К книге
Борис ГодуновЧасть вторая ВОЛКИ. Глава вторая. 6
65%
Часть вторая ВОЛКИ. Глава вторая. 6
64

Иван-трёхпалый узнал о смерти сотника Смирнова, ступив на паром, что перевозил за грош через Днепр желающих попасть в Сечь — столицу вольного казачества. Паром был заставлен многочисленными арбами, заполнен плотно стоявшим друг к другу беспокойным и горластым народом, однако Иван среди бесчисленных лиц вдруг увидел знакомого казака.

В отличие от других тот, нисколько, видать, не опасаясь за свою жизнь — утлый паром гулял и зыбился под ногами на быстрых днепровских струях, — свободно расположился у края опасно вспарывающих течение брёвен и благодушно взирал на чаек. Иван, посчитав, что мыкать дорожные невзгоды всегда лучше с добрым знакомцем, нежели в одиночку, оставил свою лошадь под присмотр подвернувшегося под руку дядьки в продранной соломенной шляпе и протолкался к казаку. Ударил по плечу и вскричал:

— Хорош!.. А ты, видать, не признаешь старых знакомых?

Казак живо оборотился к Ивану и расцвёл улыбкой:

— Москаль?.. Э-э-э, друже, який ветер закинул тебя в нашу краину?

Не медля далее и мгновения, он запустил руку в ближний к нему воз и, видать, сам тому немало изумившись, вытянул из его глубины вяленого леща величиной с полковую сковороду. Сидящий на возу дядька глянул на казака с неодобрением, но тут же и отвернулся. Здесь каждому было известно, что нечего с казаком из-за малости вздорить, так как может воспоследовать неожиданное и тогда не малость, но всё потеряешь. Казак же, и вовсе не обращая внимания на хозяина воза, навычной рукой в одно усилие содрал с леща шкуру, да так, что чешуя разлетелась золотистым веером, разодрал рыбину пополам и тут же, сняв с пояса немалую флягу, свинтил с неё крышку и подал посудину Ивану со словами:

— То добрая горилка! А я всё думку имею, с кем бы мне опохмелиться! Не поверишь, москаль, душа в одиночку не приемлет и малой толики. С богом!

На всё это да и на сами слова ушла у казака минута, не более. Ловкий был хлопец, ничего не скажешь.

Горилка была и вправду хороша, да хорош был и лещ, так налитой ядрёным жиром, что рыбина, несмотря на грузную толщину в спинке, просвечивала каждой косточкой.

Паром вышел на середину Днепра, и бревна под ногами переправлявшихся так заплясали, так начали ударять друг о друга и прогибаться, что население ненадёжного этого сооружения заволновалось, запричитало, крестясь и отплёвываясь от нечистой силы, наддававшей снизу только лишь — по общему убеждению — из одного сатанинского желания погубить православные души.

Дядька, сидящий на возу, из которого казак раздобылся славным лещом, беспрестанно осенял себя крестным знамением и повторял раз за разом:

— Чур, меня, сатана, чур!

Хозяева прочих возов, доставлявшие в Сечь румянобокие, пышные хлебы, которые едят непременно горячими и с маслом, коржи из доброй пшеничной муки и продолговатые поляницы из доброй же муки, гречаники, хорошие к любому столу, перевязи бубликов, кухвы с желтевшим в них маслом и многое-многое другое, — все, как один, закричали дикими голосами на паромщика:

— Давай же, чёртов сын, сей миг поворачивай к берегу!

Знакомец Ивана, поглядев на всё это беспечальными глазами, сказал одно:

— Нехай их!

И вновь оборотился к собутыльнику. Опустошив флягу и изрядно перекусив, друзья разговорились. Вот тогда казак и рассказал Ивану, как свалили сотника Смирнова. Однако сожаления в его голосе не чувствовалось. Напротив, сплюнув в быструю воду, казак сказал:

— По правде, собакой он был, сотник. Парнишку — стрельца — убил ни за что… Нет, — и казак в другой раз сплюнул, — собака, точно… И пришибли его как собаку.

Иван меж тем ощупывал беспалой рукой зашитое на груди тайное письмо. Ненужным оно теперь стало, и Ивана от радости даже жаром обдало. Как ни есть, а всё в мыслях держал: письмо это для него — петля.

Казак между тем со свойственной вольному человеку лёгкостью обратился к Ивану.

— А ты, — сказал, — правильно сделал, что на Сечь прибежал. Здесь, смотри… — И он повёл окрест рукой с зажатой между пальцами короткой казацкой люлькой. И в широком этом движении было так много всего, что трудно выразить словами. Но прежде, конечно, несказанно прекрасное ощущение свободы, независимости ни от чего и ни от кого. Удаль, присущая всему казачьему миру. Безмерная радость — жить под солнцем.

Паром, преодолев течение, повернулся к бьющим в боковину волнам тыльной стороной и, значительно прибавив в скорости, покатился к жёлтому песчаному плёсу как-то сразу приблизившейся Хортицы, на которой ныне сидела Сечь, не раз и не два, в зависимости от обстоятельств кочевой своей военной жизни, менявшая место расположения.

Ткнувшись в берег, паром стал. При этом крепком ударе многие из переправлявшихся не на шутку зашиблись и даже волы, всегда невозмутимо жующие жвачку и неизменно со спокойствием взирающие на мир, испуганно округлили глаза. Потирая больные места и недобрым словом поминая паромщика, не мешкая, люди посыпались на берег.

Иван свёл лошадь с парома, отошёл чуть в сторону, с ожесточением рванул из-под армяка тайное письмо и, бросив его на песок подле воды, зло начал топтать каблуком. Он так бил в клочок бумаги, скатавшийся сразу в грязный комок, будто хотел вколотить в зернистый песок не письмо сотника, но всю свою прошлую жизнь, со всеми её обманами, воровством, кровью, неверием ни в бога, ни в чёрта… Бил и бил до тех пор, пока бумага не распалась на мелкие частицы и наконец не затопталась в проступившую из-под песка жижу. В яростном ожесточении, однако, Иван не подумал, что человек может, конечно, затоптать клочок бумаги, и не только его, но никому не дано уйти от своего прошлого.

Когда Иван возвратился к поджидающему его знакомцу, тот спросил:

— Чего это ты?

Но Иван махнул рукой и не ответил. Да казак тотчас и забыл об этой странности, так как вообще не давал себе труда задумываться над чем-либо, но жил, как живёт дерево или трава.

Впрочем, так жил не только знакомый Ивану казак, но вся Сечь. Сюда сходились беглые крестьяне и холопы, а также те, кто был так или иначе стеснён жизненными обстоятельствами, те, кого не удовлетворял тяжкий труд хлебопашца, а горячая кровь не позволяла изо дня в день держаться за чапыги плуга. Были среди запорожцев натуры незаурядные, мощные, крупные, но были и тати, омочившие руки в праведной крови. Были обиженные, и были обижающие.

Всякие здесь были люди, и странное это сожительство натур, характеров, силы и бессилия, веры и безверия, целеустремлённости и почти абсолютной бесцельности давало удивительный сплав, называемый Сечью. В иные годы Сечь наполнялась без всяких видимых к тому причин многочисленным народом, в другие обезлюдевала, в одно время, ожесточась и накопив силу, бросала свои боевые челны к берегам Анатолии, в другое — седлала коней и шла громить польские местечки и города. Здесь никогда и никто никого не спрашивал, откуда он пришёл и зачем, так же как не спрашивали, почему он уходит, ежели тот или иной забирал саблю, укладывал нехитрое имущество в седельные сумки и садился на коня. Приходившему говорили неизменное «здравствуй», уходившему короткое «прощай». И всё на этом кончалось. Общие же дела Сечи решались на круге, на который сходилось всё её население. Решали в крике, в драке, и побеждал часто тот, у кого голос был громче, а кулак увесистее.

Иван-трёхпалый со знакомым казаком прибыли в Сечь как раз в тот боевой час, когда шумный её народ решал, собравшись на круг, какой-то из спорных вопросов. И хотя Иван повидал всякого и со всячиной, но и ему было здесь чему подивиться.

На круге седоусые дядьки и вовсе молодые казаки в мохнатых кожухах или лёгких свитках, в смушковых шапках или без оных, в нарядных жупанах или в полотняных драных шароварах, не договорившись, схватились на кулачки. То было лихое побоище, где в ход уже были пущены и тройчатки — злые плети из воловьей кожи — и батоги. Многочисленное население Сечи, казалось, в один дух отплясывает какой-то совершенно непостижимый гопак. Поле, затянутое желтоватой, взбитой каблуками пылью, кружилось в бешеном вихре. Из жёлтых пыльных клубов нет-нет да и вырывался то один, то другой казак, выдирал из ближайшего плетня здоровенную дубину и вновь устремлялся в пыльное марево.

Знакомец Ивана остановил было одного из таких бойцов громким криком:

— Пидсыток!

Но тот только глянул на него и, не задерживаясь ни на миг, бросился в самую гущу дерущихся. Казак тут же последовал его примеру, неведомо как определив, на чьей стороне должен он выступать в свалке. Оставаться безучастным Иван никак не мог, да такого не смог бы и другой, даже и робкий.

Через час, получив под оба глаза по доброму синяку, Иван-трёхпалый был уже совершенно своим человеком в Сечи. Правда, знакомый казак всё же привёл его к кошевому. Тот, здоровенный дядька с могучими усами, ниспадавшими чуть ли не до самой груди, одобрительно глянул на украшавшие лицо Ивана следы недавнего боя и сказал:

— Добре. Отведи его к Кирдюгу.

— Ни, — ответил казак, — то негоже.

— Тогда отведи его к атаману Касьяну.

— И такое негоже, батько, — отвечал на то казак, — мы думку имеем: вин буде у нас.

— И то добре, — сказал кошевой.

Так Иван остался в Сечи.

Предыдущая главаГлава 64 из 98Следующая глава