспечено;
Что общественное достояние не может быть обеспечено без общественного порядка;
Что если в деспотических государствах общественным порядком называется слепое повиновение капризам деспотов, то при наличии свободной конституции, основанной на верховной власти нации, общественный порядок является единственной охраной имущества и граждан, единственной опорой конституции;
Что не может быть конституции, если все граждане, освобожденные от всякого рода незаконного бремени, не единодушны в своем стремлении нести бремя закона, всегда легкое, когда оно распределено равномерно;
Что всякая достойная уважения нация должна уважать самое себя;
Что всякая уважающая себя нация уважает свои законы и выбранных ею представителей власти;
Что нет свободы без закона;
Что закона нет, если часть общества, пусть даже самая многочисленная, может силой атаковать и пытаться сокрушить проявившуюся всеобщую волю, создавшую закон, не дожидаясь предусмотренных конституцией сроков и пренебрегая указанными ею формами;
Что, как хорошо показал г-н Кондорсе[518] в одном из недавно опубликованных сочинений, если конституция предоставляет законную возможность изменить закон, чью ошибочность показал опыт, то восстание, направленное против закона, является величайшим преступлением, в котором только может быть повинен гражданин; этим преступлением он разлагает общество, и это воистину тягчайшее преступление против нации;
Что нет свободы, если все не повинуются закону и если кто-либо принужден повиноваться чему-либо иному, кроме закона и его проводников;
Что никто не может быть задержан, подвергнут допросу, суду и наказанию, кроме как по закону, в соответствии с законом и исполнителями закона;
Что закон может быть приложим только к действиям и что расследование мнений и мыслей, если производится от имени нации, посягает на свободу не меньше, чем если производится от имени тиранов.
Когда мы хорошо впитаем эти вечные истины, ставшие тривиальными для всех мыслящих людей, нам будет легко заключить, что все те, кто неустанно внушает нам соответствующие правила, источник всяческого блага, являются нашими друзьями и братьями; что другие своими напыщенными речами могут нас только обмануть и нам навредить; тогда у нас откроются глаза, и мы начнем догадываться, откуда могут проистекать постигающие всех нас беды; и ремесленник, купец, рабочий, все те, кто живет мелкой торговлей, в том случае, если они перестали работать, если их торг замирает, если они вынуждены приостановить свое производство, рассудят, не должны ли они видеть причину своих неудач в бесчинствах, угрозах, насильственных действиях, которые, держа вдали от Франции или заставив скрыться большое количество состоятельных людей, чьи потребности в роскоши помогали этим труженикам прожить, почти перекрыли источники их личного благосостояния. А наши города и села начнут понимать, кому они должны хотя бы отчасти приписать ответственность за эти мятежи клятвопреступных полков, за эти столь частые убийства, поджоги, грабежи, марающие отвратительными, несмываемыми пятнами революцию, которая должна была бы внушать чужеземным народам и будущим поколениям лишь желание подражать ей и чувство уважения; и наконец, все мы, французские граждане, начнем понимать, сколь многим мы обязаны этим мнимым патриотам, не считающимся ни с чем, чтобы навсегда укоренить в наших сердцах ненависть, жажду мести и гражданские разногласия.
Если затем, пытаясь проникнуть глубже, мы присмотримся, каковы могут быть мотивы, побуждающие их вводить нас в заблуждение, мы увидим, что эти мотивы не связаны с интересами общества и, стало быть, ими активно движут их личные, кощунственные интересы; ибо верное чутье говорит им, что в тишине и спокойствии достоинство, талант добродетель взвешиваются на точных весах, и только шумная поддержка толпы может вознести их на высоту тех стремительных и выгодных успехов, что упреждают подобное исследование. Вот почему им важно расковывать, возбуждать, накалять все те народные страсти, которые удаляют мир. Им важно опережать желания толпы, льстить ей, ублажать ее, выбирая подходящую жертву; наполнять слух толпы звуком своего имени и таким образом добиваться мощного, хотя и непрочного превосходства над теми неподкупными гражданами, которые, стремясь не столько к тому, чтобы им рукоплескал народ, сколько к тому, чтобы они были в ладах со своей совестью, дерзают не бояться народа, чтобы быть ему полезным; не присоединяются к нему, когда он забывает закон; предпочитают будущую благодарность народа его сиюминутной любви и умеют, наконец, пренебречь популярностью, чтобы заслужить уважение общества в то время, когда популярность и уважение общества — не одно и то же.
Тогда мы твердо убедимся, что нет на земле никого преступнее этих людей, которые утомляют общественное мнение, заставляют его переходить от одних смутных понятий к другим, бросаться из крайности в крайность, не давая ему времени укрепиться и опереться на незыблемые и вечные основания; которые до такой степени подрывают и истощают народный энтузиазм в борьбе с призраками, что если надо будет вступить в настоящую битву, то на нее, быть может, уже не окажется сил; мы убедимся, что если мы пребудем столь же безумными и поддадимся им, то не избежим опасности бесконечной анархии, верной разрушительницы нашей нарождающейся конституции, нашей свободы, нашей родины. Вот почему все, кого неразумие или злоба привязывают к старому режиму, кто не стыдится сожалеть о нем, все те, кто силится безрассудными противодействиями в сочетании со скандальными сумасбродствами принизить Национальное собрание, членами коего они имеют честь состоять; все те, наконец, кто не хочет ни свободы, ни конституции, ни родины, все они основывают свои последние надежды лишь на диких крайностях этих людей. Они боятся и смертельно ненавидят всех тех честных и благоразумных граждан, которые, проявляя патриотизм, смешанный с той несгибаемой твердостью в отношении вещей и ту умеренность в средствах, что ведут к подлинной справедливости, хотят, чтобы Франция достигла незыблемого благосостояния. Они имеют право страшиться и ненавидеть этих последних, ибо это их настоящие враги и, следовательно, наши настоящие друзья; что касается смутьянов, то только на них они и уповают: стало быть, это их подлинные, явные друзья и, следовательно, наши подлинные враги. Как бы ни был различен язык этих двух партий, коль скоро они преследуют одну цель, коль скоро успех одной неминуемо приведет к тому, чего желает другая, очевидно, что в наших глазах они должны составлять одну и ту же партию.
Так мы узнаем, кого должны слушать, а кого опасаться, каким людям обязаны прошлыми и настоящими бедами: и мы накажем их, но это наказание будет состоять не в тех буйных и жестоких мятежах, не в тех яростных преследованиях, которые показали бы, что мы не далеко от них ушли, а в явном раскаянии нашем во всех насильственных действиях, во всех безрассудствах, которые они заставили нас совершить, в нашем деятельном стремлении исправить зло; их же самих мы накажем вечным недоверием и нескончаемым презрением.
Мы пришли к этим выводам, выстроив простой ряд причин и следствий. Если я извратил их естественную последовательность, если примешал к ним ложные рассуждения и софизмы, то пусть спокойно, без хулы кто-нибудь возьмет перо и опровергнет меня; но до тех пор да будет мне позволено, не колеблясь, взять в свидетели лучшие умы всех времен и всех просвещенных народов, и пусть они подтвердят, не те же ли взгляды они все проповедуют, не этим ли кругом ограничиваются обязанности человека-гражданина, не эти ли советы должно давать людям, чтобы они были свободными и справедливыми; не этими ли познаниями друзья французского народа должны наполнить его слух, его сердце, его память, дабы основать его благоденствие на прочных и незыблемых основаниях.
Да будет угодно небу, чтобы все настоящие граждане, все настоящие патриоты, все настоящие французы, устрашенные угрожающими нам опасностями, побуждаемые действительно обоснованными страхами, взялись все за руки и вместе составили, сказал бы я, почти заговор добродетели, патриотический союз с целью распространения этих спасительных взглядов и сокрушения этой грозной лиги врагов мира, порядка, общественного благополучия! Пусть они не спускают глаз со всех ее шагов; пусть от них не ускользает ни один из ее поступков; и пусть, не довольствуясь для победы над ней прямотой намерений и суждений, они научатся также применять силу и ловкость в борьбе с этими опасными противниками.
Но, конечно, в битвах такого рода те люди, которые, надев внушительную маску патриотической суровости, стремятся лишь завоевать похвалы, властвовать умами и вводить в заблуждение своих современников, отличаются и должны, естественно, отличаться большей активностью, бдительностью, быстротой решений, чем настоящие граждане, стремящиеся лишь защитить свои права и права всех и не желающие превращать общее дело в свое личное. Действительно, первые, видя перед собой лишь честолюбивую цель, не жалеют ничего для ее достижения; всякое оружие, любое средство для них хороши, лишь бы препятствия были преодолены. Они знают к тому же, что должны ловить момент, и что если они дадут время утихнуть народному недовольству, они погибли. Вот почему, обратившись в зрение и слух, дерзкие, предприимчивые, своевременно предупрежденные, готовые ко всему, они своевременно наступают, ретируются, атакуют, поддерживают друг друга, разделяются на отряды; их взгляды переменчивы, ибо им надо применяться к обстоятельствам, и небольшой наглости достаточно, чтобы одни и те же слова оказались приложимы к различным вещам; они подстерегают случай, провоцируют его и иногда выходят победителями, рискуя затем, когда возбуждение уляжется, а злое дело уже будет сделано, низвергнуться в пропасть столь же глубокую, сколь страшным и стремительным было их возвышение.
А между тем, верные поборники правды и добродетели, боясь скомпрометировать эти святыни недостойными их средствами, чуждаясь всего, что имеет вид насилия, полагаясь на правоту своего дела, чрезмерно уповая на людей, ибо они знают, что рано или поздно люди образумятся, чрезмерно уповая на время, ибо они знают, что рано или поздно оно воздаст им должное, упускают благоприятный момент, позволяют своей осторожности переродиться в робость, падают духом, откладывают все на будущее, и, убаюканные сознанием своей правоты, в конце концов погружаются в дрему, являя картину бездеятельной доброй воли и честности, охваченной летаргическим сном.
К тому же еще преждевременно упускать из виду одно очень важное соображение, достойное взвешенного рассмотрения со стороны тех, кто искренне стремится к благу: дело в том, что ораторы, порождающие в людях безотчетное недоверие, смутное и грозное недовольство, пагубный и оскорбительный дух неповиновения, имеют очень большое преимущество по сравнению с теми, кто призывает к умеренности, к братству, к спокойному и беспристрастному рассмотрению обвинений, к соблюдению законности; ибо первые находят в человеческом сердце и в природе вещей гораздо более мощные средства убеждения. Они возбуждают наши подозрения в отношении выдающихся людей, а народ от природы склонен подозревать всех тех, кого он сам возвысил над собой; они постоянно угрожают нам новыми бедствиями, а народу необходимо испытывать чувство тревоги; они уговаривают нас применить и продемонстрировать нашу силу и власть, а это то, что люди любят больше всего: в то время как другие могут успокоить нас, только предложив нам обсуждение того или иного вопроса, а большинство к таким обсуждениям не способно; могут заставить нас почувствовать необходимость самим умерить проявление нашей силы, только представив нам нравственные соображения, весьма слабые по сравнению с тем, что кажется нам нашими настоятельными интересами.
Таким образом, одним, чтобы увлечь нас, сбить с толку и превратить в беззаконных безумцев, нужно только все извращать в своих речах, поражать наш взор колоссальными химерами, переносить на целые классы граждан преступления нескольких лиц, расписывать свои картины яркими, патетическими красками, которые так легко находятся, когда ни к чему нет почтения, и оглушать нас, громко выкрикивая по каждому поводу названия самых священных вещей; тогда как другим, чтобы нас утихомирить и сделать мудрыми и справедливыми, необходимо прибегать к истолкованию, к подробному рассмотрению идей, ускользающих от понимания простого люда, к сложным рассуждениям, разумение которых требует не легковозбудимых страстей, коим толпа всегда подвержена, но хладнокровия и уравновешенности — а их-то она лишена.
Так, в силу нашей природы мы стремимся навстречу одним, избегаем других: одних, ведущих нас туда, куда мы хотим идти, мы выслушиваем охотно, других, удерживающих нас против нашей воли, мы слушаем порой с почтением, но всегда нехотя; одни, наконец, указывают нам на прелесть жизни без узды; другие непрестанно предлагают нам суровую узду разума, которую мы если и приемлем, то всегда грызем. Итак, если мы хотим расслышать спокойную истину и отвергнуть буйную ложь, мы вынуждены бороться с самими собой и остерегаться того, что нам нравится, а это всегда трудное дело, предполагающее некоторую степень мудрости: именно этим объясняется во всех странах ужасная власть доносителей, столько кровавых свидетельств которой предоставляют древняя и современная история; именно этим объясняется также поразительный успех коварных или фанатичных подстрекателей бунтов, хотя они не имеют никаких преимуществ над своими противниками, не обладая ни истиной, ни познаниями, ни, конечно, талантами.
И пусть мне не возражают, что я их всех смешал в одну кучу, не предъявив особых обвинений каждому; они опасны в совокупности, в массе, а порознь не существуют.
Итак, я, как мне кажется установил, опираясь на достаточно ясные понятия, и дал распознать по достаточно явным признакам истинных друзей и истинных врагов народа; я также вполне доказал, насколько важно их точно различать и не ошибаться. Надеюсь, я не исказил существа темы. Когда бы этот труд, небесполезный для общего дела хотя бы по одному своему предмету, нашел многих читателей! Если он только сможет помочь какому-нибудь честному, но ослепленному и неосторожному гражданину открыть глаза на окружающие всех нас опасности, если сможет побудить какого-нибудь честного и просвещенного, но нерадивого и робкого гражданина открыто заявить о своей приверженности общественному порядку, истинной свободе, истинному патриотизму, о своем неприятии ложной свободы, ложного патриотизма, театрального, напускного энтузиазма, я буду считать, что мои страдания не были напрасными. Я надеюсь, не скрою, что мои строки в состоянии произвести этот эффект. Поначалу я решил было не пытаться в настоящих обстоятельствах выйти из моей тени, не подавать безвестного голоса посреди этой разноголосицы, которую составляют глас общественного мнения и крики отдельных лиц, и в молчании ожидать завершения работы наших законодателей, не увеличивая толпы мертворожденных писак, произведенных на свет нашей революцией. Но затем я подумал, что пожертвовать своим самолюбием, быть может, и полезно и что каждый гражданин должен считать себя обязанным принести общественному благу патриотическую дань своих идей и взглядов. К тому же мне доставило бы некоторую радость заслужить уважение порядочных людей, вызвав ненависть и брань множества разоблаченных мною вредных путаников. Я решил послужить свободе, восстановив нанесенный ей их похвалами урон: если, как я все еще надеюсь, сила разума сокрушит этих людей, то хотя бы немного способствовать их падению — почетно; если же они восторжествуют, так уж лучше быть повешенным такими людьми, нежели считаться их другом.
У меня не было притязания сказать что-то совершенно новое и проложить глубокие, прежде неведомые пути; признавая, что подобная задача была бы мне не по силам, не могу не добавить, что нет ничего бесполезнее. К счастью, основополагающие принципы общественного благоденствия ныне хорошо известны и привычны всем порядочным людям, развивавшим свой ум; речь идет лишь о том, чтобы распространить эти принципы, посеять их и заставить дать всходы в том очень многочисленном классе, который включает много добродетельных и честных граждан, но которому бедность и жизнь, всецело посвященная физическому труду, не позволили усовершенствовать мыслительные способности длительными размышлениями, тренировкой разума, умственным образованием, благодаря чему только люди и научаются основывать все свои действия на четких и простых принципах. Вот какой недостаток в представителях этого класса следует восполнить. Речь идет только о том, чтобы дать им понять, увидеть, осязать, что нет, как я повторяю и как необходимо им повторять, нет на земле счастья, благосостояния, довольства без любви к порядку и справедливости, без повиновения законам, без уважения собственности и всех прав другого; что общественное спасение, национальное и личное благополучие зависят только от этого. Если ради достижения такого результата все благоразумные и добродетельные граждане объединятся в действенную и бдительную лигу, если, перестав гордо изрекать новые истины, они ограничатся тем, что будут открыто во всех случаях проявлять общие всем убеждения; если они будут проповедовать их повсюду, если все их голоса сольются во всеобщем хоре поддержки справедливости, здравого смысла и разума, тогда справедливость, здравый смысл, разум всегда будут торжествовать, а крики глупцов и злодеев всегда будут заглушены.
Таковы мотивы, породившие это сочинение, к которому я отнюдь не требую снисхождения; изложенные мной принципы не нуждаются в нем: что же касается стиля, то мне достаточно, если его сочтут ясным и простым.
Пасси[519], 24 августа 1790 г.