К книге
Искатели необычайных автографовЧасть III ВЕЛИКИЙ ТРЕУГОЛЬНИК. Двадцать лет спустя
64%
Часть III ВЕЛИКИЙ ТРЕУГОЛЬНИК. Двадцать лет спустя
45

Если верить старой житейской мудрости, привыкнуть можно ко всему. Наши путешественники, во всяком случае, привыкли к неожиданным выходкам Асмодея быстро и потому отнеслись к его новому воздушному хулиганству довольно спокойно. Собственно, никакого хулиганства и не было: просто очередной межвременной перелет. По словам черта, они преодолели около двух десятилетий и очутились в сороковых годах семнадцатого века («Двадцать лет спустя, мсье, прямо как в романе Дюма-отца!»).

Теперь они тихо реют над большим городом, густо затянутым предрассветным туманом. Асмодей, по своему обыкновению, подсветил картину, и белесое, исколотое шпилями колоколен пространство сверху напоминает вату, из которой торчат острия медицинских иголок.

Мате склонен думать, что они опять над Парижем. Но Фило сразу определяет, что это Руа́н.

— Браво, брависсимо, мсье! — восхищается бес. — Узнать Руан, несмотря на туман (ко-ко, я даже стихами заговорил!), — такое, знаете ли, удается не каждому.

— Почему же «несмотря»? — гордо возражает тот. — Я узнал его именно благодаря туману.

— Вот как, мсье! Стало быть, с географией вы знакомы не так плохо, как уверяли.

Но Фило объясняет, что дело не в географии, а в живописи. Человек, хорошо знакомый с живописью, непременно узнает Руан по знаменитому Руанскому собору.

— Пусть меня просеят сквозь решето Эратосфена, если я вижу хоть что-нибудь похожее на собор! — петушился Мате.

— А разве я сказал, что Руанский собор виден? — надменно вопрошает Фило. — Его прекрасные могучие очертания лишь угадываются в молочной мгле. И именно таким — невесомым, растворенным в облаках — изобразил его французский живописец Клод Моне́. Впрочем, нет, не изобразил, а только еще изобразит через два с лишним столетия.

— Как вы сказали? — переспрашивает Мате. — Через два с лишним? Стало быть, есть еще время отговорить его от этой затеи. Охота была рисовать то, чего не видно.

Фило безнадежно вздыхает. Этот упрямый математик все еще ничего не смыслит в искусстве! Поймать неуловимое: запечатлеть игру воды, капризы солнечного света, оставить на полотне мимолетное впечатление — в общем, передать, как сказал поэт, «ряд волшебных изменений милого лица» природы, — это ли не увлекательная задача для художника?

— Да, да, — лопочет бес, — впечатление… импрессио́н… Именно от этого слова произойдет термин «импрессионизм».

— Вот-вот, — подтверждает Фило. — В конце девятнадцатого века импрессионистами назовут художников, стремящихся передать изменчивую поэзию живой натуры… Хотя стоит ли толковать об этом с москвичом, который ни разу не бывал в музее на Волхонке…

— Зачем? Чтобы посмотреть на Руанский собор, которого не видно? — отшучивается Мате. — Кстати, собор — не единственная местная достопримечательность, надеюсь?

— Ни в коем случае, мсье! — услужливо заверяет бес. — Руан — благородная столица Нормандии, один из крупнейших портов страны, славный кораблями, сукнами и, конечно же, знаменательными событиями. В тысяча четыреста… дай бог память! — ах да, в тысяча четыреста тридцать первом году здесь сожгли Жанну д’Арк.

Мате саркастически ухмыляется. Нечего сказать, подходящий повод для гордости!

— Увы, мсье, событие и впрямь не из радостных. Зато именно в Руане родился и здравствует по сей день мэтр Пьер Корне́ль.

Мате делает попытку потереть лоб и чуть не выпускает из рук конец Асмодеева плаща. К счастью, Фило вовремя толкает друга ногой и тем спасает от гибели. Но не от позора!

— Мате, — произносит он замогильным голосом, — вы ничего не знаете о Корнеле.

— А почему я должен о нем знать? — защищается тот.

— Родоначальник французской классической трагедии, автор бессмертного «Сида»! Совершенство этой пьесы даже в поговорку вошло. Когда француз хочет что-нибудь похвалить, он говорит: «Это прекрасно, как «Сид»!»

— Ну и что же? Бессмертных трагедий много, а я один.

— Кха, кха, — деликатно покашливает черт. — Что верно, то верно, мсье. Но коль скоро вы находитесь во Франции семнадцатого века, нельзя же вам не знать о пьесе, которая пользуется здесь столь шумной славой. Премьера прошла с таким небывалым успехом, что кардинал Ришелье чуть не лопнул от зависти.

— Так ему и надо! — с сердцем перебивает Фило. — Пусть не лезет в литературу. От его бездарных пьес мухи дохнут.

— Что толку, мсье? Он по-прежнему мнит себя непризнанным гением и преследует Корнеля своей ненавистью.

Фило презрительно улыбается. Старый графоман! Напортить самому Корнелю он еще может. Но творениям его — никогда! «Сид» навечно войдет в репертуар французского классического театра. Роль легендарного испанского патриота, героя освободительной войны, для которого честь превыше любви, а любовь превыше жизни, будут исполнять лучшие актеры Франции…

Его прерывает легкий толчок: Асмодей затормозил, и филоматики повисли над каким-то зданием.

— Улица Мюрсунтуа́, — тоном заправского кондуктора объявляет черт. — Особняк его превосходительства интенданта руанского генеральства.

Филоматики недоумевают: в чем дело? Знакомство с интендантом какого бы то ни было генеральства вроде бы в их намерения не входит… Но тут крыша исчезает, и друзья видят заваленный бумагами стол, над которым склонилась фигура в коричневом штофном халате.

Щелкая костяшками счетов, человек что-то подсчитывает при свете свечи. Тонкие губы его беззвучно шевелятся, веки болезненно жмурятся. Подсчитав сумму, он педантично вписывает ее в большой лист, где длинные колонки цифр замерли, как солдаты на параде.

Мате напряженно вглядывается в немолодое, усталое лицо. Боже мой, либо он ничего не понимает, либо это…

— Паскаль-отец, — заканчивает за него Фило. — Но как он, однако, постарел!

Черт сокрушенно разводит руками. Ничего не попишешь, годы! Годы и заботы. Нетрудно заметить, что у господина интенданта дел по горло… И то сказать, служа при кардинале Ришелье, не соскучишься. Правление этого многоопытного мужа сопровождается поминутными народными восстаниями. Народ, по его мнению, подобен привычному к тяжестям ослу, которого куда больше портит отдых, нежели работа. Но народ, оказывается, не такой уж осел. Кардинальское остроумие ему не по вкусу. Французские провинции протестуют против непосильных налогов, а уж Нормандия, которую доят с особым усердием, — пуще прочих. Несколько лет назад здесь вспыхнуло так называемое восстание босоногих. Затем разразилось восстание в Руане — до того свирепое, что главный руанский прокурор (да будет ему тепло на том свете!) скончался от страха. Нечего и говорить, что беспорядки были подавлены с образцовой жестокостью: карательную экспедицию возглавил сам всемогущий канцлер Сегье́. И вот тогда-то, заодно с канцлерской свитой, прибыл в Руан новый интендант.

— Да, незавидная у него должность, — брезгливо морщится Фило. — Зато и доходная, должно быть…

— Доходная? Разумеется, мсье. Но не для человека по фамилии Паскаль. Ох уж эти Паскали! Они так безнадежно порядочны, что мало-мальски здравомыслящему черту и в голову не придет искушать их. Пропащая работа!

— Вам виднее, — иронизирует Фило. — Только если ты так уж совестлив, зачем же в интенданты идти? Служить орудием королевского произвола — вроде бы не самое подходящее занятие для порядочного человека.

— Так это по-вашему, мсье. А Паскаль-старший — потомок старинного судейского рода, жалованного дворянской грамотой еще при Франциске Первом. У него свои понятия о чести. Да и не по доброй воле пошел он в интенданты, а единственно, чтобы избежать тюрьмы и не осиротить троих детей, и так уж обездоленных безвременной смертью матери… Надо вам знать, мсье, — разъясняет черт, — в 1638 году правительство прекратило выплачивать ренту мелким капиталовладельцам. Возмущенные рантье взбунтовались, и кто бы, вы думали, оказался главным подстрекателем беспорядков? Этьен Паскаль. Разгневанный Ришелье, само собой, приказал упечь его в Бастилию, и опальный математик скрывался в Оверни, терзаясь беспокойством за семью, которую из предосторожности оставил в Париже. Счастливый случай умилостивил грозного кардинала. Он отменил приговор и пожелал облагодетельствовать прощенного выгодным назначением…

— Тсс! — перебивает Мате разболтавшегося черта. — Слышите? Чьи-то голоса…

— В самом деле, мсье! Это здесь, на втором этаже…

В то же мгновение Этьен с его письменным столом погружается во мрак, и перед филоматиками возникает новая картина. Широкая деревянная кровать. Оплывшая свеча в медном шандале. Юноша с разметавшимися волосами лежит на высоко взбитых подушках. Лицо его — продолговатое, с крупным носом и выпуклым лбом, на котором темнеют крутые, вразлет, удивленные брови, — совершенно бескровно. Девушка лет семнадцати (маленький энергичный рот, ясные решительные глаза, редкие оспины на щеках) кладет ему на голову мокрую салфетку.

— Ну как? — спрашивает она. — Тебе не легче, Блез?

Тот с трудом расклеивает спекшиеся губы.

— Спасибо, Жаклина. Теперь уже легче… Ступай поспи.

— Не хочется. Я здесь посижу, на скамеечке.

— Ступай. Мне и вправду легче.

— Тем более. Чего доброго, опять уткнешься в свои чертежи.

— Хорошо бы, — полугрустно-полумечтательно признается Блез.

— Нет, нехорошо. Совсем нехорошо, — горячится Жаклина. — Эта противная машина убьет тебя.

— Противная? — В карих глазах Блеза снисходительная усмешка. — Ну нет! Она добрая, умная. Я люблю ее. И ты люби.

Жаклина неожиданно прыскает. Как можно любить то, чего не знаешь? Все эти стержни, пластинки, колесики… Она ничего в них не понимает. Но брат говорит, что этого и не надо. Важно полюбить замысел.

Мир наводнен числами, и с каждой минутой их становится все больше. Развивается промышленность. Возникают новые мануфактуры. Ширится торговля… Сотни людей заняты подсчетами. Не производством новых ценностей, а всего только подсчетом их. Скучная, неблагодарная работа! На нее уходят дни, недели… Много тысяч часов отдано однообразному, утомительному занятию. Разве не обидно?

— Еще бы! — вырывается у Жаклины. — Достаточно взглянуть на отца. Этьен Паскаль, уважаемый математик, ночи напролет корпит над отчетными ведомостями…

— Ну вот, сама видишь. Так разве не стоит помучиться немного? Хотя бы для него, который столько сделал для нас. Ты-то разве не переломила себя ради его благополучия? Там, в Париже, когда играла перед Ришелье в «Переодетом принце». Не хотела ведь сначала, а согласилась, когда тебе намекнули, что это может спасти отца от тюрьмы.

Юное лицо Жаклины заливается краской. Она пренебрежительно фыркает. Подумаешь! Ну согласилась, ну играла…

— Да, играла, — поддразнивает Блез, любуясь ее смущением, — и «несравненный Арман» пришел от тебя в восторг и даже назвал «дитя мое». А потом сказал: «Передайте отцу, что ему незачем скрываться. Он прощен!» И это сделала ты… Теперь моя очередь.

Жаклина растрогана.

— Ну конечно, Блез! Ради такого отца стоит пострадать. Если… если только из твоей затеи что-нибудь выйдет… Ох, прости, пожалуйста! — покаянно спохватывается она. — Но ведь это длится столько времени! Мы счет потеряли твоим моделям. Сколько их было? Сорок? Пятьдесят? Из слоновой кости, из эбенового дерева, из меди и бог знает из чего еще… Я дня не упомню, когда у тебя голова не болела. Ты изводишь себя, нанимаешь самых дорогих мастеров. А что толку? Даже они тебя не устраивают!

— И кто, по-твоему, тут виноват? — спрашивает Блез. — Они или я?

— Что за вопрос! Конечно, они.

— Спасибо, дорогая, — улыбается он. — Но наверное, все-таки ни я, ни они. Просто время. Человеческая мысль опережает ход технического прогресса. Нередко полезные, мало того — насущно необходимые идеи приходят тогда, когда под рукой у изобретателя нет еще ни подходящих материалов, ни достаточно образованных механиков, способных претворить его замыслы в жизнь. То же и с моей машиной. В воображении автора она легка, соразмерна, безотказна. Наяву — медлительна, перегружена деталями, то и дело ломается…

Горькая исповедь. В глазах у Жаклины сочувствие и затаенное обожание. Бедный, бедный Блез! Так, значит, он сознательно растрачивает себя на дело, заранее обреченное на провал. Надо ли? Здоровье, жизнь — не слишком ли это дорогая плата за неудачную машину?

Но страстные, сбивчивые доводы сестры бессильны перед решимостью брата. Не он первый, не он последний! Да и не рано ли говорить о неудаче? Конечно, машина его далека от совершенства. Но ведь работа над ней еще не закончена.

И уж он-то, Блез, сделает все, чтобы заставить ее действовать. Если же это не удастся… Что ж, не ему, так другому. Пусть не сейчас, пусть позже — лишь бы посаженный им росток зазеленел, превратился в прекрасное плодоносное дерево. Лишь бы люди убедились наконец, что сложнейший умственный акт, заложенный в них всевышним, может быть заменен механическим приспособлением…

Последние слова заставляют Жаклину вздрогнуть. Она испуганно крестит брата. Бог с ним, что он такое говорит? Заменить творение всевышнего механическим приспособлением… Не значит ли это — бросить вызов господу, посягнуть на его божественные права?!

Блез, как ни странно, тоже смущен. По правде говоря, такой вопрос не приходил ему в голову. Он оскорбляет бога? Он, который так преданно чтит его, так искренне верит? Нет, нет, Жаклина ошибается. Ведь вот утверждает Декарт, что мозгу животных, в том числе человека, свойствен некий автоматизм и что многие умственные процессы, по сути дела, ничем не отличаются от механических…

Ссылка на Декарта — аргумент солидный. И все же на лбу у Жаклины возникает сердитая морщинка. Блез осторожно дотрагивается до лежащей на его одеяле руки.

— Ну, ну, не надо хмуриться! Пора положить конец этой семейной неприязни к Декарту.

Но набожная Жаклина на сей раз не очень-то склонна к христианскому всепрощению. Слов нет, Декарт — прославленный философ и математик, человек зато завистливый и несправедливый. Подумать только, он пренебрежительно отозвался о первой работе Блеза потому только, что Блез — ученик Деза́рга…

Блез пожимает плечами. Что ж, возможно, Декарт был и вправду несправедлив. Тем более не стоит пристрастно судить о нем и о его отношении к Дезаргу. Декарт — математик и Дезарг — математик. Но они поклоняются разным богам. Бог Декарта — алгебра. Он и геометрические задачи решает посредством алгебраических вычислений. Дезарг опирается на геометрические построения. Его бог — геометрия, и здесь он подлинный виртуоз! Некоторым, правда, приемы Дезарга не по зубам. Чтобы понять его, необходимо некоторое усилие. Но честное слово, игра стоит свеч. Какая изощренность в проективных преобразованиях! Какое пространственное чутье! Нет, это прелесть что такое. Если бы только Жаклина могла понять…

Жаклина отмахивается с комическим ужасом. Нет уж, увольте! Из монолога Блеза она поняла только одно: роль непредвзятого судьи в воображаемом поединке Декарта и Дезарга явно не по нем. Для этого он слишком влюблен в Дезарга.

Блез смиренно складывает ладони, все еще слабые после приступа. Он капитулирует! На этот раз победа за ней…

Но тут поют деревянные ступеньки, похрустывают на ходу крахмальные юбки. Жаклина проказливо ежится.

— Жильберта! Ну и достанется нам с тобой… Жильберта обожает воспитывать.

— На то она и старшая.

— Я исчезаю.

Жаклина торопливо задувает ненужную уже свечу и, двумя пальчиками приподняв платье (юная маркиза, танцующая менуэт), грациозно плывет к двери в смежную комнату. На пороге она еще раз оборачивает к брату милое смеющееся лицо.

— Спокойной ночи, Блез!

— С добрым утром, Жаклина.

Предыдущая главаГлава 45 из 70Следующая глава