Часами я лежал, рассматривая потолок и думая, что же теперь? Странное дело. Когда мы покидали город вместе с белой армией, было уверенное чувство, что все здесь ждут – волну. Нечто, что надвигается и непременно налетит, разметет. И вот ударило, волна прокатилась. И теперь нужно цепляться за обломки и строить новое. Или подлатать, восстановить привычное, как Робинзон Крузо на своем острове. Собрать жизнь из того, что удалось сберечь. В детстве мне особенно нравилось в книге о Робинзоне именно то, как он деловито обустраивает свой остров. Но сам я, как оказалось, и в подметки ему не годился.
Чем я был занят тем летом? Самым глупым – сожалениями. Как многие молодые люди, впервые потерпевшие крупную неудачу, я позерствовал и был уверен, что уже смело можно было писать на моей судьбе «жизнь его была разбита!». Надпись непременно по старой орфографии, с ятями, как в трагической фильме. В крошечной комнате, одеваясь, я непременно задевал локтем или створку окна, или угол зеркала над умывальником. И тут же напоминало о себе вывихнутое плечо. Лиловая гематома давно вылиняла до незаметного ушиба, но сказалась спешка, в которой я вправил руку, сустав воспалился. Боль была тупой, надоедливой, не стоящей внимания. Но она цепляла воспоминания. Тогда я часами лежал, рассматривая потолок и размышляя, как нужно было поступить. Чтобы отвлечься от мыслей, годилось буквально все. Кикер[16], марафет, мел – кокаин достать было легко. Спирт был запрещен и поэтому торговали им буквально всюду, даже в аптеках. Не увлекся я тогда всерьез только по той причине, что и табак, и самогон, и забытье стоили денег.
Часто я выходил на улицу и шел наугад. Бродил Байроном, вспоминая о голодном желудке, – физиология тела не склонна к поэзии. Дни, прибитые пыльным ветром, не отличались ничем. Однажды у заплеванной шелухой едва ли не по самую крышу ростовской станции я встретил бывшего товарища по университету. Вместе мы оказались в каком-то нэпманском кафе, где он, лихорадочно втягивая с истрепанного пера марафет, заговорил о Союзе прав и свобод. О сопротивлении большевикам. Настойчиво блестя глазами, тянул за локоть – тоскливое впечатление от вечера. Намекал на ЛК. На некие «суммы, суммы!» в поддержку «нашего дела». Наутро следующего дня я зашел его проведать. Баба, повязанная платком до бровей, ругаясь, замывала черно-белый плиточный пол, ей помогал дворник. В трещинах между плитами темнели потеки.
– Напился да и не устоял на лестнице, с самого верха полетел. Голова, как арбуз, – сказала она в ответ на вопрос о моем однокашнике. – А может, и сам сиганул!
Дворник перекрестился.
Иногда я забредал в храм на площади перед государственным банком. Своих отношений с Богом я бы не смог объяснить и в общем заходил посмотреть на фрески – удивительно красивые, по эскизам художника Васнецова. Высокий купол, тишина, все это давало возможность подумать. После Новороссийска я часто думал, как же Бог – если он есть – управил так?
Бесполезное, как шелуха, лето катило к концу, а жара, казалось, только набирала силу. Уже ранним утром на раскаленных тротуарах кружились крошечные пыльные смерчи, пешеходы давили каблуками жерделу, красную от солнца. И я, почти ошалев от жары и собственной неприкаянности тогдашней жизни, абсолютно не удивился, когда однажды вечером очнулся от бесцельного кружения, столкнувшись нос к носу с обезьяной, которая скалилась с афиши. Кассы. Цирк. После установления советской власти здание цирка Булля национализировали. И трудовой коллектив артистов продолжил представления как ни в чем не бывало. В цирке предлагали обширнейшую программу, а билет стоил недорого. Была объявлена неделя спорта со сбором средств в пользу спортивной организации. Поэтому публике предлагались вечера с совершенно новой программой, в которую входил балет. Тот в цирке был совершенно в духе времени. Ниже, мелкими буквами, обещали выступление антиподиста – жонглирующего ногами. А уже после шел привычный репертуар: комики-смехотворы Донато и Пьер. Ошеломительное выступление гипнотизера. Главный гвоздь – похороны Григория Распутина в исполнении дрессированных животных! Делать мне было все равно нечего, и я взял билет. Однако заявленное представление не состоялось. Сначала в зале зажегся свет. Потом побежал между рядами озабоченный шпрехшталмейстер. Растерянная публика подавала реплики. Мужской уверенный голос сообщил, что «это карманники». Свет снова погас. И голос наддал погромче:
– Товарищи! Бандиты тырят ваши личные ценности в замешательстве темноты.
Свет зажегся снова, и из кулис вышел трубач, он обратился к публике – нет ли, случаем, среди нас врача? Представление отменено. Дальнейшее утонуло в суете, вскриках и общей панике. У двери началась потасовка. Я пробрался за сцену. Узкий коридорчик, мелькнула газовая юбка, глаза, в воздухе любопытство и страх, запах животных. Каморка, огороженная ширмой, – видно, гримерка. На полу, на зеркале и этой ширме довольно много крови. Повернутое к двери лицо – загримированный к выходу один из комиков-смехотворов, Донато или Пьер?
Из толпы слышалось: «Зарезали. Батюшки, зарезали!»
Белый жирный грим на небритом лице. Не помочь, совсем недавно, но уже не дышит. На стеганой куртке следы белой краски, но его грим – я еще раз быстро взглянул – цел, не тронут. Чуть размазана слеза черной краской. Горло перерезано. Судя по направлению следов крови, резали слабым неверным движением, из-за спины, пока комик сидел. Оружие валялось тут же, обычная бритва. Засохшие хлопья пены и крови, рядом перевернутый тазик, видно, стоял в каморке с утра. Ручка бритвы гладкая, ни следа крови и пены. Смазана как вытерта. Об отпечатках убийцы в то время знали мало, однако этот убийца был в перчатках. И именно отсутствие отпечатков его выдало. Я еще раз взглянул на мертвеца, на его грязные белые перчатки, часть костюма клоуна. В кучке столпившихся у двери артистов я не увидел только одного лица из перечисленных на афише. Второго из комиков-смехотворов – Донато или Пьера – нашли за корзинами на заднем дворе. Он и не пытался бежать. Успел только содрать с себя и засунуть в корзину клоунскую белую куртку, испачканную кровью. Пытался ее спалить, но не сумел, руки тряслись. От него разило, пил не первый день, даже через грим смотрело уставшее старое лицо. Его белые перчатки, такие же как у мертвеца, были насквозь в крови. Кем из двоих смехотворов был убийца, Донато или Пьером, и ради чего он исполнил смертельный номер, отнюдь не смешную шутку, я так и не узнал. Но когда я вышел на воздух, удивительно свежий после спертого воздуха арены, – то осознал, что ничего еще не кончено, и вспомнил о своей главной мечте и цели.
На следующее утро я вошел в желтый двухэтажный особняк, который теперь занимало Дон-УГРО. В кабинете (бумажка фиолетовым карандашом) меня спросили, почему я решил прийти на службу в органы советской милиции. Что я должен был сказать? Что, несмотря на оглушающую неудачу в своем первом серьезном деле, несмотря на смерть ЛК, ошибку и катастрофу в Новороссийске, я все еще упорно верил в то, что именно передовые методы необходимы при расследовании любого преступления? Что очевидно наука стоит у порога уголовной милиции, остается просто открыть дверь? Что только эта уверенность дает мне заглушить чувство вины? Я ответил, что хочу послужить охране революционного порядка в социалистической республике и делу борьбы с бандитизмом. Эти слова я прочел на плакате у входа. Таким вот образом уже больше года я был консультантом донской милиции.
Отвлекся от воспоминаний я, когда уже подошел к самому дому. Парадный вход в дом Гвоздильного Короля заколочен, жильцы пользуются черной лестницей, ведущей во внутренний двор с галереей. В горшок с землей у входа кто-то воткнул несколько цветов из свернутой бумаги. Хотелось чаю. Вспомнил, что в комнате ничего нет. Чай, сахарин и хлеб можно взять в лавке рядом с домом. В витрине были выставлены американские консервы в жестянках. Банные веники свисали над пыльными бутылками «Абрау Дюрсо» и мадеры. Сбоку громоздилась детская коляска. Прихватив в лавке сверток, я медленно поднимался к себе.
В самом нижнем этаже квартиру занимает вдова, мать множества детей. Они у нее шумные и все похожи. Зимой она вяжет на продажу перчатки, а весной из всяких остатков мастерит дамские шляпки. Отлично зная, чем я занимаюсь на службе, она всегда просит у меня совета, когда кто-нибудь из детей объедается незрелых слив в садах.
– Да и что же, вам не трудно посмотреть. И платить вам не нужно, а все-таки доктор, – такими были ее простые рассуждения.
Одну из комнат она сдает студенту-рабфаковцу. Жилище его, как и мое, невероятно тесное, и самое почетное место в нем занято картинкой из журнала – портретом вождя пролетарской мировой революции.
На площадке меня поймал Куплетист, саркастичный склочный человек, желтый от постоянного курения. Сам о себе он говорит «не проживаю – превозмогаю». В любое время, не занятое на эстраде, он курит на галерее. Выступает Куплетист на сцене театра «Кривой Джимми». Бьет чечетку, «топча искусство на глазах у кабацкой невоспитанной публики». По его словам, имеет шумный успех. Но контрамарок не дает. Поймал меня он для рассказа известной истории о том, как для него возили рояль в обозе чуть не дивизии самого Буденного. Я уж думал, что отделался легко. Но, зацепив меня кривым пальцем за пуговицу, он неожиданно продолжил:
– Я вижу, вижу вы не ощущаете, молодой человек. Чудак! – в попытке собрать слова он прищелкивал пальцами. – Я скажу так. Семь городов в Греции спорили, в каком из них родился Гомер! Семь! И вы увидите – после моей смерти семнадцать армянских городов посорятся из-за меня!
Выше Куплетиста тренькала гитара. Это в Квартире Официанта. Венские гнутые стулья, на стене литография – нимфа наподобие классической, но с подробнейшей анатомией. На столике всегда открытая бутылка пива. На ужин неизменно одно и то же – «таганрогский салат»: смесь картофеля, зеленого лука и маслин. У Официанта я брал почитать потрепанного «Тарзана» и какие-то сыщицкие романчики, занять мысли.
Мой настройщик редко бывал дома. Его жена полдня проводила в мастерской, где была швейкой. От сидячей работы у нее сильно опухают ноги, и она ходит в башмаках мужа, но всегда с аккуратной, высокой, как башня, прической. Я заглянул на кухню. В окружении медных кастрюль, начищенных «гущей»[17], она крошила мясо и лук, прищурившись для точности, вливала в соус стаканчик «морса» – домашнего густого томатного сока вместе с зернышками. Предложила поужинать, но я вежливо отказался. Когда я преодолевал последние ступеньки к своей комнате, гудели голова и лестница под ногами.