К книге
Записки незаговорщикаГлава четвертая ДЕЛО О ФРАЗЕ. Отступление о том, как жить не по лжи
44%
Глава четвертая ДЕЛО О ФРАЗЕ. Отступление о том, как жить не по лжи
18

…Свободным людям не всегда было бы нужно скрывать правду: с тираном можно говорить только притчами, да и этот обходный путь опасен.

Мои навыки каторжанские, лагерные. Эти навыки суть: если чувствуешь опасность, опережать удар; никого не жалеть; легко лгать и выворачиваться, «раскидывать чернуху».

Прошли годы, много лет. Вокруг меня все изменилось: я пишу эти строки вдали от проработок, от сетей партпросвещения и открытых партсобраний. И хочется дать нравственную оценку «делу о фразе».

Прежде всего оно — характернейший образец «идеологического деспотизма» в его советском варианте. Кто-то, где-то (как это показательно, что неведомо ни кто, ни где!) вычитал в одной фразе двухтомной книги крамолу… вернее, этому «кто-то» крамола примстилась… А еще вернее иначе: «кому-то» показалось, что вот на этой двусмысленной «фразе» можно заработать похвалу или благодарность начальства, подняться на ступеньку выше, заключить новый издательский договор; словом, сделать карьеру. И лавина начинает катиться, захватывая новые и новые снежные пласты. Конечно же всем ясно, что говорить не о чем, что перед нами — новый вариант дела «об охапках сена». Но говорить надо: и вот одни каются и винятся, другие разоблачают и клеймят, третьи анализируют, четвертые призывают. И все исходят из того, что «фраза» преступна. Потому что исходить из этого — ве́лено.

А ведь можно было сказать, например, так:

— На дворе у нас 1968 год. Еще года четыре назад вы, уважаемые коллеги, вы же сами клеймили культ личности (иногда даже храбро добавляя: Сталина). Так разве это неверно, что литературу не только душили, но и в тюрьмах гноили? Разве не писали об этом недавно, совсем недавно наши советские журналы и газеты? Даже «Известия», даже «Правда»? Во «фразе» и этого не сказано, а только, что поэты — уходили в перевод. Что же им, поэтам, оставалось делать? Умирать от немоты и голода?

Но даже такого никто не сказал. Попытался было я на этом уровне говорить с Лесючевским — да осекся. О последствии той попытки еще расскажу. Можно и нужно ли было так продолжать?

О, если бы все четыреста невольных участников «дела о фразе» сговорились и решили «жить не по лжи…» Если бы хоть члены Ученого совета или Союза писателей сговорились. Но этого не произошло. И в 1968 году произойти не могло, теперь мы уже можем такой вывод сделать. Но этого не произошло и шесть лет спустя, в 1974 году.

Тогда, в пору «дела о фразе», я и сам лукавил: отрицал политический смысл у текста, обладавшего таковым. Я — в пределах приличий — каялся. Почему? Потому что спасал право общаться с аудиторией: студентами, слушателями, читателями; право работать внутри моей культуры, моего языка, моей страны. Не просто жить, а именно — работать, участвовать в просвещении народа, к которому принадлежу. Уже после «дела о фразе» вышла моя книга для юношества «Разговор о стихах» — тиражом в 100 тысяч экземпляров; это книга не политическая, отнюдь! Но читатели получили целый сборник стихов лучших русских поэтов от Пушкина до Ахматовой, в их числе и недоступных или труднодоступных авторов — Мандельштама, Пастернака, Цветаеву, А. Белого, М. Кузмина, многих других. И еще после 68-го года вышли: книга о Брехте, книга о русских поэтах-переводчиках, несколько антологий, много статей. Да и сама та двухтомная книга, из-за которой сыр-бор разгорелся, тоже вышла, — «Мастера русского стихотворного перевода». Выкинули Гумилева, Ходасевича, Жаботинского — жаль! Но в ней многое осталось, — не только Крылов с Пушкиным и Курочкин с Петром Вейнбергом, но и Мандельштам, и Пастернак, и Волошин, и Цветаева, и Ахматова. Стоило воевать, отстаивать, даже в чем-то — уступать?

Мои советские коллеги в трагическом положении: им надо постоянно решать неразрешимые нравственные проблемы. Неразрешимые — и все же какой-то выход обычно находится. Увы, слишком часто компромиссный. Как, например, в «деле о фразе». Или не находится — как в другом моем деле, 1974 года, когда три слога «ка-ге-бе» — парализовали ужасом всех, даже храбрых.

Что же делать? Соглашаться на компромисс, то-есть, на сделку с властью и в известном смысле — с совестью, или стоять насмерть? Моральное требование «жить не по лжи» выдвинул человек исполинского характера, не ведающий ни слабости, ни компромиссов. Он уверен: «насилие держится только на лжи, а ложь может держаться только насилием». И самый простой, легкий и доступный «ключ» к нашему освобождению: «личное неучастие во лжи». «Наш путь: ни в чем не поддерживать лжи сознательно… Отступиться от этой гангренной границы!» Не преподавать, не писать, не голосовать, не выступать, не читать газету, не слушать оратора — если каждое из этих действий связано с осознанной ложью. «Будут нас тысячи — и не управиться ни с кем ничего поделать. Станут нас десятки тысяч — и мы не узнаем нашей страны».

Так учит А.И. Солженицын.

— Такая программа, — скажет его воображаемый оппонент, — прекрасна и, на первый взгляд, даже осуществима. Но она провозглашена уже давно — в феврале 1974 года.

Прошло несколько лет, и по этому пути идут лишь немногие святые, какие бывали на свете и прежде, до этого манифеста. Призыв Солженицына остается гласом вопиющего в пустыне. Горько, однако — так. За три года нравственного переворота не случилось, несмотря на небывалый моральный авторитет писателя и воителя, провозгласившего эту программу действий, как единственно возможную. Почему же ничего не случилось? А вот почему. Солженицын в своем манифесте утверждал: тот, кто не пойдет по предуказанному пути, «так пусть и скажет себе: Я — быдло и трус, мне лишь бы сытно и тепло». И еще чуть выше Солженицын от имени подобных ничтожеств так говорит: «Нам бы только не оторваться от стада, не сделать шага в одиночку — и вдруг оказаться без белых батонов, без газовой колонки, без московской прописки». Итак, от мужественного противостояния лжи удерживают всех советских граждан трусость и корысть. Жалкие, презренные шкурники!

Так ли это? Ошибка Солженицына — в прямолинейности безоговорочного решения и в безжалостной крутости приговора. Разумеется, есть и трусы, и шкурники, их много. Но земля стоит не на них. За три года из двухсот пятидесяти шести миллионов не нашлось ни десятков тысяч, ни даже сотен, кто встал бы насмерть. Почему? Потому ли, что — «Наследство их из рода в роды Ярмо с гремушками да бич»? Нет, не потому.

И оппонент продолжает:

— Как быть школьному учителю литературы, который, оставшись на своем посту, еще чему-то хорошему ребят научит, а, решив «жить не по лжи» и дав себя выгнать, уступит место растлителю душ, карьеристу и тупице? Как быть рядовому литератору — критику, историку литературы, переводчику? Или — журналисту? Все они сознают свою ответственность за русскую (или российскую) культуру. И что же: отойти в сторону, стать (как уже некоторые сделали) вахтерами, грузчиками, лишь бы «жить не по лжи?» Или — ценой допустимых компромиссов — остаться участниками и делать свое дело? И не переуступать разбойнику ни своих учеников, ни своих читателей? В первом случае мы ублажим свою совесть, она будет чиста, но общее дело, культура нашего народа, пострадает. Во втором случае нам не миновать угрызений, но ученики и читатели, сегодняшние и завтрашние, будут в выигрыше. Что выбрать?

Помните ли вы о том, что за спиной каждого порядочного, образованного, серьезного преподавателя, или профессора, или исследователя маячит бандит, жаждущий занять его место? Заняв место, он уже не уступит его никому. И простоит за этой кафедрой или просидит в том кресле десятки лет. пачкая мозги молодым. Допустить их, всех этих бандитов? Уступить без боя? Так ведь от подобных уступок противник укрепляется.

Не будет ли подобное поведение означать сдачу всех позиций без боя?

Собеседник-«солженицынист» возразит:

— Признав компромисс законной и нравственной формой поведения, не распахиваем ли мы настежь ворота безудержным сделкам с совестью? Ты совершаешь их якобы во имя культуры, просвещения, будущего, в действительности же они, эти сделки, просто помогают тебе сохранить привилегии, подняться по социальной лестнице, обеспечить себе безбедное существование… Не поощряем ли мы столь процветающую в стране демагогию, которая фразами о пользе общественной прикрывает собственную корысть? Не санкционируем ли приспособленчество? Не следует ли противопоставить безнравственной гибкости, уступчивости, политиканству — абсолютную бескомпромиссность, безусловную преданность истине, открытую защиту прав и правды? Каждый новый компромисс — это новая ложь, это еще один шаг в сторону несправедливости. Необходимостью и даже полезностью компромисса может оправдать свое поведение любой член Ученого совета или писательских секретариатов, о которых шла речь. Они могут сказать, что место каждого из них готов занять бандит, уже стоящий наготове за его спиной. Даже какой-нибудь С. Михалков может заявить: он принимал участие в травле Пастернака потому, что, откажись он выполнять волю начальства, его бы прогнали, и на освободившееся место пришел бы отпетый негодяй с большой дороги. А так он, Михалков, все же ограждает общество от пришествия экстремистов, от совсем уж разнузданных погромщиков. Ведь каждый мелкий тиран оправдывает свои бесчинства тем, что его падения поджидает другой, более свирепый. У Крылова в басне «Лягушки, просящие царя» Юпитер поучает лягушек, недовольных пожирающим их журавлем

Вам дан был царь? — так тот был

                             слишком тих;

Вы взбунтовались в вашей луже,

Другой вам дан — так этот очень лих:

Живите с ним, чтоб не было вам хуже!

Ибо на место журавля может притти только другой, обладающий еще большей прожорливостью. Таков довод, к которому прибегает журавль: я тут для того, «чтоб не было вам хуже». Однако не пора ли положить предел царству Журавля? Ему не уступать надо, а противопоставить всеобщую решимость полного неприятия его порядков.

Трудно оппоненту опровергнуть этот нравственный максимализм; его позиция слабее, в ней нет привлекательной отчетливости. Он может только сказать:

— Я изнутри знаю наше общество: оно не созрело для перемен: на единство коллективных действий оно еще не способно. Его могла бы организовать для таких действий политическая партия; партии нет. Общее направленное сопротивление могла бы возглавить литература; она полу задушена, ею манипулирует государство. И политическое, и художественное, и духовное самосознание народа рано или поздно возродятся, но наступит это не сразу и даже, вероятно, не скоро. Такому возрождению должна предшествовать деятельность просветительская; из подполья и только через Самиздат или Тамиздат ее вести можно, но это недостаточно эффективно. А ведь литература задушена только наполовину, все же она существует и — в пределах легальности — свое дело делает. И журналисты, которым нельзя сказать всю правду, все же кое-что говорят: о воспитании, о школе, об искусстве, о суде, и даже, косвенно, о политике. И учителя формируют людей, — вопреки планам, предписаниям и установкам. И университеты, несчастные, столько раз разгромленные университеты все снова возрождаются, и они воспитывают новых людей; и новое поколение — лучше прежнего: свободней и чище. Вот это и есть ближайшая наша задача: учить, воспитывать, просвещать. Чтобы участвовать в этой важнейшей, — да, собственно, единственно важной в наше время деятельности, — многим придется недоговаривать, кое в чем уступать, порой маневрировать — конечно, в пределах, допустимых общественной моралью. Когда имеешь дело с противником, маневр необходим. Куда красивее итти вперед, выпрямившись во весь рост; но всегда ли можно так — грудью на пулеметы? И призывать к этому — не значит ли губить свою пехоту? А танков-то у нас нет, у нас одна пехота. Маневру учит и книга А.И. Солженицына «Бодался теленок с дубом»; всегда ли герой этой книги шел в рост на артиллерию противника? Теперь он может полным голосом говорить бескомпромиссную правду. А прежде, когда учил детей в школе? Когда печатал свои повести в «Новом мире»? Когда уступал Твардовскому, но не только ему? Когда писал то письмо от 25 апреля 1968 года против западных издательств, которое с удовольствием напечатала «Литературная газета»? («Да и письмишко невинное, да и в коммунистическую газету…» — комментирует автор; и, в разговоре с таможенниками, он же: «Шло письмо против разбойников издателей — в итальянскую коммунистическую газету. Зачем же вы его задержали?..» Это ли не маневр? «Прощался я от наперстного разговора, а за голенищем-то нож, и показать никак нельзя, сразу все порушится», — это ли не тактика и не лукавство?)

Необходимость маневра досадна, унизительна, но — куда деваться? Разве не маневрировал Пушкин, прибегая к заступничеству царя против цензоров, и обращаясь в цензуру, чтобы миновать царя? Разве он не лукавил, когда в «Послании цензору» 1822 года (А.С. Бирукову) с комической высокопарностью противопоставлял тупому цензору якобы просвещенного (а на самом деле ненавистного Пушкину «врага труда») Александра I:

Скажи, не стыдно ли, что на святой Руси,

Благодаря тебя, не видим книг доселе?

И, если говорить задумают о деле,

То славу русскую и здравый ум любя,

Сам государь велит печатать без тебя.

Нет, Пушкин отнюдь не считал, что «плешивый щеголь» в самом деле умеет любить «славу русскую и здравый ум»; не даже в этом, оставшимся «самиздатским», стихотворении допустил тактический ход — маневр. Допустил — для пользы дела, для российского просвещения. Пушкин маневрировал с веселым озорством, следуя своим французским учителям, Вольтеру и Бомарше.

Франция XVIII века, Россия начала XIX века были ничуть не веселее сегодняшнего Советского Союза, но авторы «Магомета», «Женитьбы Фигаро» или «Гавриилиады» умели, не впадая в мрачное иконоборчество и пользуясь виртуозным остроумием, оставлять своих противников и дураках. Вся образованная Франция хохотала над маневром Вольтера, который ухитрился антикатолической, антихристианской трагедии «Фанатизм, или пророк Магомет» придать характер якобы антимусульманский и даже… даже посвятил ее тому, против кого она в первую очередь и была направлена: папе Бенедикту XIV. «Быть может, Ваше святейшество — писал Вольтер в послании 1745 года — соизволит простить ту смелость, которую берет на себя один из самых смиренных, но и самых преданных почитателей добродетели, посвящая главе истинной религии сочинение, направленное против основателя секты ложной и варварской. Кому мог бы я с большим основанием послать сатиру на жестокость и заблуждения ложного пророка, как не наместнику и подражателю бога мира и истины? Да не прогневится Ваше святейшество, узрев у стоп своих и книгу, и ее автора. Осмеливаюсь молить у Вас защиты для нее, и благословения для него…» И что же? Бенедикту XIV пришлось ответить Вольтеру: «Несколько недель назад нам доставили от Вас Вашу прекраснейшую трагедию о Магомете, которую мы прочитали с отменным удовольствием… Нам остается послать Вам наше апостолическое благословение». И Вольтер отозвался благодарностью, в заключение которой он с издевательской смиренностью лобызал священные стопы отца церкви. Лукавый маневр? Разумеется. Но трагедия, против которой враги Вольтера уже мобилизовали все свои силы («Сочинить такую пьесу мог только негодяй, достойный сожжения» — писал прокурор Жоли де Флери де Морвилю 13 августа 1742 года), оказалась вне нападок, ее даже разрешили к постановке и она сыграла огромную роль в борьбе просветителей против феодальной тирании и католической церкви. Вся Франция повторяла заключительный стих трагедии, слова Магомета:

Mon empire est détruit, si l’homme est reconnu.

Власть кончилась моя, коль признан человек.

Известно, в какой степени Вольтер способствовал изменению французского общества, которое осуществилось в революционные годы, после падения Бастилии. Неужели что-нибудь подобное оказалось бы возможным, если бы он и несколько десятков его современников погрузились в самоусовершенствование, отвечая на насилие королевского режима и католических трибуналов пассивно-христианским «отказом от лжи»? Вольтер и его союзники поняли, что дело не только в нравственном усовершенствовании отдельного человека, а в подготовке к революции всего третьего сословия. Это понял в ту пору даже Руссо, создатель не только учения о личности, но и «Общественного договора».

На все эти аргументы собеседник ответит, цитируя Солженицына:

— Общество состоит не из «социальных слоев», а из отдельных людей. Ключ к общественным проблемам — учение о личности. Лучшие из них стремятся «очиститься душой и такое же очищенное светлое место содержать вокруг себя каждого». И далее: «Обществу столь порочному, столь загрязненному, в стольких преступлениях полувека соучастному — ложью, холопством, радостным и изневольным, ретивой помощью или трусливой скованностью, — такому обществу нельзя оздоровиться, нельзя очиститься иначе, как пройдя через душевный фильтр. А фильтр этот — ужасный, частый, мелкий, имеет дырочки как игольное ушко — на одного. Проход в духовное будущее открыт только поодиночке, через продавливание.

Через сознательную добровольную жертву»[7].

Слово опять оппоненту:

— Такую мысль — исправление общества путем духовного самоусовершенствования каждого из отдельных его членов, каждого человека в отдельности — выдвигали и прежде, и до сих пор ни одна из этих попыток не удалась. А.И. Солженицын исходит из того положения, что общество состоит не из классов, а из отдельных личностей. Возможно. Он со страстью ветхозаветного пророка обличает марксистскую теорию общества. Возможно, что он прав. Он решительно отвергает трактовку истории как борьбы общественных классов. Однако, как ни выродилось марксистское учение, как ни обветшало, — оно является признанной научной теорией (не копеечная вульгаризация, а истинный марксизм). Я не говорю — верной, я говорю — научной, основанной на изучении экономики и закономерностей смены одной общественно-экономической формации другой. Можно ли противопоставить теории — интуитивную убежденность? науке — веру? разуму — чувство? Ошибочность социального учения исторического и диалектического материализма (если все эти слова принимать всерьез) необходимо доказать. Марксизм следует опровергнуть не отвращением к нему как якобы господствующей идеологии в Советском Союзе, но доводами современной науки: социологии, истории, философии, политической экономии. В этом чисто научном споре религия участвовать не может, — как не может служить аргументами ни поэзия, ни музыка, сколь бы глубоко они не выражали сущность человеческого духа.

Так вот: программа нравственного — и только нравственного — противостояния лучших людей коммунистическому режиму опирается на представление общества как арифметической суммы личностей. Такое представление в Советском Союзе мало у кого встречает сочувствие; не будем преувеличивать число православных и преуменьшать число материалистов. Последних надо еще переубедить, но сделать это при помощи восклицаний, даже самых темпераментных, или инвектив, даже самых страстных, немыслимо.

Сторонники А.И. Солженицына не согласятся с тем, что научную теорию нельзя опровергать верой, потому что, с их точки зрения, глубоко ошибочно и вредно навязывать истории наши примитивно рационалистические представления («…философскую систему можно по видимости построить гладко, стройно — и на ошибке, и на лжи; и что скрыто, и что искажено — увидится не сразу». Нобелевская речь 1970 года) — история творится не по правилам элементарной арифметики, ее «умом не понять» и подгонкой под простую логику не исправить. Может быть, ответит оппонент, может быть, но и это положение требует не деклараций, а доказательств. Утверждение А.И. Солженицына, что марксизм более не существует, самообман. В своей Вашингтонской речи 30 июля 1975 года он заявил: «…марксизм упал так низко, что он скатился к анекдоту, он скатился в человеческое презрение. У нас просто уже никто мало-мальски серьезный, и даже студенты и школьники, уже серьезно, без улыбки, без насмешки о марксизме не говорят». Чем это утверждение категоричнее, тем опаснее оно, как опасна всякая недооценка противника. А.И. Солженицын знает лишь тех, кого он знает; для глобальных выводов подобного рода у него нет ни материала, ни даже логических оснований. Пожалуй, даже и в этом случае интуиция заменяет научное знание.

Но ведь на стороне Солженицына остается важнейший аргумент: отказ от всякого соучастия, быть может, сулит общее возрождение, национальный взлет — где-то в дальнем будущем? А участие — пусть и не преступное, но обязательно хоть в малой степени компромиссное, — не укрепляет ли режим, не увековечивает ли нынешнее нравственно нетерпимое состояние общества? И этот последний довод — опровержим ли он?

Предыдущая главаГлава 18 из 41Следующая глава
Записки незаговорщика — глава 18 — читать онлайн — GetRead