«…он несказанно терзался, видя, как гибнут страна и народ, которые он любил. На своих поздних портретах он походил на мученика, а им-то как раз он не хотел стать».
Незадолго, примерно за год до «дела о фразе», я задумал большую книгу о русском стихе и, как принято в советской практике, подал в издательство заявку: прошу включить в план опубликование моей книги «Искусство поэзии», у которой будет примерно такой-то объем и которую я представлю в редакцию тогда-то. Заявку рассмотрели очень быстро. В «Советском писателе», с которым я имел дело, такие предложения обсуждаются Редакционным советом, состоящим из литераторов; имя автора было достаточно известно, труды его тоже, возражений не возникало, и я получил официальный ответ:
27 июня 1967 г.
Уважаемый Ефим Григорьевич!
Мы рассмотрели и одобрили Вашу заявку на книгу «Искусство поэзии» (название условное).
Просим Вас приступить к работе с тем, чтобы представить рукопись в издательство в марте 1968 году. В договорные отношения с Вами мы сможем вступить в начале 1968 г.
Гл. редактор Смирнов М.М.
Все шло нормально и размеренно; я спокойно писал книгу, оказавшуюся более трудной, чем предполагалось заранее, — многое надо было пересматривать и заново исследовать. К марту 1968 года я ее не кончил, продолжал писать и летом, и осенью, а тут, в октябре, грянуло «дело о фразе». Я встал — как поезд, остановленный на полном ходу стоп-краном: нужно было кончить, но все изменилось — и вокруг меня, и внутри. Читатель помнит имя Михаила Михайловича Смирнова; это тот самый главный редактор ленинградского «Советского писателя», который был уволен с работы из-за «фразы» (Кондрашов в своем доносе в обком партии писал: «Никакими доводами не могу оправдать поступок главного редактора отделения издательства тов. Смирнова, подписавшего в декабре 1967 года рукопись Эткинда в набор, не прочитав ее»). Письмо, от имени издательства заказавшее мне книгу, подписано М.М. Смирновым, и это — мой единственный документ (договора не было, просто я о нем не беспокоился). Нет М.М. Смирнова — и, значит, нет фактически ничего. Нести рукопись в издательство «Советский писатель» сейчас, после «дела о фразе», то есть после заседания бюро ленинградского обкома, после секретариата Союза писателей СССР, после увольнения стольких сотрудников «Библиотеки поэта» и всего издательства, после Ученого совета в институте имени Герцена — можно ли? И я решил ждать.
Постепенно, в 1969 году, «Материю стиха» — (так она теперь называлась) — я окончил. Книга получилась большая — около шестисот машинописных страниц. Для меня «Материя стиха» была важным эпизодом в моей научной и литературной жизни: на ее страницах я высказал многие мысли, которыми давно хотел поделиться; к тому же я знал, что в рукописи содержится новое, в особенности в методах анализа стихотворений и в истолковании, в интерпретации даже известных вещей. Была в моей книге и полемичность, которая требовала скорого издания: реплика в споре стареет, — «дорога ложка к обеду». В журналах, — и советских, и западно-европейских, — шли дискуссии о структурализме, и «Материя стиха» была проникнута жаром этих дискуссий: через год, два, три жар остынет, а полемичность окажется устарелой, если не старомодной.
Автор-оптимист рвался опубликовать свою книгу как можно быстрее. Автор-скептик, близнец оптимиста, задерживал его: — Спокойствие, выдержка, терпение, — твердил скептик, — не бросайся очертя голову, погубишь рукопись. Жди. Укрепляй тылы и фланги. Что ты можешь представить своим противникам? Одну только рукопись? Да ведь ее съедят и не поперхнутся. Тебе нужна защита, и такая, чтобы не только Кондрашов, но и Лесючевский пробить не смогли. Пусть в их руки попадет рукопись, уже закованная в прочную броню. Посмотрим, что они тогда запоют.
Скрепя сердце, порывистый автор-оптимист согласился с мудрым скептиком и попросил в Союзе писателей обсудить рукопись, пока никто ее не видел: это обсуждение при сильных, очень авторитетных участниках могло стать достаточно надежной броней.
Оно состоялось, и даже довольно скоро, 5 июня 1970 года, при большой активности ленинградских критиков и исследователей всех трех поколений: старшего, среднего и младшего! Старшее было представлено академиком В.М. Жирмунским, виднейшим знатоком русского и западноевропейского стиха, да и вообще самым, пожалуй, крупным из живших в то время филологов; профессором Лидией Яковлевной Гинзбург, ветераном Института Истории Искусств, автором знаменитой книги «О лирике» и многих других сочинений, близких к предмету моих изучений; Тамарой Юльевной Хмельницкой, вышедшей из стен того же Института, где в 20-х годах родился и расцвел русский формализм, широко известным критиком, специалистом по творчеству Андрея Белого; профессором Борисом Яковлевичем Бухштабом, учеником и сотрудником Тынянова и Эйхенбаума, автором исследований о Тютчеве, Фете, Некрасове, о теории русского стиха. Из поколения более молодого, шестидесяти- и пятидесятилетних, в обсуждении приняли участие критик и театровед Борис Осипович Костелянец; поэт-переводчик, историк французской литературы, теоретик перевода Владимир Ефимович Шор, историк поэзии и критик Адриан Владимирович Македонов, автор книг о Твардовском и Заболоцком. А из молодых — критики Галина Михайловна Цурикова, Адольф Адольфович Урбан, Александр Алексеевич Нинов (автор книги «Бунин и Горький»), — последний и председательствовал. Споров на обсуждении не было — представители всех трех поколений одобрили «Материю стиха» и хотели видеть ее изданной. (Приложение 2.)
Две недели спустя, 23 июня, рукопись обсуждали в Академии наук — в секторе стилистики Института русского языка. (Приложение 3.)
Теперь могли считать себя удовлетворенными не только автор, но и дипломат. Что же касается дискуссии в Союзе писателей, то дело было не только в именах ораторов, и не только в общем выводе, но и в том, как каждый из них оценил рукопись. Конечно, Кондрашову и Лесючевскому она была враждебна независимо от того, что в ней написано, интересна она для читателя или нет. Но отвергнуть ее стало трудно: все-таки броня солидная!
— Ну, как? — спросил автор-оптимист автора-пессимиста, который придирчиво читал все эти обширные материалы. — Ну, как? Достаточная ли теперь у нас защита? Можно ли рискнуть?
Автор-скептик молчал, погруженный в раздумия. Он казался неуверенным.
— Ты все молчишь? — настаивал нетерпеливый оптимист, — Посмотри: нет в Советском Союзе больших научных авторитетов в нашей области нежели Жирмунский, Лидия Гинзбург, Бухштаб; нет более тонких и проницательных критиков поэзии, чем Хмельницкий, Костелянец и Македонов, Цурикова и Урбан; да и с лингвистической стороны мы застрахованы — кто лучше разбирается в теории поэтической речи, чем ученые из Института русского языка Академии Наук? По-моему, рукопись окажется вне удара. Издательству трудно даже найти специалиста для рецензирования: все уже высказались. А ты боишься?
— Боюсь, — отвечал автор-скептик. — Ты, братец, идеалист, ты и не догадываешься, что могут — нет, не сказать, а решить и сделать. Ты серьезно думаешь, что кого-нибудь и в самом деле интересует мнение авторитетов? Они авторитеты для тебя, а не для твоих противников. Заметил ли ты, что все или почти все твои ораторы — из формалистов? И Лидия Гинзбург, и Бухштаб, и Хмельницкая, и даже Жирмунский. Понимаешь ли ты, что можно сказать про обсуждение? «Рукопись Эткинда возвращает нас к худшим временам эстетско-формалистической критики, когда о классовом анализе не задумывались, когда в художественной форме видели материал, из которого при помощи всяких „приемов“ делается „художественная вещь“, когда филологи заявляли о своем безразличии к цвету „флага над крепостью“… Эткинд унаследовал от формалистов их воинствующую аполитичность, которая оборачивается буржуазностью, их непонимание партийности и народности литературы…» И пошла-поехала! Если они всего этого не скажут тебе в глаза, а скажут друг другу — тебе будет легче? А ты говоришь — авторитеты! Все они старые формалисты, эти твои авторитеты, и, кто надо, об этом помнит.
— А Костелянец, а Шор? Виктор Левин и Юрий Левин? Они другого круга, другой школы.
— Это верно, другой школы. Но они, как почти все остальные, евреи. Трудно ли сказать, что это одна теплая компания, что евреи поддерживают друг друга?
— А Македонов? Уж он-то и не формалист, и не еврей.
— Македонов — лагерник. Ты думаешь, они простили ему, что он восемнадцать лет трубил в лагерях? Что он близкий друг Твардовского? Что это с ним Твардовский встретился на станции Тайшет и что это о нем — целая глава в поэме «За далью — даль»? Помнишь — «зубов казенных блеск унылый?»
— Ты слишком осторожен. Все ж таки сейчас 1970 год, а не 1950-ый.
— Ты, кажется, уже забыл «дело о фразе». Ведь оно тоже было не в 1950-м году, а почти вчера.
— Но ты хотел защиты, хотел надежной брони. На такую мы еще недавно и надеяться не могли, да и лучшего у нас ничего не будет. Я считаю, пора делать первый ход.
— Что ж, делай свой ход, — мрачно заключил автор-скептик. — Только помни: я ни за что не ручаюсь.
И вот, я сделал ход — как говорится, е-два, е-четыре: отнес в издательство «Советский писатель» рукопись «Материи стиха» в двух больших папках. В третьей, тоненькой папке, лежали официальные, снабженные подписями и печатями, протоколы обоих обсуждений. А также мое сопроводительное письмо.
Все это я сдал молоденькой секретарше, которая посмотрела на меня с сочувствием (мне казалось, что для издательства я — злодей, погубивший лучших его сотрудников, я не мог избавиться от угрызений совести, но там смотрели на все иначе, разумнее) и спросила, не хочу ли я поговорить с начальством. Новым главным редактором был Анатолий Чепуров, стихотворец лет пятидесяти, который от своего предшественника отличался полной серостью и столь же полным отсутствием собственных суждений. Я знал его давно: ничтожный чиновник, он пользовался благосклонностью обкома — за неизменную готовность. Если я кого-нибудь боюсь, то не бандитов, не откровенных погромщиков, не прямых врагов — те не скрывают намерений; а боюсь я бездарных писателей, особенно поэтов. Они полны вовнутрь загнанной злобы, которая в подходящий миг может гейзером вырваться наружу. А. Чепуров достаточно грамотен, чтобы понимать свое литературное бессилие и то, за какие заслуги его поощряют: издают книгу за книгой, печатают статьи о его творчестве, пышно отмечают его юбилеи. И, чем больше его издают, чем чаще печатают его портреты — кругло-сытая, лишенная возраста, мысли, чувств, гладкая физиономия в роговых очках, создающих иллюзию выражения лица, — чем льстивей хвалят его в рецензиях, тем он сам становится злее: на меценатов, которые его возвышают, чтобы использовать для своих нужд; на самого себя, неспособного подняться до уровня их похвал и состязаться со своими соперниками, которых никто не возвышает, но которых коснулся перст божий — таковы Глеб Семенов, Александр Кушнер, Глеб Горбовский, Леонид Агеев; на этих самых соперников, которые к тому же смеют быть талантливыми; и на читателей, которых ни портретами, ни юбилеями, ни рецензиями не купить, и которые не скрывают своих крамольных пристрастий. Вот такого человека и назначили главным редактором (а позднее — руководителем всех писателей Ленинграда, их первым секретарем!), он подошел на этот пост, потому что обладал всеми чертами, необходимыми идеальному редактору: был недоброжелателен до озлобленности, завистлив, крайне учтив, глух к художественному слову, в теориях несведущ и при этом даже лощен.
Я зашел к нему. Окруженный папками, бумагами, телефонами, он раздувался от важности, но, нисходя с бюрократического Олимпа, наклонялся ко мне с подчеркнутой доступностью. За рукопись поблагодарил, обещал не тянуть ее прохождения: «Мы только пошлем ее на рецензию как можно скорее, надо выбрать хорошего и умного человека. Только ведь сейчас лето, июль, кого найдешь в городе? Да, да, я потороплю, я послежу, я непременно…»
На прощанье он как бы вскользь посоветовал съездить в Москву и наладить отношения с Лесюевским: «Ты Николая Васильевича рассердил, не знаю чем… Он ждет от тебя примирительных шагов».
Мой первый ход был сделан. Будем ждать ответа: как сыграют черные?
Черные бездействовали. Прошло полгода. Противник молчал. Прошел еще месяц. В феврале 1971 года я получил почтой пакет от издательства (находившегося от моего дома в десяти минутах ходьбы). В пакете была часть рукописи «Материя стиха» — два экземпляра первого тома и один второго. Где остаток моей рукописи? Почему мне вообще принесли пакет? Почему нет даже разъясняющей записки? Признаться, я ждал от противника любого хода, не обязательно «е-семь, е-пять», но не этого. Еще месяц я обождал (вдруг да что-нибудь мне соблаговолят объяснить?) и в марте послал Г.Ф. Кондрашову письмо. Нет, это не было вторым ходом белых, это был призыв к противнику — сделать черными первый: я пытался насильно засадить его за шахматную доску. Я пользовался тем, что мой противник был обязан играть, поскольку я свой первый ход сделал; по советскому закону издательство, получившее рукопись, обязано в определенный срок ответить согласием или отказом, иначе рукопись официально считается… одобренной. Вот почему Кондрашов вернул мне мою через семь месяцев — останься она у него, пришлось бы за нее платить гонорар. Только того не понял Кондрашов, что вернуть рукопись — не значит ее отвергнуть: последнее требует мотивировки, значит — рецензии. А рецензия, это и есть тот ответный, ход, к которому я хотел его принудить. (Приложение 4.)
Одновременно с письмом я послал в издательство возвращенную мне некомплектную рукопись. Через некоторое время, испросив аудиенции у Кондрашова, я, тоном уже не слишком вежливым, потребовал:
первое — моей полной рукописи;
второе — отзыва на нее, то-есть официальной рецензии.
Мне повезло, что Кондрашов потерял часть рукописи. Это позволило мне наседать на него и его обличать. Иметь дело с этим чиновником было еще труднее, нежели с Чепуровым. Унылое, длинное-длинное, серо-скучное лицо с мертвыми глазами было неподвижно; на нем не читалось ничего. Хоть бы ненависть, хоть бы отвращение, хоть бы скука… Даже скуки в нем не отражалось. Своим тусклым голосом он нехотя, с абсолютным безразличием произносил какие-то дежурные тирады, словно читал их из передовицы позавчерашней газеты, и с таким же безразличием замолкал. Все же ссылками на юристов мне удалось довести до его дремлющего сознания, что, если не будет рецензии, я подам на издательство в суд, а суд признает рукопись принятой и заставит его, Кондрашова, уплатить гонорар. Это он понял.
Дней через десять мне стало известно, что Кондрашов меня послушался и дал «Материю стиха» кому-то на рецензию. А еще неделю спустя узнал, кому. Кондрашов своего рецензента засекретил, чтобы никто на него так или иначе не повлиял; к тому же он сам, лично он, выбрал к кому обратиться — и сделал это, минуя даже главного редактора, может быть и ему не вполне доверяя. Все-таки я довольно скоро узнал, что моя рукопись — у Юрия Андреева, молодого волка, прославившегося незадолго до того критической статьей в «Литературной газете» о сталинистском романе Вс. Кочетова «Чего же ты хочешь?»; эта статья свидетельствовала о либеральных взглядах критика, если бы не была заказана ему начальством, для которого Кочетов с его романом-памфлетом был чересчур откровенен. Ю. Андреев казался мне удачливым карьеристом; ждать от него было нечего, кроме разгрома. Я мог бы заранее написать его рецензию вместо него: в рукописи нет партийного подхода к литературе, нет народности, преобладают примеры из антиреволюционных поэтов, нет современных советских авторов, методология порочная; его, Е. Эткинда, нельзя подпускать к читателям, — он их испортит, привьет им идеализм, ревизионизм, формализм, структурализм…
Через месяца два, в конце мая, меня пригласил в издательство Чепуров и дал прочесть наконец-то поступившую рецензию. «Читай здесь, — сказал мне главный редактор, — уносить этот документ запрещено». Я удивился — почему? Разве он секретный? Содержит государственные тайны? Ведь речь идет о моей собственной книге. Но, не настаивая, стал читать, ожидая поношений и разоблачений. Еще больше я удивился, прочитав начало:
«Представленная издательству „Советский писатель“ книга Е. Эткинда — большой, интересный труд специалиста, владеющего анализом стихотворных произведений на таком уровне, которого до сих пор удавалось достичь весьма немногим исследователям в отечественном и зарубежном литературоведении.
Высокая квалификация, эрудиция и одаренность автора поставлена на службу утверждению и реальному доказательству того важного положения, что в подлинной поэзии форма существенна и что сущность поэзии не проявляется нигде и никак вне элементов формы. Методология автора, проводимая им последовательно, позволяет неопровержимо, на основании аргументов, а не заклинаний, опровергать как приверженцев формального подхода к поэзии, так и тех, кто обедняет возможности поэзии, сводя ее роль лишь к иллюстрации уже известных положений.
Свою методологию автор применяет с большим чувством историзма, понимая, что поэзия, как все на свете, со временем меняется. Анализ поэзии ведется в соотношении (близости или противопоставления) с прозой — с одной стороны, с музыкой — с другой, что делает изложение еще более рельефным и доказательным.
Обилие поэтического материала, замечательная разноаспектность его анализа, убедительность общего вывода о неисчерпаемом богатстве поэтического познания мира составляют важную особенность монографии Е. Эткинда.
Я без затруднения мог бы конкретизировать и развить эти позитивные положения, развернуть, детализируя тезис о немаловажных, а в ряде случаев попросту незаурядных достоинствах „Материи стиха“, но, думается, и того, что я уже сказал, достаточно, чтобы сделать мотивированный вывод: у издательства есть основания заключить с автором договор на публикацию этого труда.»
Ну и ну, вот уж чего я не ждал! Сильны мы, как видно, стали, если Ю. Андреев считает необходимым так перед нами расшаркиваться, так низко кланяться, так нас превозносить! Пожалуй, даже мой единомышленник, даже близкий друг не позволил бы себе написать, что мои анализы «на таком уровне, которого до сих пор не удавалось достичь весьма немногим исследователям в отечественном и зарубежном литературоведении»… Кондрашов хотел руками Андреева зарезать мою рукопись, а это Андреев рекомендует ему «заключить с автором договор на публикацию этого труда!» Читаю дальше — видимо теперь критик перейдет к недостаткам, и тут уж он меня не пощадит:
Однако, заключая этот договор, издательство, по-моему, должно обратиться к автору с рядом предложений, и прежде всего с просьбой — в высшей степени серьезно и ответственно отнестись к доработке рукописи, понимая, что издание подобного труда — не только его личное дело, но акт, который будет представлять общий уровень советского литературоведения. Кроме того, личные интересы автора также должны диктовать ему необходимость усовершенствования книги.
В чем видятся мне пути улучшения работы?
Еще того хлеще: значит в необходимости издать книгу у рецензента нет сомнений; ее только надо «доработать». Всякий советский автор знает разницу между двумя глаголами: «доработать» и «переработать». Второй означает, что рукопись надо в корне изменить, переделать, и что она, следовательно, в нынешнем ее виде отвергнута; первый — что рукопись нуждается в улучшениях, в некотором (иногда справедливом) редактировании, но что в целом она принята, одобрена. Андреев говорит о «доработке рукописи». Да еще о том, что «издательство должно обратиться к автору с рядом предложений (а не ультиматумов, не императивов!), и прежде всего с просьбой…» (а не с требованием!). И еще оказывается, что «издание подобного рода не его личное дело, но акт, который будет представлять общий уровень советского литературоведения» — значит, «Материя стиха» вдруг оказалась вершинной точкой нашей филологии!
Итак, переходим к деловой части. В чем же Ю. Андрееву видятся «пути улучшения работы»?
Автор верно декларирует тезис о том, что поэзия исторически изменчива, но сам останавливается в основном где-то на уровне 20-х годов (за редчайшим исключением). Поэзии современной, ее закономерностей, ее сложности и своеобразия в книге почти нет, и это в немалой доле обесценивает книгу.
Подумает ли читатель, что автор оробел войти в непростой бурный мир современности, подумает ли он, что автор не считает современную поэзию — поэзией, во всех случаях это не пойдет в актив книги, призванной научить понимать поэзию. Понимать ее — далеко не легко, и значит автор в немалой доле ушел от решения своей задачи в область, зачастую уже принадлежащую музею, истории.
Было бы логично некоторые важные положения (позитивного или отрицательного характера) чаще анализировать на поэзии нового периода. Ведь приведено же хорошее стихотворение А. Суркова о танковом бое в разделе «10 сражений» — и как прекрасно, неусеченно смотрится это место, в отличие от многих других!
Это возражение я предвидел: не в том дело, что в моей книге мало современных поэтов, а в том, что в ней не те, кто нужен Ю. Андрееву. Ему нужны Сурковы — а у меня Л. Мартынов, Н. Заболоцкий, Анна Ахматова, А. Твардовский, даже Маяковского я считаю нашим современником. «Музей»? Нет, в подлинной литературе музея нет: разве Пушкин, Лермонтов, Фет, Тютчев — музейные экспонаты? Впрочем, и понятие «музей» не такое уж для искусства обидное: в музейных залах висят полотна Пикассо и Дюфи, Врубеля и Натана Альтмана, Рембрандта и Ван-Гога, — а разве есть более современные живописцы? Музей нам не укор.
При сокращении книги и пересмотре ее поэтического материала следует исходить, по-моему, не столько из субъективного, личного восприятия поэтических ценностей, но из более широкой шкалы. Я понимаю, что исследователь может быть влюблен в поэтический мир Цветаевой, Пастернака, Мандельштама, но строить в огромной мере на их трагических, страдальческих, недоуменных стихах свои выводы — это значит в немалой степени обеднять представление о новой русской поэзии. Меня ему ищет, например, и отсутствие в примерах монографии одной из самых крупных фигур — С. Есенина. Мне ясно, что автор пишет не учебник, не историю поэзии, но уже сам размах его иллюстраций предполагает определенную соразмерность, иначе невольно может возникнуть впечатление о некоторой предвзятости, что безусловно повредит общему впечатлению и общим выводам книги.
Мне кажется, характер подбора примеров должен быть тщательно продуман вновь, чтобы ценная монография не была дискредитирована вполне справедливым упреком в односторонности, тенденциозности выбора художественного материала.
Вот, значит, как расшифровывается предыдущее замечание: односторонность в подборе иллюстраций. Стихи Цветаевой, Пастернака, Мандельштама — «трагические, страдальческие, недоуменные». Кого же этим односторонне подобранным поэтам Ю. Андреев рекомендует противопоставить? Сергея Есенина? Нашел весельчака! Не от оптимизма ли Есенин пил горькую, не от жизнерадостности ли повесился? А у меня еще широко представлен Маяковский, — но ведь и он поэт трагический и писал стихи «страдальческие». Этого всего я ожидал, — что же, можно пойти на уступку и, кое-что сократив, иное добавить: «Материя» не погибнет от небольшой «доработки».
В книге приведено несколько брезгливых цитат А. Блока о политике, общественной жизни и т. д. — без какого-либо исторического комментария к ним. В книге без какой-либо дифференциации говорится о резкой реакции приверженцев старых систем на новые системы поэзии (на символизм, футуризм, на пример). С этими штрихами сочетается то, что из общего разговора о содержании поэзии в подавляющем большинстве случаев выпали такие элементы, как стремление поэта осмыслить не просто общечеловеческие категории, но категории социальные, политические, идеологические, национальные.
Е. Эткинд, ослабив в книге эту важнейшую тему — партийность (в широком смысле), социальную страстность поэзии, ее гражданственность, в немалой степени профессионально ослабил свою книгу: и потому, что раньше социальное содержание диктовало форму и пафос поэзии; и потому, что социальное со временем все более становится эстетической категорией: и потому, что вне этого критерия все кошки оказываются серы: поэзия будто бы выступает абсолютной величиной, вне зависимости от своего общественного знака. Но ведь это не так, и чем гармоничней и страстней, например, стихи Цветаевой во славу белых добровольцев, тем фальшивей они в своей жизненной основе!.. Мне кажется, критерий соответствия или несоответствия поэзии общественным тенденциям и жизни неправомерно приглушен в монографии. При доработке книги все точки над «и» здесь должны быть поставлены, и это пойдет на пользу существу книги.
Я понимаю, что автор мог не писать об этом потому, что обходит общеизвестное, но ведь его содержательный анализ находит новые пути рассмотрения других известных истин, и в данном случае критерий правдивого, истинного отражения жизни поэзией, критерий социальной принадлежности поэзии может быть рассмотрен им оригинально, по-своему, в связи с проблемами содержательной формы.
Прочитав эту страницу рецензии, автор-оптимист сник: все остальное можно осуществить посредством косметического ремонта. А тут? Как удовлетворить требование «партийности», когда, во-первых, автор не понимает, что это значит; во-вторых, не собирается пачкать страницы своей книги демагогией; в-третьих… В-третьих, книга написана о другом, и «белые добровольцы», которых когда-то воспела Марина Цветаева (кстати, таких стихов в «Материи стиха» нет), никакого ко мне отношения не имеют. Словом, дело становится скверным, и автор-оптимист впадает в мрачность. Тогда слово берет автор-скептик:
— Ты забыл, что все это — лишь сочетание слов, лишенных смысла. Вставь в рукопись три-четыре фразы в разных местах, ты же их и выкинешь в корректуре: книга уже будет жить. Помнишь историю Давида? Микеланджело создал его по заказу папы Юлия II, и, когда статуя была готова, папа долго на нее любовался, потом заметил: — Все хорошо, да нос длинноват! Микеланджело влез на стремянку, поколотил молотком по кусочку мрамора, который держал зажатым в руке, и, бросив к ногам папы этот кусочек, спросил: — А как теперь? — Теперь замечательно! — воскликнул папа, — этого удара резцом не хватало для полного совершенства
— Предположим, что так… — с сомнением тянет автор, и читает дальше. Но дальше уже ни мин, ни рифов:
Все это (и ряд других замечаний) свидетельствует о том, что работа нуждается еще в шлифовке, додумывании, уточнении. На мой взгляд, в ней есть все данные для того, чтобы стать заметнейшим, явлением советского литературоведения, но для этого необходим еще немалый по объему, увлеченный труд автора, стремящегося к совершенствованию своей интересно задуманной книги.
Опыт подсказывает мне, что работа пойдет в том случае успешно, если издательство выделит автору не редактора-апологета, а квалифицированного редактора-полемиста, способного «кислотой» разумного скепсиса выжечь все слабое, временное в представленной рукописи; и в том случае, если сам автор будет больше стремиться к истинной красоте своего «дитяти», чем к защите слабых мест, которые пока есть в книге.
При всем том полагаю, что игра безусловно стоит свеч, так как автор выступает искусным и прекрасно вооруженным бойцом в защиту содержательной поэзии.
10.V.71. Ю. Андреев
Хорошо, все это осуществимо и, во всяком случае, преодолимо. Я поднимаюсь, благодарю Чепурова за приглашение и не отказываю себе в удовольствии уязвить противника. Захожу к Кондрашову и со всею смиренностью говорю ему:
— Георгий Филимонович, хочу выразить вам удовлетворение — вы дали мою рукопись компетентному критику, и его рецензия несомненно послужит улучшению рукописи. Замечания его я обдумаю и довольно скоро реализую.
На меня поднимаются рыбьи глаза и тусклый голос говорит: — Вам предстоит большая работа. Замечания рецензента очень серьезные. К ним надо отнестись со всей ответственностью. У вас нет партийности…
— Всё это я знаю, рецензию я внимательно прочел, и теперь ожидаю редакционного заключения.
По закону, издательство — на основании официальной рецензии — должно прислать, и безотлагательно, свое заключение. Но я спокоен: редакционное заключение предрешено, в нем не может быть ничего другого, чем в рецензии. На прощание Кондрашов меня пугает:
— Может быть мы закажем вторую рецензию. Мы имеем обыкновение одной не ограничиваться. Так что работать над рукописью рано. Ждите.
Я жду. Жду месяц, жду второй. Снова издательство молчит. Уже истек год с того дня, как я сделал свой первый шахматный ход, и к годовщине белые делают второй ход — я посылаю Кондрашову новое
ЗАЯВЛЕНИЕ
Ровно год назад я отдал в Издательство рукопись книги «Материя стиха», написанной мною без договора, но по фактическому заказу Издательства. С тех пор я получил — в середине мая — одну рецензию, подписанную Ю. Андреевым, и содержащую весьма верные и, с моей точки зрения, вполне исполнимые пожелания и рекомендации, — учтя их, автор безусловно улучшит свою рукопись. Поскольку никаких иных указаний Издательство мне не давало, я рассматриваю рецензию Ю. Андреева как выражение мнения редакции.
В настоящее время я работаю над рукописью, стремясь по возможности учесть пожелания рецензента и, следовательно, Издательства. Надеюсь завершить доработку рукописи в сентябре с. г.
6 июля 1971.
Теперь ответ не заставил себя ждать. Вступил в действие тот же закон, о котором я говорил выше: если в течение известного периода издательство не отвергло рукопись, она автоматически считается принятой, и тогда автор может по суду требовать ее издания и уже во всяком случае немедленной оплаты. А прошел уже год — срок вполне достаточный, чтобы автор выиграл дело. Теперь Кондрашов отвечает на ход белых — черные делают свой, правда, нарушая правило — как если бы, например, слон пошел по горизонтали, словно ладья, или конь перескочил через четыре клетки. Ход черных — это долгожданное «Редакционное заключение». (Приложение 5.)
Я читал, перечитывал и глазам своим не верил. «Заключение», убивавшее мою рукопись, поразило меня не выводом, нет, — к этому я был давно готов, — а цинизмом. Оно было написано в расчете на читателя, не видевшего ни моей рукописи, ни рецензии Андреева. Между тем, адресовано оно было мне, знавшему оба текста. Начинается «Заключение» с окрика: автор не имел права считать рецензию Андреева «выражением мнения редакции», потому что «по установленному порядку» должен был «в первую очередь ознакомиться с редакционным заключением». Но ведь никакого «Заключения» не было, а рецензия была, как же автор мог выполнить «установленное положение» и знакомиться с тем, чего не было?
Далее оно утверждает, что Ю. Андреев высоко оценивает не мою рукопись, а «возможности автора, как ученого вообще», и, что «положительное суждение» рецензента не имеет отношения к «конкретной оценке»… «Материи стиха».
Как так? «Большой, интересный труд специалиста, владеющего анализом…» Или: «Свою методологию автор применяет с большим чувством историзма…» Применяет, а не, скажем, «мог бы применить»! Или: «…в работе… есть все данные, чтобы стать замечательным явлением советского литературоведения». Разве все это — «о возможностях автора», а не о рукописи?
Ну, а насчет того, что «Издательство Советский писатель» призвано издавать произведения; посвященные современности… и т. д., до решений XXIV съезда КПСС — все это рассуждения фальшивые, опровергаемые первым же проспектом издательства. Оно выпускало в свет книги Лидии Гинзбург — «О лирике» и «О психологической прозе», Павла Громова — «Блок, его предшественники и современники», А. Чичерина — «Возникновение романа-эпопеи» и бесконечное множество других. Это утверждение столь же цинично, как предыдущие.
Дальше раздуты отдельные замечания Ю. Андреева, причем замечания сохранены те же, только изложены они свирепо. И вывод — противоположный. Ю. Андреев считает, что рукопись нужно «доработать» и «шлифовать». Редакционное «Заключение» утверждает, что его, Андреева, замечания «требуют коренного пересмотра концепции» всей книги, что «существенные недочеты» рукописи «результат крупных ошибочных положений методологического характера, которые легли в основание рукописи».
Прочел автор-оптимист и вскипел. Автор-скептик безуспешно пытался его успокоить.
Автор-скептик: Возмущаться нет смысла — этим делу не поможешь. Они решили не издавать книгу, какими бы достоинствами она не обладала. Разве можно их заставить сделать то, чего они не желают?
Автор-оптимист: Можно. Они нарушают закон. Их «Заключение» противоречит официальной рецензии, они же прикидываются, будто соответствует. Они мошенники. У нас в руках оба документа; всякий увидит, что они противоречат друг другу. Кретины: так глупо, так грубо работают!.. Нет, они сами себя наказали.
Автор-скептик: Не будь смешным. Они позволяют себе быть кретинами, работать грубо и писать что попало, потому что всё это могут делать безнаказанно. Знаешь ли ты, кто написал это редакционное заключение? Николай Васильевич Лесючевский, это факт достоверный. А уж Лесючевский знает, что делает: в ЦК поддержат его, а не тебя. Да и в КГБ он свой человек; будешь слишком много позволять себе, прижмут.
Оптимист: Но ведь есть юридическая сторона всего этого дела? Законы? Суд? Лесючевский и Кондрашов нарушают законы. Это легко доказать.
Скептик: А кто станет слушать твои доказательства? Читать твои объяснения? Лесючевский и Кондрашов будут над тобой издеваться и, главное, бесить тебя наглой безнаказанностью своих действий. А ты будешь писать жалобы. Их издевательства будут умножаться, наглость — расти, а твои жалобы будут все длиннее и всё возмущеннее. Чем длиннее и чем возмущеннее они будут, тем меньше начальство станет их читать и обращать на них внимание. Ты хочешь пробить стену лбом? Вспомни прекрасное изречение Станислава Ежи Леца: «Предположим, ты пробьешь головой стену; что ты будешь делать в соседней камере?»
Он был прав, и автор — оптимист, понимая это, постепенно утрачивал оптимизм. Но бездействовать казалось невозможно. Автор долго взвешивал за и против.
За: готовая книга, написанная по заданию издательства. Одобрительная рецензия. Два обсуждения — множество хвалебных выступлений.
Против: тень «фразы». Ненависть Лесючевского. Редакционное заключение.
Будем сражаться! И белые делают очередной ход.
Чтобы его понять, нужен небольшой комментарий.
Издательство «Советский писатель» официально подчинено Союзу писателей: оно существует при нем. Секретариат Союза писателей может предписать издательству любое свое решение. Лесючевский — член секретариата, но его можно заставить подчиниться. Значит, управа на него найдется. Но как заставить секретариат принять решение в пользу моей рукописи? Это тоже возможно, хоть и трудно. Есть при Союзе писателей Правовая (юридическая) комиссия, ее возглавляет умный Александр Иванович Орьев. Не может Орьев не понять, что Лесючевский и его приспешники плюют на законность, что их действия — грубейший произвол. Итак, Правовая комиссия, разобравшись в моем деле, выскажет свое мнение секретариату, и секретариат примет единственное возможное решение, которому Лесючевский вынужден будет подчиниться.
И вот я пишу заявление — главному юристу Союза писателей Орьеву, в котором рассказываю ему всю уже довольно мучительную историю «Материи стиха», а, кроме того, в секретариат Союза писателей. Я рассказываю о деле, которое тянется вот уже скоро полтора года, и стараюсь фактами доказать беспочвенность и злую предвзятость «Редакционного заключения». Демонстрирую вопиющие расхождения между рецензией и «заключением», авторы этого «документа» (точнее — автор, Н. В. Лесючевский), рукопись не только не читали, но даже и не открывали. Мое письмо в секретариат кончалось такими строками:
«Не сомневаюсь, что Секретариат Союза писателей СССР найдет необходимым разобраться в этом конфликте, поможет восстановить справедливость и объективно оценить рукопись, которую отвергает издательство „Советский писатель“, нарушая установленные законом и традицией нормы обращения с авторами.
Уважаемые товарищи, члены Секретариата! Дело идет о нашем, писательском издательстве. Неужели мы не можем добиться уважения к автору, его труду и даже его человеческому достоинству внутри нашего собственного творческого Союза? Я уверен, что — можем, и поэтому обращаюсь к вам за поддержкой и справедливым решением».
3/XI.1971.
Мое письмо обсуждалось в разных кабинетах, при разных участниках, — в самом деле, как быть? Бросить вызов Н. В. Лесючевскому? Но ведь он — член Секретариата, да еще есть у него дополнительная всем известная сила: за его спиной вот уже скоро сорок лет тень тайной полиции.
Наконец придуман такой выход: секретариат, желал проверить основательность авторской жалобы, от себя передает рукопись «Материи стиха» на новую рецензию. И уж на сей раз это должен быть действительно крупнейший специалист по стиху, русской поэзии, поэтике — необходимо все предусмотреть заранее и снять всякие возражения. Выбор остановился на профессоре Николае Леонидовиче Степанове, авторе многих трудов в смежной области.
Прошло меньше месяца, и уже в середине декабря 1971 года рецензия В.Л. Степанова была готова. Я получил ее из Москвы и начал читать с трепетом — не от нее ли зависела теперь участь моей книги?