Неожиданный приезд Веры всполошил родителей: нагрянула вот так, с бухты-барахты, значит, случилось… Отец сунул в лицо дочери бороду, чмокнул в щеку и заторопился в магазин. Женщины после ахов да охов, коротких всхлипов и быстрых слез поглядели друг на друга, обнялись, сели рядком, как бывало раньше. Разговор наладился не сразу. За окном шел на исход серый сентябрьский день. Ветер мел желтую листву, выстилал землю.
— У папы, смотри-ка, какая бородища, а лицо молодое, — начала дочь. — И глаза ясные! — И тут же о детях: как да что они? Письма у отца короткие: все в порядке, чего без толку волноваться…
— А что верно, то верно, — сказала мать. — Дашутка и Родя — не узнаешь, какие большие уже, и такие баские растут.
— Хоть бы одним глазком взглянуть, — не сказала, а простонала Вера. — Сбегаю в школу, а?
— Да погоди ты, торопыга! Всполошишь ребят, а они при деле.
— Ладно, потерплю уж… — Вера вздохнула. — Послушай, мам, я не могу как следует вспомнить, как вы с отцом жили. Вроде шло все как надо. Ничего вам не мешало…
— Не помнишь? Таились мы или как? На глазах семьи все делалось: вы росли, мы старились. — Мать поправила у дочери волосы, обняла ее за плечи. Что-то заныло в груди, затрепыхалось в горле. Последыш Вера, может, из-за спины старших сестер не видать ей было ничего? Или такая несмышленая уродилась?
— Пробую вспомнить что-то такое, но будто из воды гляжу. Вода-то светлая, прозрачная, зеленоватое солнце в ней расплылось. — Вера зажмурилась.
— Ох! — вздохнула мать. Она была женщина крупная, дородная и вздыхала шумно, глубоко. Дочь под ее рукой, как и прежде, казалась подросточком.
— Отец-то как тебя любил… Платки дарил красивые. Мы их с Лидой да Нюрой примеряли перед зеркалом: который идет? Один, помню, цыганским звали.
— В бедности жили, в безденежье, в трезвости. Потому баловства меньше. На какие шиши глотку-то отцу было заливать? Да и когда? На поле и с поля. По утренице и вечернице. А Ивана ты избаловала. Кормишь-поишь семью и его, супостата.
Вера промолчала, а мать тяжело вздохнула, зашлась в испуге: за ребятенками, а не просто так, по скуке примчалась Вера.
Ох-хо-хо! Она уже не могла и представить, как они со стариком останутся одни, без внуков. Оно, конечно, детям лучше при родителях — меньше потачки, да и папа-мама обязанность в жизни почуют, вовремя подметят, если что не так с их кровинками. А то еще терзаться станут: не такими их детей вырастили, не тому научили. Пусть уж сами… Но чуяла сердцем неправду и в своих мыслях, и в желаниях Веры. Старикам со внуками вместе вроде бы оправдание жизни. Ну а Вера о чем думает? Что ею руководит? О детях забота или о том, как их наличием на пьянчужку отца повлиять? У стариков и родителей дети как кости в игре… Нехорошо!
Накипело у старухи, не умела она играть в прятки. Для нее правда, пусть самая разнесчастная, лучше красивого вранья.
— Так ты, значит, за ребятенками? Потребовалось дела править, которые промеж вас? А по-иному, поди, и не вспомнила бы? — без милосердия брякнула старуха.
— Что мне сказать? Ты всегда говорила открыто…
— Не отговаривайся! Пора научиться с правдой-то не играть, а в глаза ей глядеть, как в свои в зеркале.
— Да, виновата я, мам. У хорошей жены муж не сопьется, а я слабая. Жалею все его. Дура привязчивая. Другие вон как: раз-два — и имущество пополам. А я все поджидаю: опомнится!
— Припоздала с ожидалкой-то. Под уздцы бы его, шалопута, да храп зажать. Знаешь, как в ранешние времена с молодыми лошадками правились? Обломался бы! А теперь он дурной. Толку все одно не жди. И ребят увезешь — испортит он их. Так ты для того и хочешь их умыкнуть от нас, чтобы самой посильнеть? Что молчишь? Страшусь твоего ответа, а как смолчать?
— Последняя надежда! — Вера отстранилась от матери — чересчур затяжелела у той рука, давит на плечи. — Отец-то у нас какой. В праздники, помню, веселый. Выпьет на копейку, а веселья — на рубль.
— На копейку, на рубль! Это он такой стал показливый, когда ребята повзрослели. А раньше-то, попервости, как стали жить, гульнуть был мастак, хоть и без вина. За женой уж поуняться бы пора, а он все по вечеркам да посиделкам. С парнями да девками! А я дома слезами обливаюсь, губы кусаю в кровь, на скотине зло срываю. Корова, бывалочи, не поймет меня, поглядит мокрым глазом осудительно так: мол, я-то при чем?
— Ну и как? Как же все обошлось?
— Да просто… Пришла однажды на вечерку, а он там изгаляется, на руках ходит, разные фокусы для смеха. — Старуха помолчала, усмехнулась памятной картине: — А я с батогом пришла. Держу за спиной. Он ко мне скоморохом. Ну, я говорю: «Собирайся». А он: «Куда?» А я: «Что у тебя, дома нету? Жены нету? Ну, попроворней!» И палку из-за спины. Он вознамерился все к шутке свести, а я как огрею. Не принял моей серьезности и на этот раз, до конца шутку разыграл. Так и ушли мы под смех. По дороге еще разок его огрела…
— И не жалко было, мам? Не каешься теперь?
Хлопнула дверь, отец пришел из магазина, пошуршал плащом, покряхтел — видно, без удачи. Вошел в комнату — поджар, невысок ростом, с решительным бородатым лицом.
— Жалко, а как же, — ответила запоздало мать. — Но не каялась тогда и теперь не спокаюсь. Враз образумился.
— Ты это о чем? — насторожился отец, и глаза его под редкими бровями поколючились.
— Наукой делюсь. Как из тебя малолетство выбивала да к дому приучала.
— Похвально! Но Вера тебе не Салтычиха. Не прогнала бы ты Ивана, жил бы до сего дня.
— Ах так, значит, я во всем виноватая?
— Да оставьте вы, старого не вернешь, — остановила Вера.
И подумала нетерпеливо: «А ведь папа прав. С той поры и покатился Ваня вниз… Но я-то хороша, оставила тогда родного мужика…»
Мать встала, отправилась на кухню. Двигалась она шустро, и не подумаешь, что шестьдесят годиков уже, и, полная вот, а такая легкая на ногу. Отец пожаловался:
— Грусть в магазине, Вер: в один год будто корова все языком слизнула. Почто бы это?
— Мало выдаем, — сказала дочь. — Больше, чем выдаем, взять-то неоткуда.
— Подумываем со старухой в зиму боровка пустить.
— В самый раз.
— Как Иван? Не образумился?
— Нет.
— Такие чем дальше, тем лютее делаются.
— Он, пап, работает. В чести.
— Ну, это одно с другим не уживается. Скоро все придет к одному знаменателю. Так что ты надумала?
— Ребят заберу. А то и вам трудно, а я так просто не могу без них.
— Нам-то как раз в радость, Вера.
— Когда-то все одно надо. Вместе, семьей, как положено.
Отец промолчал, сглотнул. Потянул свое:
— Да, натворил он, твой Иван… Лихоманка его возьми. Учишь ли хоть его? С одного раза начинать надо. Проучить.
— Чтобы добром на добро отвечал, этого хочу.
— Ох, милая! Вся в меня. Но моя Феклинья — вождь и учитель, а то я пропал бы со своей добротой. Ты еще мала была, когда с войной пошабашили. Ну, я как раз из госпиталя костыляю. И девушка со мной, сопровождение. Санитарка, Лена. Понимаешь, она своими руками меня подняла. Ночи не отходила от кровати. А у меня заражение пошло — и самое малое, что сияло впереди, это без ног остаться. А она кормила-поила меня, а толк какой, ежели охоты нет ни к чему — умирал заживо. Насильно кормила! И кровь мне свою отдала. Не какую-нибудь там консервированную, а горячую. Подумай, как я мог ее отблагодарить? Решил: домой увезу, удочерю… Сирота она круглая.
— Правильно все. Я тебя одобряю.
— Ну а дальше-то никто не знает, что было. Моя-то Феклинья собралась однажды поутру и утекла с подворья. Остался я один с дочками, да еще Ленка. Ну, ей тогда уже девятнадцатый шел. Но какая она еще хозяйка?
— Вот этого мы не знали. Куда же она делась, Ленка-то?
— В город я ее отвез. В больнице пристроил. Не поверишь, прощались когда, оба ревели. Я думал, мир после этого кончится, такая тоска накатилась.
— Что, мама приревновала?
— А чего бы ей не приревновать? Она нормальный человек, видит обе стороны человеческой натуры. Притерпелся я к ней, и живем… Так ты ни разу не пуганула его, Ивана своего?
— Нет, пап. Если уйду, то уж насовсем. Стану себя казнить: я не сумела, а не он.
— Оно так. Но что-то эдакое светлое у него еще, видать, осталось: работает! Не пустое слово — работа.
— Машины любит. Без них давно бы скопытился, знаю. Его всячески у машин держат.
— Тяжелая доля твоя, Вера. Не покойник и уже не жилец. Положение самое трудное в жизни. Как это в книге — живой труп. У меня было на госпитальной койке. Только у твоего Ивана койка-то теперь другая. Сама жизнь у него койка.
— Так что же ты мне советуешь?
— Насчет чего? Детей? Все в твоих руках. Мы, сама понимаешь, совсем не у дел останемся — теперь-то все ж утешаем себя заботой, какая она ни на есть. А затем будем только для себя. Пустая жизнь. Бабка, это уж точно, до последнего будет стоять.
— А с Ваней-то что делать?
— С Ваней? Не знаю, Вера, по силам тебе с ним жить?
Вера не ожидала такого прямого и скорого разговора с отцом, сама боялась того, что он ей просто все выложил, и растерялась. А отец снова свое:
— Ты, Вера, перво-наперво на себя погляди. Верно ли живешь? Не скупа ли на силу души? Чужих собак кормишь, а своя с голодухи горло дерет.
— Ты думаешь, я гулящая? Как ты так…
— Господь с тобой! Да не о том я. Скажи, ныне сама суть жизни не отучает бабу от дома? Отучает. Бабе похвала мила. За работу ли, за общественную ли беготню. Вот она и вкалывает до потери сознания. Ей нравится быть на замете.
«И отец об этом, и Смагина? Что они как сговорились против жизни?»
— А я люблю работу, — сказала она. — Ты сам же учил все делать с сердцем. Как же уважать себя, если иначе? — Вера встала, подошла к окну — дети еще не шли из школы. Отец догадался о ее волнении, сказал, что Родя вот-вот явится, если не оставят после уроков за какую ни то шалость.
— Оставляют?
— Непоседа, беда!
«Уж не передалось ли что ему от Вани? — с испугом подумала Вера, проникаясь жалостью к сыну. — Ему-то за что кара?»
С детства знакомая улочка, уходящая на взгорок. Восемь лет она бегала по ней в школу. За поворотом можно увидеть деревянное рубленое здание, обшитое широким тесом. Высокие окна в размашистых переплетах рам. Над трубами затейливые жестяные колпаки, придающие слишком простому по архитектуре дому чуточку нарядности. И еще на крыше красовался флюгер. Его смастерили и водрузили туда ребята именно ее, Вериного, класса, и она очень гордилась этим. Обязательно сходит сегодня, взглянет, действует ли их сооружение. Нравилась Вере школа особенно в праздничные дни, когда окна широко и ясно светились, сверкали гирлянды украшений, на мачте флюгера плескалось в свете прожектора красное полотнище. Тогда школа походила на океанский корабль, уносящий их, мальчиков и девочек, в дальние дали жизни.
И тут она, увидев стайку школьников, вывалившуюся из-за поворота, вскрикнула:
— Идут… Идут же! — Схватив куртку, простоволосая, выбежала на улицу. Но вот первая стайка, гомоня, прошла мимо — Роди в ней не было. Вторая прошла, третья. Напроказил… Оставили после уроков. Она уже побежала в горку, как вдруг увидела его: он шел, размахивая портфелем, без фуражки. Ворот школьной куртки распахнут. Ах да, у него пуговиц нехватка.
Родя увидел мать, остановился, отвернувшись и глядя куда-то поверх крыш в небо.
— Родя, Родион, ты что, не рад мне?
А он все стоял и стоял, пока она не схватила его за руку и не потащила домой.
— Фуражка-то где, Родя? Или у тебя фуражки нет? Дедушка писал, что купили. А ты что, сердишься на меня? Или забыл? Ну?
Сын неохотно шел за ней, боком.
— Да что ты молчишь? Не рад? А я жду-жду тебя! Хотела бежать в школу. Ну, дай портфель!
— Что я, маленький?
— А фуражка? Где фуражка? Простудишься. Ветер-то какой, так холодом и обдает.
Мать потянулась рукой, хотела погладить его по круглой, чернявой, стриженной под ежик голове, кажущейся такой большой, смешной и трогательной, но он дернулся, уклоняясь. Вера мучилась, не зная, как его расшевелить, о чем поговорить с ним, он был затворенный, чужой, настороженный, как звереныш. Как же с ним управляются дед и бабка?
— Отпусти, что ли, руку? Совсем вырвешь… — Сын стоял перед крыльцом, не ступая на него, пока мать не отпустила руку. Через сенцы прошли в избу, сын бросился к деду, сидящему у стола. Дед взял у него портфель, поставил рядом с собой на стул, посетовал, что ручка уже порвалась, а новый…
— Фуражку опять посеял? Так вот и станешь бегать туда-обратно?
Внук терся о его колени, мялся.
— Ну, где фуражка? — нестрого, но неуступчиво потребовал дед.
— На крыше…
— На крыше? Да что за игра у вас такая? Хулиган на хулигане.
— Сам отдал. На спор. Кто собьет с крыши.
— Кто собьет? Чем?
— Забросят и камнем. Ну вот… А моя застряла.
— Так от нее, поди, лохмотья одни остались?
Внук промолчал, а дед поохал-поохал — никуда не денешься, надо идти спасать. Вдруг завтра задождит, куда с непокрытой головушкой? Поднялся, огорченный:
— Пошли. На какой крыше-то?
Скоро они вернулись. Дед доложил: головной убор, вот он, достали шестом. Даже доволен, кажется: до зимы недалече, выдюжит. Вот только почистим. А пока они ходили, Вера с матерью снова и снова перебирали то, что тревожило ту и другую. Вера твердила одно: увозить надо ребят, чем скорее, тем лучше. С Роди тут спроса никакого, что из него выйдет? А бабушка свое: при отце-пьянице разве содержат ребенка? С ума сведет, дураком сделает.
— Да он и так уж дурачок, — нечаянно вырвалось у Веры.
— Ах вон оно что! Такая твоя благодарность? Спасибочко тебе, доченька, наикрасшее спасибо!
— Мам, ну прости, мам. Вот, право, язык и в самом деле враг. Я ж не хотела обидеть.
— Знаю, знаю, чего извиняться. Все вы нонешние, такие. Не одна ты.
— Мама! — Вера заплакала. — В таком случае подскажи, что делать-то мне? Имя-то свое как мне сберечь? И с детьми-то как? Не оспаривай меня, я — мать.
— Припоздала признаться. Дети вон уж выросли.
— Куда ж мне деться?
— Спроси ребят, что они скажут, так и делай. Они все понимают. А если хочешь знать мое окончательное слово: брось ты своего пьянчужку. Приезжай сюда. Вместе воспитаем детей.
— Нет, мам, я тебя однажды послушалась. К чему это привело, сама знаешь.
— Вот как…
Тут и пришли мужчины. Вера, схватив фуражку сына, охлопала ее ладошкой, огладила… Не успела с конфузом разделаться, как пришла Дашутка. Она выросла, округлилась. В прическе лента. Плащик красивый, коричневый, по фигурке. Ну, конечно же, дочь бросилась на шею матери, так обвила, что та охнула.
— Смотри, силачка! В спортзале все? Снаряды разные. Упадешь еще.
— Да ты что, мама! На районные соревнования поеду. Отбор выдержала.
— Хвалю, дочка. А растешь-то куда? Мать с тобой рядом — недоросток.
— Я что. Ты посмотри, какие у нас, в восьмом, есть дылды. Куда мне!..
Мать и дочь легли спать вместе, в горнице, в одной постели. Они и раньше, бывало, спали так, прижавшись друг к другу. Дочь любила это и переживала сейчас радость, как в детстве, когда ей вдруг перепадала необычная ласка. Спать вместе с матерью — это уже был какой-то другой мир.
— Мам, от тебя пахнет чем-то. Ты не знаешь? Горько так, резко.
— Силосом, чем. От него не отмоешься. Но я уж не чую.
— А я думала, коровами.
— Что ты! От коров хорошо пахнет, ежели они в чистоте. Молоком.
— Духи у тебя есть?
— Коровы не любят, дичают.
— Мам, а ты счастлива? От жизни и от работы?
— От жизни — нет. Знаешь ведь, каков твой отец. С годами, как я надеялась, опомнится, а он? Горечи много на душе. Унижение хуже смерти.
— Так сделай чего-нибудь…
— А что сделаешь?
— Что он для тебя? Опора? Любовь?
— Опора — нет. Любовь? — Она помолчала. — Любовь еще не прошла. А может, жалость. Только она, змея…
— Жалость… Из-за жалости-то…
— А что поделаешь? У каждой бабы есть своя слабинка.
— Какая?
— Рано тебе знать.
— А что рано? Вон у Наташи Олениной (помнишь ее?) мальчик есть, жених. Они любятся. Поженятся, как будет восемнадцать.
— Смешные, — сказала мать и подумала: «Рано они нынче все знают. Хуже или лучше? — И ответила сама себе: — Хуже, понятно, хуже. Никаких нежданностей, никаких открытий, волнений». И досказала вслух: — Ой, сколько еще всего будет у Наташи! Сколько раз еще рассохнется да вновь образуется! Не сочтешь! Они еще сами не знают себя. У меня вон сколько женихов было. Всем отказала, сама не знаю почему. А вот за Ивана, отца твоего, уцепилась. Спроси, чем пришелся, не скажу.
Дочь молчала. За стеной закричали полуночные петухи. Дашутка дослушала, вздохнула:
— Если бы мы все время вот так спали рядом. Сколько бы всего я узнала. А то, бывает, не спится, все передумаешь, сто раз себя спросить, а как ответить…
— Бабушку спрашивай. Она у нас мудрая.
— Бабушку! Она ведь из прошлого века. У нее одно слово: рано еще, мала.
Дочь незаметно заснула на каком-то вопросе, а мать еще долго не спала, боялась пошевелиться, думала, думала. Вроде семья у нее есть, ан нет, все пошло нараскоряку. Теперь хватит, увезу ребят, и, может, старички за ними потянутся. И опять будет семья.
Но утром Даша на вопрос матери, когда им лучше выехать, ответила не раздумывая:
— Что ты, мам, я не поеду. Не хочу его видеть. Как с ним жить? Нет, мам, не могу. Я с дедом-бабкой. А умрут — одна буду.
У матери остановилось дыхание от этих слов — вот чего она не ожидала от дочери. Бабушка, что ли, настроила?
— Да как ты так… Об отце родном? Ты из-за него не хочешь ехать? Ты его не любишь?
Дочь, переминаясь с ноги на ногу от нетерпения — в школу ведь опоздаю! — все же подумала, прежде чем ответить. И ответила:
— Не люблю я его. Ты вот не видишь, а я вижу. Одичалый он совсем…
Мать готова была заплакать от обиды за Ивана, вцепиться в мягкие льняные волосы дочери — за себя. Но тут сын прервал их разговор:
— Я поеду. К папе. А ты басурманка, — сказал он сестренке. И, надев помятую фуражку, зашагал из дома первым. Оглянулся на мать, спросил: — Самолетом? Когда?
— Поездом, сынок.
— Самолетом интереснее.
И зашагал дальше, покачиваясь при ходьбе так же, как дед.
Отец спросил:
— Доктора-то что говорят? — Он все же верил в Ивана, хотел ему добра.
— Вызывали на обследование — не пошел. У него один ответ: здоров, и пусть они, врачи, катятся подальше. Ну а врач какая-то чудна́я. Сперва-наперво спросила, бывает ли у Ивана рвота. Услышала, что бывает, обрадовалась — выходит, что не все потеряно. Потом напирала на наши с ним отношения. Да как он реагирует на стрессы, то есть на острые ситуации, и чтобы их было поменьше. А как поменьше, ведь жизнь кругом? Да есть ли у него друзья и какие? Ну что у него за друзья — одни выпивохи. Как увидят друг друга, сразу гуртуются. Насчет работы и машин тоже странно выразилась: бывают такие, говорит, что, кроме работы, ничего не знают. Это, выходит, тоже плохо. Не умеют отдыхать, развлекаться — это, говорит, от душевной неразвитости. Я ей о гармони, так вроде, между делом, а она обеими руками ухватилась: это хорошо, сказала, пусть больше занимается. И еще, говорю, любит машины. Она на это знаешь что сморозила: увлечение хорошо, но плохо, если человек делается рабом машин. Тогда увлечение его болезненное.
Вот и уследи, когда хорошее искажается, делается плохим. Когда узнала, что дети не с нами, построжала. Не дело, говорит, а я что, сама не знаю? Но куда деться, если мечемся из стороны в сторону?
— Она не права, — заметил отец. — Дети с пьяным отцом, разве это годится?
— Ну, велела убедить мужа прийти в больницу. Говорит, есть возможность вылечить его, надежно вылечить, если сам пойдет навстречу лечению. А я представила, как дети узнают, что их отец психический. На всю жизнь удар.
— Ну и дура. Если можно спасти, надо спасать. Тут выбора нет.