В «Онегине» Пушкин горестно, хотя и с юмором, восклицал, прощаясь с молодостью:
Мечты, мечты! где ваша сладость?
Где, вечная к ней рифма, младость?
«Вечная рифма» – так можно безошибочно определить рифму классицистов. Их стихи должны были чаровать ровной интонацией, гармонией, красотой звучания, покоем удовлетворённого ожидания. Важнейший закон, предписанный этим стихам, – «единство стиля»: ненарушаемая цельность художественного впечатления. Малый словарь, отсутствие свободного выбора слов, а значит, и ритма, невольная или вольная их привычность чуть ли не до стандарта – таковы черты этой поэзии. «Сладость» неминуемо влечёт за собой «младость», да ещё «радость». У молодого Пушкина:
Не говори:
Так вянет младость
Не говори:
Вот жизни радость!
Наследники Тибулла и Парни!
Вы знаете бесценной жизни сладость;
Как утра луч, сияют ваши дни.
Певцы любви! младую пойте радость…
Пейте за радость
Юной любви –
Скроется младость,
Дети мои…
Мечты, мечты,
Где ваша сладость?
Где ты, где ты,
Ночная радость?..
Ужель моя пройдет пустынно младость?
Иль мне чужда счастливая любовь?
Ужель умру, не ведая, что радость?..
Образуются группы – пары, тройки, четвёрки – непременных рифм, данных поэту заранее предшественниками и современниками, группы, словно предуказанные ему самим поэтическим языком. К этим группам относятся:
розы – грёзы – слёзы
нежный – безмятежный – белоснежный
денница – гробница
Последняя пара не зря приписана Пушкиным Ленскому, сочинявшему накануне дуэли весьма стандартные стихи, какие писали в то время многие, какие писал и Пушкин-лицеист:
Блеснет заутра луч денницы,
И заиграет яркий день;
А я, быть может, я гробницы
Сойду в таинственную сень…
Сам молодой Пушкин – несколькими годами ранее:
Напрасно блещет луч денницы,
Иль ходит месяц средь небес,
И вкруг бесчувственной гробницы
Ручей журчит и шепчет лес…
Читатель привык к тому, что его ожидание не может быть обмануто. Услышав «денницу», он ждёт сотни раз уже слышанную «гробницу», ждёт – и получает. Услышав «отраду», он ждёт «лампаду», слово «любви» влечёт за собой «в крови» или «благослови», «приговор» скреплён со словом «взор», «очи», разумеется, с «ночи». Пленительное юношеское стихотворение Пушкина «Морфей» (1816) в отношении и образности, и словосочетаний (фразеологии), и, конечно, рифм вполне стандартно:
Морфей! до ýтра дай отраду
Моей мучительной любви.
Приди, задуй мою лампаду,
Мои мечты благослови.
Сокрой от памяти унылой
Разлуки вечной приговор;
Пускай увижу милый взор,
Пускай услышу голос милый.
Когда ж умчится ночи мгла,
И ты мои покинешь очи, –
О, если бы душа могла
Забыть любовь до новой ночи
Единственная неожиданность, призванная здесь оживить восприятие, это порядок рифм. Сперва они перекрёстные, потом опоясывающие, потом опять перекрёстные; в связи с таким построением в третьем четверостишии изменён порядок окончаний – вместо ж – м – ж – м, как в начале, здесь м – ж – м – ж. В остальном же, не считая этих оттенков, ожидание удовлетворено – мы каждую рифму можем предсказать, потому что рифмующие слова не принадлежат Пушкину, то есть рифмы не им изобретены, – он взял их готовыми из небольшого рифменного запаса своего времени.
Бывают такие периоды в истории искусства, когда личный почин воспринимается как нечто для художественного вкуса оскорбительное, как смешные потуги проявить себя, нарушая незыблемый закон красоты. Новое кажется неприятным уже из-за того, что нескромно обращает на себя внимание, – деталь не смеет вылезать вперёд и нарушать гармонию целого. Искусство классицизма – искусство целостных ансамблей, и это во всём – в зодчестве, в театре, в словесности. Когда Карло Росси возводил в Санкт-Петербурге свои изумительные дворцы, арки, театры, дома, он стремился к «благородной простоте и спокойному величию» (так об античном искусстве говорил немецкий учёный Винкельман). Появление всякой удивительной неожиданности было бы нарушением и благородства, и спокойствия, и величия. В этой системе всякая попытка новаторства, даже просто необычности была немыслима – она бы разрушила строгое единство безличного стиля, внесла бы запретный элемент изобретения.
А ведь уже поэты 20–30-х годов пытались вырваться за пределы такого метода. Один из них, близкий знакомый Пушкина С. П. Шевырёв, с горечью и гневом обрушивался на поэтический язык его времени, который, как полагал Шевырёв, погублен подражанием французской словесности, стремлением к гладкости и не выдерживает ни единой новой мысли:
…от слова ль праздный слог
Чуть отогнешь, небережно ли вынешь,
Теснее ль в речь мысль новую водвинешь, –
Уж болен он, не вынесет, кряхтит,
И мысль на нем как груз какой лежит!
Лишь песенки ему да брани милы;
Лишь только б ум был тихо усыплен
Под рифменный, отборный пустозвон…
Шевырёв был и прав, и не прав. Сам он пытался обновить русский стих, прежде всего рифму, но безуспешно. Причина его провала понятна. Надо было обновлять не какую-то одну черту русской поэзии, а всю систему. Оставаясь же верным системе прежней, поэт обрекал на неудачу любой опыт новизны. Внутри старой, классической поэзии смешивать стили можно было только в комическом сочинении. В черновой тетради 1825 года Пушкин набросал такое двустишие:
Смеетесь вы, что девой бойкой
Пленен я, милой поломойкой.
Рифма «бойкой – поломойкой» единственна, она никогда не встречалась до того – может быть и потому, что слово «поломойка» было далеко за пределами поэтической речи. Пушкин, как видим, попробовал её в стихотворной шутке, да и то бросил, продолжать стихотворение не стал.
Всякое нарушенное ожидание само по себе вызывало комический эффект. Баратынский начинал стихотворение «Старик» (1829) такими строками:
Венчали розы, розы Леля,
Мой первый век, мой век младой…
Лель – бог любви у древних славян; строки эти серьёзны, даже печальны, – смысл их в том, что прежде, когда поэт был молод, он был любим. Чего же читатель ожидает далее? К имени Леля есть рифма «хмель», и мы ждём строки с последним словом – «хмеля» (предположим: «Под сенью сладостного хмеля…»). Ещё две узаконенные рифмы к имени Леля – «колыбель» и «свирель». Вспомним у Пушкина:
Играй, Адель,
Не знай печали.
Хариты, Лель
Тебя венчали
И колыбель
Твою качали.
И в шуме света
Люби, Адель,
Мою свирель.
Вместо всего этого читаем у Баратынского:
Я был счастливый пустомеля –
И девам нравился порой.
«Пустомеля» – слово разговорное, далекое от поэтического обихода; с венками роз, возложенными на счастливого любовника богом Лелем, оно никогда ещё не сочеталось. Рождается неожиданность, содержащая в себе комизм.