В «Кипарисе» был обеденный час. По главной аллее ходила только пожилая сестра и натыкала на железный прут жёлтые листья, падавшие с магнолий. Меня и Кыша она не заметила. Мы подошли к зелёному павлиньему домику.
– Нагнись сюда! Нагнись! – тихо позвала меня Вера. – Я здесь!
Она лежала в зарослях какой-то серебряной густой и высокой травы рядом с домиком. И в руках у неё был… бинокль!
– Иди обедать, – сказал я. – Здравствуй!

– Ложись на моё место… Привет! Тише ты. Не шурши. Держи бинокль. (Я улёгся на соломенную подстилку.) Приду через час. Слева от тебя аппарат со вспышкой. Он настроен. Как заметишь, что к хвосту тянется кто-нибудь, так прицеливайся и щёлкай.
– А где же павлин? – спросил я.
– Возьми глаза в руки! Вон он! Мы его привязали за ногу.
Павлин Павлик медленно ходил вдоль подстриженного кустарника и был незаметен на его фоне. Хвост он не распускал и, наверно, тосковал по похищенным перьям…
Когда Вера ушла, я велел Кышу лечь рядом и помалкивать. Он, высунув язык и подняв уши, наблюдал за павлином, а я смотрел в бинокль на зубцы Ай-Петри.
Потом я в бинокль в упор разглядывал павлина. Бусинки его глаз и вправду были грустными. Он часто поворачивал голову на сто восемьдесят градусов и с обидой смотрел на свой хвост. И ни разу не распустил его.
Я это вспомнил, и вдруг в кружочках бинокля всплыло улыбающееся лицо папы. Забывшись, я выронил бинокль, вскрикнул: «Папа!» – но тут же зажал себе рот, а другой рукой сжал челюсти завизжавшего от радости Кыша. Папа испуганно отдёрнул от павлина руку, строго посмотрел по сторонам, повертел мизинцем в левом ухе, наверно подумав, что ему послышалось, и снова потянулся к павлину.
Я ужаснулся. Фотографировать своего родного папу при попытке выдрать из павлина перо у меня не было сил. Ещё секунда – и для того, чтобы предостеречь его от дурного поступка, я снова заорал бы: «Папа!» Но тут какой-то голос во мне сказал: «Дурак! Тебе не стыдно так плохо думать про своего папу? Ты что, очумел? Разве он способен обидеть муху, не говоря уже о павлине?»
Я посмотрел в бинокль. Павлик что-то склёвывал с папиной ладони. К ним подошёл Корней Викентич. Ветер дул в мою сторону, и я хорошо слышал их голоса:
– Всё-таки я узнал, что он больше всего любит, – сказал папа. – Кусочки яблок с чёрным хлебом.
– Удивительно! Вы читаете мысли птиц?
– Нет. Просто я сам люблю яблоки с чёрным хлебом. У нас с павлином родственные натуры, хотя внешне мы совершенно не похожи.
– И однако, Сероглазов, не отлынивайте от процедур. Не заговаривайте мне, голубчик, зубы, – сказал Корней Викентич. – Марш на четвёртую тропу, в пешую прогулку. Вам нельзя жиреть.
– Вы знаете, у меня тоже начинают пошаливать нервишки, – пожаловался папа. – Слуховые галлюцинации: голос Алёши… визг Кыша и какие-то зайчики в глазах.
«Это от бинокля», – догадался я.
– Шагом марш! Шагом марш! Мне тоже чудятся всякие голоса: «Иди на пенсию, старик! Давно пора!» Но я, как видите, не ухожу, – сказал Корней Викентич.
– Э-эх! – выдохнул папа и затрусил по дорожке.
– Васильев! – позвал Корней Викентич. – Вы почему не были на обеде? В чём дело? Налопались шашлыков? Кто вам дал право нарушать режим?
– Пропал аппетит, – сказал, подойдя, Василий Васильевич.
– Где вы, простите, пропадаете? С пляжа вы ушли раньше срока.
– Я осмотрел дворец… и с часок подремал у прудов.
– Бегом за стол! Назначаю вам силовые процедуры.
– Есть! – по-военному ответил Василий Васильевич.
«Что-то я вас не заметил ни во дворце, ни у прудов, товарищ Васильев!» – подумал я, продолжая смотреть в бинокль. А Кыш задремал. Задремал на боевому посту! Он дёргал во сне лапами, сладко посапывал и шевелил ушами.
«Ну погоди! Я из тебя сделаю настоящую собаку!» – сказал я про себя.
Я не знал, сколько прошло времени. Вера не возвращалась. Мне самому захотелось спать и есть. Обед в «Кипарисе» кончился. К Павлику больше никто не подходил… Было тихо. Начался тихий час, а папа говорил, что во время этого часа на глаза Корнея Викентича лучше не попадаться… Иногда я нацеливал бинокль на папино окно, забыв, что папе вместо сна прописана пешая прогулка.