Отполыхали на небе ночные зарницы. Бригада Степана Постника до последнего колоса зачистила свои поля.
Много было весенних и летних хлопот — на элитных посевах не должно быть ни травинки сорняков. Но самое главное — собрано все. Страда деревенская и ныне, при машинах, все равно страда, потому что убиралось выстраданное. Настрадался Степан и с Иваном Венцовым, ничего не мог поделать с его самоуправством. В самый разгар жатвы поставил комбайн на техуход, и, как ни матерился Постник, как ни грозил карами Кравчуков, Иван не выехал с машинного двора. «А я что, должен сидеть на вулкане, который затаился, да? И ждать, когда шибанет?» — говорил он и злил начальство спокойным постукиванием гаечного ключа. И еще Иван своевольно скосил прямым комбайнированием все верхнее поле. На упреки Постника, который планировал свалить особо урожайное поле в валки, чтобы выдержать зерно, дать ему дозреть, Иван твердил одно: «Зерно дошло, нечего его осыпать». Однако вскоре выдавшиеся дождливые дни вынудили Постника замолчать, но все же он считал, что на понижении качества элитного семенного материала бригада сильно прогадает. И вроде как для острастки пригрозил, что снизит Ивану премиальные. От обиды, что ему не поверили, а может, и от чего другого Иван запил. Бахтину он объяснил: «Да что он, на самом деле, Постник-то твой? Уговаривал, чтобы мы только и думали о количестве и качестве, а сам опять за формалистику. Мало ли что он запланировал с потолка, а небо другое подсказало. Оно-то повыше». И на самом деле зерно с верхнего поля по качеству вышло ничуть не хуже остального, зато убрано и сдано было в сухом виде. Но Бахтин все же укорил его: «Напился. Слово-то свое на ветер выбросил? Как же теперь?» Иван мрачно ответил: «Считайте, Степан поднес». Нет, мало надежды на Ивана такого вот, трудноуправляемого. Но что все-таки толкнуло его косить хлеба по-своему? Чувство ответственности — это хорошо! А если пустое упрямство неуравновешенного ума? А вот Портнов — Профессор, тот совсем ясен. Не выдержал, попался на глаза капитану Прохорову с посторонним грузом, и остался самосвал, приспособленный для возки зерна, без водителя. А кого Кравчукову посадить взамен, если давно со всех неуборочных машин шоферы сняты? Бахтин ездил к Прохорову, христом-богом просил вернуть Портнову права — зерно некому возить на элеватор, а тог ни в какую. Садись, говорит, сам, Спиридоныч, коль людей пораспустил… Мальчишка!
Бригада Постника подбивала итоги, а Иван снова пересел на трактор. С утра он нервничал. Барахлил мотор, а в чем дело, Иван не мог понять. Отупел совсем, что ли?
Погода металась. То набредали летучие черные облака, прошивали поле строчками дождя, и лобовое стекло кабины омывалось сверху донизу, а трактор лоснился, как сытая лошадь. То открывались глубокие просветы, колодцами уходили в блеклую голубизну — где-то далеко-далеко мерцал свет неизвестного источника. «Да ведь солнце там, никогда бы не подумал…» А вот и оно, солнышко, блеснуло в прогале. И опять сумеречно на земле, серо от скользящих поспешных теней.
А поле молчало. Не вздрагивало от теплого луча, как бывало по весне. Не вздыхало, тоскуя по лемеху, не вскрикивало от боли и радости обновления, выворачиваясь наизнанку под плугом. Не затихало умиротворенно в дурманном счастье, приняв семена.
Иван сбросил скорость, спустился на землю, нетвердо чувствуя ее ногами. В желудке тягучая боль, в голове — пустота. Хоть бы ветер в уши залетел, продул шарабан.
Усталость Иван испытывал по-разному. То это была удручающая вялость расслабления, то сжимающая в лепешку тяжесть, то тоскливая до петли грусть на сердце, а то давняя, из детства, сонливость, когда губы сами морщились в улыбке. Так и засыпаешь с ней на устах до утра… За день о чем не передумаешь, двигая рычагами, но в усталой голове всякие мысли чисто выметены. И шел он сейчас домой, ни о чем не думая, едва переставляя ноги. Автобус от Талого Ключа до Холодов уж давно сделал последнюю пробежку. Иван подумал об этом сердито, но виноват был сам, и зло на автобус отгорело. Дорога пуста, и он шел по асфальту, стуча каблуками кирзачей, и не слышал, как придорожные редкие ельники вторили ему.
Вдруг мотор грохотнул где-то совсем близко. И вот уже истошный рев машинного гудка, застав его врасплох, оглушил, испугал до беспамятства. Однако самозащита сработала безотказно — Иван зайцем скакнул с дороги и, приходя в ярость, рассудил: озорство чье-то. Заскрипели тормоза, горелой резиной пахнуло в лицо. Чуть впереди его встал автобус. Заверещали расхлябанные двери.
— Ах, это ты, младенец мой прекрасный!
К нему шел Кошкарь, маленькая черточка в темноте — плащ на нем был выгоревший до белизны.
— Что за придурок за рулем? Так и придавит — не охнет!
— За три версты сигналил, а у тебя слух весь в ноги ушел. Ну да ладно. — Кошкарь схватил Ивана за руку, стал подталкивать к автобусу. — К тебе едем. Наниматься. Прируб к избе сделаем как следует быть. Моя бригада в сборе. Людишек сейчас не наскребешь, но ты поверь мне…
Пока шли к автобусу, Кошкарь успел рассказать, что получил сегодня с дирижера расчет за сауну. «Вот и обмываем…» Но Иван свое:
— Кто ж тебе говорил о прирубе? Что я, сам безрукий?
— Ну, Иван, ну, передовой человек общества! Да мы что с тебя деньги сдерем, как с зайца шкуру? Нет, мы сделаем тебе безвозмездно, как корешу своему. Усек? А собрал нас инвалид Иволгин. Ты что, не заказывал?
— Да Вера моя как увидит его и Серафиму, так рассудок теряет.
— Вера в ножки нам поклонится. В знак благодарности.
И Кошкарь запел свою любимую:
Не пора ли нам? Пора,
Что мы делали вчера!
А что мы делали вчера?
Выпили да закусили…
Они залезли в темный автобус. Иван решил, что Кошкарь все врет. Никакую бригаду он не везет, пока не различил в темноте лица Иволгина и Профессора. Поздоровался. А Кошкарь тянул его за руку, требовал сесть. Горячо зашептал в ухо: «А вообще я переживаю оскорбление души. Мой-то Илья Митрофанович поблагодарил меня за сауну, а вот от камина отстранил. Боится, плитки врубелевские поколю. Тяжко, брат, когда тобой гнушаются». А Иван со злом к дирижеру обронил: «Да я его, сквалыгу… За такое недоверие… Дорогу бы забыл к нему и из памяти вытурил». Но тут маленький автобус дернулся, заскрежетал дверями и загромыхал всеми расхлябанными суставами.
— А кто там? — Иван кивнул на кабину.
— Кореш верный. Колеса — к твоим рукам. Подвезти что — мигом.
— Да Бахтин и без… все бы дал.
— Жди его! Год-два за ним проходишь. А мы к зиме сделаем.
— К зиме не обещай, — услышал Иван из темноты хриплый голос Профессора. — К Новому году.
— Ты помолчи, беспачпортный, — одернул его Кошкарь. — Не кому-нибудь, а дружку своему. И дружку не хочешь постараться? Вот избаловался ты! — Кошкарь говорил серьезно, убедительно, будто он был действительно бригадиром и все зависело от одного его слова. — Иван семьянин, не как мы с тобой. У него, поди, и детишки…
— Двое, — сказал Иван, чувствуя, как ему хорошо делается от их внимания…
Вера была потрясена не столько тем, что они, загульные, ввалились ночью, непрошеные, незваные, а тем, что как неизбежно быстро пришел к ним ее муж. А ведь она на что-то еще надеялась. Нет, не верит она в то, что нет у Ивана в жизни другой дороги. Да какие они люди, кореши его? Она-то уж знала их. Не так близко, не в лицо, по словам подружек из бригады. Никто из них, конечно, не считал себя пропащим, виноватым; наоборот, каждый мнил из себя талант, ущемленный то женой, то разными служебными дурнями, не понимающими их тонких душ. Но Иван-то, Иван, как же скоро нашел их?
Так растерянно метались мысли в голове Веры, а руки помимо ее воли вытирали стол на веранде, резали, клали в плетеную хлебницу ломти, хватали из холодильника огурцы, колбасу, селедку в винном соусе. Она выставила початую бутылку перцовки — что же Ивана-то срамить пустым столом, коль уж притащил их за собой.
— Вы уж сами, — сказала Вера. — А мне рано на ферму, так что оставляю вас… — Хотела сказать, чтобы не засиживались, но, подумав, что у полупустой поллитры не засидятся, промолчала. Ушла, легла в постель. Не спалось. Думала, добром бы все кончилось.
На веранде говорили ровно. «Ну, все ладом. И добро, что так вышло, а то какой жмотиной выказалась бы. И мужа, дескать, не уважаю, не жалею», — думала она расслабленно, засыпая.
Грохот падающей мебели, треск и звон разбитой посуды, пьяная ругань бросили Веру с кровати. В окнах брезжило — неужто утро? За стеной зафыркал автобус. Всю ночь стоял? Выскочила босая, в халатике. Иван склонился над раковиной. Вода из крана лилась на голову, волосы висли мокрыми сосульками.
— Изувечили тебя? — Вера подбежала к мужу, схватилась за плечо. — Ну, что ты как истукан? Повернись хоть…
По красному лицу Ивана, когда он поднял голову, текла вода.
— Слава богу, глаза не выбили. И чего не поделили-то, чего?
— Промеж собой они, разве поймешь? Я встрял утихомирить. Тут они на меня… и окрысились. Да с такой злостью, будто всю ночь того и ждали. Гармонь разбили. Вдребезги.
— Давно ли хвалил их? Не видишь, сколько людей-то вокруг хороших, работящих. Чураешься их, а к пропащим липнешь. Чем они тебе ближе? Дружки-то эти твои…
— Они как свои, потому…
Ей было противно слушать его. Он стал жалок ей, гадок. Но скоро отошла: «Зря на него клепаю» — и снова жалела его. Против него у нее ничего не было, кроме этого слабого и в то же время всесильного чувства — жалости. Оно вырастало из другого чувства, свойственного сильным натурам, чувства, названного добротой. Кто не знает, как оно одного укрепляет невиданной крепью, возвышает в своих и чужих глазах. Но ведь оно же другого делает рабом своей слабости, убивает в нем личность, приносит зло.
Пока они завтракали, на лице Ивана засочились царапины. Затек правый глаз. И опять боль стала выламывать ее сердце: вот до чего дожил Иван… Как он появится на люди? Зеленкой, что ли, смазать, заклейки сделать.
«Стыд… Стыд…» — стучало сердце, когда она накладывала ему на пораненные места лейкопластырь, смазывала царапины. Жалко ей было этого лица, и она едва удержалась, чтобы не прижаться к нему.
Странно, уж какое время горе она оставляет дома, а за радостью бежит на ферму. Время на ферме летело незаметно, да его вроде и не было, была только работа, одно за другим, одно за другим. Плохо подвозили корма — машины забрали на сборку соломы. От тяжелых ведер с силосом гудели руки, но вечерами Вера шла домой с душевным ощущением трудной радости, сотворенной ею. Главный зоотехник вручил ей красный вымпел передовой бригады. Его прикрепили тут же, у входа в коровник. Вроде бы чему радоваться им, взрослым женщинам, не спортсменки же они какие-нибудь — те за каждый прыжок ждут отметку, но вот поди ж ты: приятно, что дело твое замечено. Она и ее товарки в работе и в суматохе, может быть, ни разу не оглянутся на флажок, но все же, без сомнения, чувствуют: он тут, с ними. Придут домой и расскажут о своей маленькой радости. Просто расскажут, без значения, как бы между прочим. А она кому расскажет? Весь день ее мучило: пьяная ватага, погром на кухне. Только к вечеру поутихла боль в сердце. Но мысль: «Что же дальше?» — сейчас, когда она шла домой, не отрывая взгляда от вечерней беспокойной зари, вновь кольнула ее.
Пройдет… Иван возьмется за ум… Вчера она видела сон. Вот и сейчас, закрой глаза, и он как явь. Дашка и Родя… Бегают по дому, солнечного зайчика ловят. А он скок-поскок по стенам, по потолку.
До дому было два шага. И чем ближе она подходила к нему, тем крепче ею овладевала всесильная вера: все будет как надо. Она войдет в дом, Ивашка встретит ее у порога и скажет одно слово, какое говорил когда-то, и как говорил: «Пришла-а!» Больше ничего, одно это. В последние годы он вроде и забыл, что есть в языке людей такое простое, но очень нужное слово. И выговорить-то его нетрудно — выговаривал же он когда-то! С чуть заметным перерывом, вроде как дыхание у него спотыкалось. Все ушло? Все забыл?.. Но ей вдруг ясно представилось, как он, встречая ее сейчас, слово то заветное вспомнит.
У дома стоял самосвал, высокие борта заляпаны навозом: на голубом бурые ошметки и брызги как короста. Из-под горки машина виделась громадиной, загораживала весь дом. Лишь кирпичная труба несуразно громоздилась над кабиной.
В доме дым коромыслом. Вчерашняя бражка в темноте за столом. Среди них Иван с белыми заплатками на лице. Ковбойка распояской: герой героем.
— От хозяйка! Вера! Радуйся! Кореши примчались! С мировой! Видала, а?
Ее вдруг охватил страх, до отвращения унизительный, гадкий. «Страшилища, почему Иван с ними? Скорее, скорее свет, все разбегутся, всё рассеется…» Она судорожно стала шарить по стене: куда сгинул выключатель? И вот под ладонью громко щелкнуло, вспыхнул свет. Вера зажмурилась. «Открою глаза, а их нет. Боже мой, правда ли?.. Открыла… Свет сильнее вычертил, обезобразил их пьяные потерянные лица.
Кошкарь — это он… он всему вина!
— Кошкарь! — вырвалось у нее. — Прости, запамятовала… Ой, как стыдно… Да, у тебя же хорошее имя — Федор! Федя, Федя! Звонарев, — окончательно вспомнила она. — И фамилия — Звонарев — красивая. Я тебя прошу, Федя, оставьте Ивана. И тебя, Иволгин, и тебя, Портнов. Христом богом… Оставьте! Он слаб волей, бесхарактерен и совсем не чета вам. И он любит меня!..
Она не успела заметить, как сразу все тут изменилось после ее слов. Кошкарь странно оглядел ее, будто выбирал, за что ухватить, чтобы поставить с ног на голову. Сосед Иволгин тяжело елозил взглядом по столу, как бы отыскивая предмет, который, сподручно было бы тотчас применить в деле, и остановился на бутылке. Портнов стал вжиматься спиной в угол — на всякий случай обеспечивал себе выгодную позицию. Трус…
— Иван Егорович! — Глаза Кошкаря мертво глядели на Веру. — Друг ты наш сердечный. В твоем дому, с твоими родными гостями так обходятся? Не интеллигентно! — К хозяйке: — Брезгуешь нами, Вера? Делишь людей на чистеньких и грязненьких… Грязненькие, это мы, мараем чистеньких, то есть тебя?
Иван подскочил к жене. Она увидела его дикие глаза, каких никогда у него не было, увидела железно сжатые кулаки, как они никогда еще не сжимались против нее, и всего его, непривычно напряженного и совсем чужого. «Он ударит, ударит!» — подумала она, но сдвинуться с места, уйти не могла. А у Ивана что-то еще сработало, чтобы не унизить жену действием, и он закричал:
— Христом богом… Вера, уйди. Ну, уйди же, уйди!
Она задержалась на полминуты, упрямство женщины едва не осилило разум.
— Ладно, ладно, Ваня. Ты правь сам. Я и впрямь тут лишняя… — сказала, повернулась и не вышла, а выбежала. Сунулась в спальне лицом в подушку и, не раздеваясь, лежала так, задыхаясь от слез и от тяжкой тоски и обиды.