К книге
Записки незаговорщикаГлава шестая «РАЗГОВОР О СТИХАХ». Отступление о людоедах
61%
Глава шестая «РАЗГОВОР О СТИХАХ». Отступление о людоедах
25

Мы поименно вспомним всех,

Кто поднял руку.

Александр Коваленков. Он много лет преподавал молодым писателям в Литературном институте, сам писал стихи и выпустил несколько вульгарных сочинений о стихе. Я писал о них — в книге «Поэзия и перевод», вышедшей в 1963 году; собирался было полемизировать с Коваленковым, но понял, что эти «труды» того не стоять, и посвятил ему несколько иронических абзацев. Чему «творческое студенчество» у него научилось, можно себе представить по данной рецензии, — видно, ее автор тоже учился на «серьезных работах в области теории стиха» Александра Коваленкова. Добавлю, что с самим Коваленковым я был знаком во время войны — он служил «поэтом» в карельской фронтовой газете «В бой за Родину» и ничем не отличался, кроме фантастической памяти и политических доносов, по одному из которых был арестован (и едва не погиб) мой старший друг, ныне покойный критик Федор Маркович Левин. Коваленков написал во фронтовой «особый отдел», будто бы Левин ведет «пораженческие разговоры», не верит в победу, клевещет на советские вооруженные силы. По тем временам военный трибунал мог приговорить майора Левина к расстрелу, но Левину сказочно повезло: следователь, который вел его дело, оказался человеком порядочным: он сочувствовал старому коммунисту (с 1917 г.) Левину куда больше, нежели доносчику, и выручил казалось бы обреченного арестанта. Федор Левин, просидев около года в армейской тюрьме и уже успевший поработать на Беломорканале (дело происходило в городе Беломорске, на 19-м шлюзе канала), вернулся в редакцию «В бой за Родину» реабилитированным, а Коваленкову пришлось проситься в другую часть. Нет, не совесть его заела, а страх перед своими товарищами.

Вот кто «около двух десятков лет» обучал будущих писателей и на кого я в моей книге не ссылался. Музыканты всех стран поклялись не исполнять музыку Сальери, видя в нем не композитора, а убийцу Моцарта. Должны ли мы, литераторы, быть великодушнее?

Михаил Луконин. Поэт, автор нескольких сборников и книжки о собственных стихах. Не буду его обстоятельно характеризовать, приведу лишь несколько цитат из его доклада «Проблемы советской поэзии (итоги 1948 года)», опубликованного в журнале «Звезда» в светлой памяти 1949 году (№ 3):

«Пастернак удовлетворялся и дорожил только тем, что его признавал заграничный выродившийся хлам… Всю жизнь в нашей поэзии он был свиньей под дубом. Буржуазные эстеты и безродные космополиты на все лады прославляли юродивое и лживое творчество Пастернака только потому, что он щекотал их антипатриотические чувства, капал елей на их коленопреклоненные перед Западом души. Не случайно так вспыхнул среди формалистов и эстетов культ Ахматовой: Ахматова появилась, как магнит, и притянула к себе все ржавые опилки, весь сор в наших рядах». (стр. 185).

А вот из рассуждений Луконина о Заболоцком: «Автора обуревает какая-то душевная паника… Ложное, позерское отрешение от человеческого разговора, надуманная многозначительность… Никому не нужно это иконописное мастерство, рассуждения о стихиях и толпах, о мирозданьях и прочей символике. Нам нужен советский человек во весь рост, умный и гордый человек…» и т. д. (стр. 189).

Не ясно ли, почему у меня нет «ни слова о глубоких, действительно великолепных раздумьях о поэзии таких поэтов, как М. Луконин…»?

Сергей Васильев. Умер недавно и этот «сатирик», (как и два предыдущих персонажа), а, как известно, «aut bene…» Нет, С. Васильев (как и оба предыдущих) не заслужил даже того уважения, которого удостаивается смерть. Он — редкий образец откровенного охотнорядца. В свое время, в 1949 году, С. Васильев позволил себе — понимая безнаказанность! — прочесть в Союзе писателей юдофобскую поэму с прозрачным названием — «Без кого на Руси жить хорошо». В этой, с позволения сказать, «поэме» рассказывается («почти по Некрасову») о том, как

В каком году — рассчитывай,

В какой земле — угадывай,

На столбовой дороженьке

Советской нашей критики

сошлись и зазлословили

двенадцать злобных лбов.

Все эти «лбы» — космополиты, то бишь евреи, и они спорят о том, каких русских писателей в первую очередь уничтожить и кому из них, евреев, при этом быть главным:

Космополит, он смолоду

как старый бык: втемяшится

в башку какая блажь, —

колом ее оттудова

не выбьешь: упираются,

всяк на своем стоит!

Такой скандал затеяли,

что думают прохожие,

советские читатели:

чай, клад космополитики

тут делят меж собой?

Идут и чертыхаются,

цитатами бодаются,

что дале, то сильней.

Космополиты составляют гнусный комплот — «врагам заморским на-руку, друзьям Руси назло». Чтобы скрепить зловещий сговор, надо, ясное дело, выпить и закусить. И вот:

Один бежит за водкою,

второй мчит за селедкою,

а третий, как ужаленный,

летит за чесноком.

Как же без чеснока? Без чеснока еврей не может. От него непременно должно за версту разить чесноком. Выпивая и закусывая, космополиты вырабатывают антисоветскую литературную программу:

— Зачем нам проза ясная?

— Зачем стихи понятные?

Спектакли злободневные

а тему о труде?

Все это, значит, ни к чему — уничтожим! Раздавим! Истребим! А вместо социалистической, понятной, здоровой литературы о труде —

Подай Луи Селина нам,

Подай нам Джойса, Киплинга,

подай сюда Ахматову,

подай Пастернака́!

Бегут космополиты, врываются в советскую культуру, все круша и ломая на своем пути, их много, этих Финкельштейнов:

Гуревич за Сутыриным,

Бернштейн за Финкельштейном,

Черняк за Гоффеншефером,

В. Кедров за Селектором,

М. Гельфанд за Б. Буниным,

а Хольцманом Мунблит.

Такой бедлам устроили,

Так нагло распоясались,

вольготно этак зажили,

что зарвались вконец.

Так зарвались эти злодеи, так разжирели, столько награбили государственных денег, столько напекли «отравных» книг, статей и рецензий, что забыли о грозном народном суде:

Плюясь, кичась, юродствуя, открыто издевался над Пушкиным самим, за гвалтом, за бесстыдною, позорной, вредоносною, мышиною возней иуды-зубоскальники в горячке не заметили, как взял их крепко за ухо своей рукой могучею советский наш народ!

Взял за ухо, за шиворот, за руки загребущие, за бельма завидущие — да гневом осветил!

Это еще не конец «поэмы», которую не зря назвали «энциклопедией погрома» — да цитировать противно. Целиком ее можно прочесть в интересной книге Григория Свирского «Заложники» (Париж, 1974, стр. 427–429). Кажется, русский стих и русское литературное слово еще никогда не служили для такой откровенно расистской, разнузданной похабщины. И что же? Осудили Сергея Васильева как фашиствующего хулигана? Его даже не попрекнули, от него не отмежевались, его выбирали в руководящие органы и печатали в «Правде». А когда он отдал концы, множество солидных организаций поспешили выразить свою скорбь. В газете «Московская Правда» от 4 июля 1975 года появилось торжественно-траурное объявление, гласившее:

И все эти секретариаты всех этих правлений тем самым выразили свою солидарность с лауреатом и людоедом, автором «энциклопедии погрома», Впрочем, чего от них хотеть? У них нет чувства истории. Они забыли, неверно, каким объявлением в свое время почтили поистине великого поэта:

Сопоставление этих двух объявлений поучительно. Их разделяет ровно пятнадцать лет. Изменилось ли что-нибудь между 1960 и 1975 годами? Пастернак умер членом Литфонда, а Васильев — государственным лауреатом. О Пастернаке до сих пор пишут, что его поэзия далека от народа, а сам он вызвал негодование предательским опубликованием заграницей своего романа и присуждением ему Нобелевской премии. О С. Васильеве пишут иначе: он — образец партийности и народности. О смерти его в 1975 году все секретариаты всех правлений извещают «с глубоким прискорбием», которого они не испытывали пятнадцать лет назад, когда смерть Бориса Пастернака оплакала в незабываемых стихах Анна Ахматова, принужденная, однако, поставить под ними ложную дату (1957 — вместо 1960), чтобы те, кому не надо, не догадались, о ком идет речь:

Умолк вчера неповторимый голос,

И нас покинул собеседник рощ.

Он превратился в жизнь дающий колос

Или в тончайший, им воспетый дождь.

И все цветы, что только есть на свете,

Навстречу этой смерти расцвели.

Но сразу стало тихо на планете,

Носящей имя скромное — Земли.

Видно, прав был покойный людоед, когда поставил рядом имена этих двух поэтов —

подай сюда Ахматову,

подай Пастернака́!

Но никакие издевки, ни даже паскудный сдвиг ударения не легли и легкой тенью на светлую память Пастернака. Сергей же Васильев, если и останется в истории русской литературы, то как опозоривший ее погромщик.

В самом деле, почему бы мне наряду с Пастернаком, Ахматовой, Заболоцким не цитировать Сергея Васильева? Повторяю, мой рецензент несомненно учился у А. Коваленкова и всех прочих (кроме К. Ваншенкина, сюда поставленного по недоразумению), потому он и пишет так грамотно — в подражание Сергею Васильеву и Михаилу Луконину: «Терминологическая угнетенность (?!)… вот главный объемный материал книги Е. Эткинда».

Должно заметить, что знание поэтических цеховых тайн — это не определяющее начало для читателя в том, чтобы понимать и любить поэзию, тем более — для широкого круга читателей (коль предполагается переиздание), тем более для молодых людей.

Должно заметить также, если уж идти по «цеховой линии», то Е. Эткинд вводит в книгу такую технически-терминологическую систему, которая даже в специальных словарях (А. Квятковский) не отражена.

К примеру, па стр. 40 Е. Эткинд подчеркнуто начинает разговор о том, что такое многоосмысленность лирики. А. Квятковский уходит от этого термина. Е. Эткинд вводит его именно как термин. Но если бы за этим была хоть какая-то научная убедительность! В частности Е. Эткинд пишет (со ссылкой на цитату из А. Ахматовой): «достаточно произнести имя „Пастернак“ и сочетания слов, казавшиеся до сих пор общими, начнут вызывать конкретные ассоциации — „Собеседник рощ“… Для Пастернака парк, сад, роща были самым полным осуществлением природы…»

Но ведь все дело-то в том, что недостаточно для многочисленного советского читателя произнести имя «Пастернак». А разве, если мы произнесем имя «Пушкин» или «Есенин» или «Прокофьев» или произнесем имена других поэтов — для них понятие «Собеседник рощ» — исключенное, не отраженное в их творчестве?! Чем вызвана такая навязчивая узость «научной позиции» автора? Понятие т. н. «многоосмысленности» оборачивается здесь узостью мысли или слишком ограниченными пределами раздумий о богатстве нашей отечественной поэзии.

Что за ахинея, какая такая «многоосмысленность»? Подобного слова я не слыхал никогда. Мой критик его повторяет несколько раз, он искал его в «Поэтическом словаре» А. Квятковского, а у меня его и нет, и не было. Я пишу «многосмысленность» и это — простое русское слово, даже и не термин; термин — лингвистический — звучит так: «полисемантизм». Рецензент придумал слово и сам топчет его! Как же он читает? Или это опять все нарочно?

Вводятся другие терминологические понятия — «лестницы смыслов». Причем, с такой детализацией: «вверх по лестнице смыслов» — да еще с движениями по ступеням: «ступень первая», «ступень вторая», «ступень третья», «ступень четвертая»… Это о стихах А. Фета. Да, простите, все-таки большее наслаждение получишь, прочитав стихотворение А. Фета «Ярким солнцем в лесу пламенеет костер», стихотворение всего из 20 строк, нежели от движения «по лестнице» комментатора, который только вынимает душу из стихов и оставляет одну «лестницу смысла», которая, как пишет автор, «прямо связана с принципом неопределенности».

Стоило бы удивляться, если бы наша молодежь жадно ждала именно таких «научных комментариев» к глубинной, многовековой поэтической работе самых талантливых сыновей своего народа.

Будто бы я утверждаю, что мои комментарии должны доставить читателю «большее наслаждение», чем стихи Фета! Ирония рецензента так же неопровержимо убедительна, как его патетика. Дальнейшее я почти не буду комментировать: нелепость утверждений критика ясна всякому, даже не слишком подготовленному читателю. Все, что он пишет о значении слов у поэта, о понятии «контекст», о «времени» в поэзии и, в частности, у Маяковского — примитивно до безграмотности. Придумать такой документ нельзя. Все здесь характерно: кипящая в нем злоба, находящая себе выражение в не слишком грамотных восклицаниях и ехидных политических намеках; вульгарно разговорные обороты, намеренно противопоставленные тому, что обыватель называет «толсто грамотными выражениями», издевательское цитирование само собой разумеющихся фраз с разухабистым комментарием; осуждение всякой попытки объяснить, разобрать, даже просто понять; беззастенчивый политический или идеологический подтекст, рассчитанный на то, чтобы и дискредитировать автора, и вызвать его бешенство:

«Ах, в том то и беда, что Эткинда нельзя читать, как Белинского, Добролюбова и Писарева…»

«„…Вадим Шефнер — мастер стиха“, „Яков Козловский — виртуоз стиха“… Право, самим авторам, наверно, неудобно было бы читать это о себе». (Туркин ошибся: у русского поэта В. Шефнера случайно не по русские звучащая фамилия!)

«…диву даешься, как в этом объемном труде не нашлось места для серьезного прикосновения (?), а то и вообще для упоминания, творчества таких поэтов, как А. Твардовский, Я. Смеляков, Вас. Федоров, М. Луконин, С. Наровчатов, М. Дудин, Н. Рыбенков, О. Берггольц. К. Симонов — воистину оставивших и оставляющих глубокий след в нашей отечественной поэзии». Твардовский назван для отводу глаз, в моей книге он присутствует уже и в первом издании, и даже имеется «серьезное прикосновение к его творчеству», а вот Вас. Федорова, М. Луконина, С. Наровчатова действительно нет и не было; никакого следа — а уж тем более глубокого — они нигде не оставили. По сути дела, их в русской литературе нет. Ну, да уж это вопрос особый, не здесь его обсуждать.

Позднее я узнал имя рецензента — Владимир Павлович Туркин. Узнал, что он крупный чиновник в Комитетах по делам печати. И еще: что он сам стихотворец из круга Сергея Васильева и Василия Федорова. «Литературная энциклопедия» сообщает, что В.П. Туркин долгое время, с 1947 до 1953 года, работал в Китае, (где, видимо, и научился приемам «культурной революции»), а потом — главным редактором русофильского издательства «Советская Россия» (1956–1972); что он выпустил несколько сборников стихов, из них первый, прославляющий дружбу Сталина и Мао, озаглавлен «Москва — Пекин» (1951); что его в рецензиях восхваляли такие же, как он, патентованные реакционеры — В. Дементьев, В. Цыбин, Дм. Ковалев. Стихи его я поглядел и приводить здесь не стану. Можно получить достаточное представление о Туркине-поэте, почитав Туркина-критика: они стоят друг друга. И все-таки две его строчки заслуживают остаться в нашей памяти, — очень уж они хорошо характеризуют их автора:

Все чаще мне становится тревожно

За тех из нас, кто болен добротой.

И снова передо мной встал вопрос: смириться или воевать? В подобных случаях можно апеллировать к Комитету по делам печати, но Туркин сам и есть этот Комитет. Более того, он, Туркин, представляет оба Комитета сразу: и РСФСР, где он главный редактор, и СССР, где он заместитель главного. Я сказал — оба Комитета, но думаю, что не ошибусь, сказав: все три. Третий — это всем комитетам Комитет, — Государственной безопасности: не случайно же именно Туркину поручили разгромить мою книгу перед самым ее изданием — рецензия, датирована февралем, сразу после высылки А.И. Солженицына.

Приближался, как на войне говорили, день икс.

Конец марта. Мне вручена рецензия Туркина, которая явилась следствием длинной цени событий: появление на Западе и начало широкого чтения по нескольким радиостанциям «Архипелага ГУЛаг»; травля автора «ГУЛага» в советской печати; высылка его из СССР в середине февраля 1974 года, и вот тогда же в феврале, когда на весьма высоком уровне было принято решение изгнать Солженицына, решили раздавить его «ленинградского уполномоченного» — видимо поэтому именно в феврале Туркин истребляет «Разговор о стихах». А дальше — вот хроника апреля:

1 апреля. Обыск у М. Хейфеца. Найдены мои пометки на полях статьи о Бродском и мое письмо с оценкой этой же статьи.

10 апреля. Вызвали на допрос в КГБ в связи с делом № 15 (Хейфеца и Марамзина), а также моими взаимоотношениями с А.И. Солженицыным.

12 апреля. Пишу ответ В. Туркину и рассылаю его по нескольким адресам.

23 апреля. Вызывает ректор Педагогического института и сообщает: о предстоящем изгнании из Института.

25 апреля. Ученый Совет — снятие профессорского звания и увольнение. Секретариат Союза писателей — исключение из Союза.

Вот в какой контекст (да простит мне Туркин это слово) попадает рецензия, с которой только что познакомился читатель. В свете дальнейших событий можно с уверенностью сказать: не случайно она была написана и пущена в ход именно в эти дни. Прежде, чем исключать автора из Союза писателей, увольнять его с работы и из профессоров, надо было его дискредитировать, разгромить как литератора, лишить права на какие бы то ни было претензии к издательствам.

Того, что случится через две недели, я не предвидел и, как прежде, ринулся в бой: написал ядовитый и, мне казалось, неотразимый ответ. Я еще думал, что борьба может мне принести победу. Мало того, я даже радовался тому, что рецензия так слаба, озлоблена и (думал я) беспомощна: это укрепляло мои позиции. Для солидности я подписался всеми титулами, не зная, что только еще две недели буду иметь на них право и что в последний раз ими козыряю. Рецензию В. Туркина я перепечатал во многих экземплярах, как до того — рецензию Тимофеева, и разослал по разным адресам — в Союз писателей РСФСР и СССР, а также, на этот раз, еще и в Центральный Комитет КПСС.

Кажется, эти письма были последними моими попытками бороться за книги — в «той жизни». Ответов я не получил, все оборвалось. После 25 апреля я вел уже другую борьбу, писал другие письма и ждал других ответов.

Предыдущая главаГлава 25 из 41Следующая глава