има 1599 года была ветреной, морозной и бед принесла много. В самую стынь ломало крыши, выдавливало оконца, валило кресты с церквей. А ещё с осени, как расцветилась до необыкновенного обсыпная рябина, знающие люди предсказывали: «Лихая будет зима. Ох, лихая…»
Оно так и сталось.
По весне, глядя на бесснежные поля, заговорили о неурожае. Проплешины чёрной, стылой, глыбистой земли вносили в людские души неуютство, смятение, страх. Забоялись и отчаянные. Русь издревле хлебом жила и хлебом была крепка. А вот на тебе: деревянный пирог — начинка мясная.
Просить у бога урожая по последнему санному пути отправился в подмосковную святую обитель царь Борис. О том от имени московского люда и чёрного, и посадского, и купецкого звания, и лучших дворянских фамилий слово держал перед царём патриарх Иов, и он же, патриарх, в сей скромной обители вёл службу.
Царь Борис молился истово. Крепко прижимал трепетные пальцы к груди и глаз не отводил от святых ликов, скорбно, с болью и жалостью смотрящих с древних досок.
Иов взглядывал на Бориса, и в груди у патриарха сжималось тревогой необычно колотившееся сердце: Иов думал: «Не к добру такое. Не к добру…» И в другой, и в третий раз взглядывал из-под высокого с алмазным крестом клобука на царя. Боязливо щурился. По серому лицу, давно не видевшему солнца за толстыми стенами глухих монастырских келий, от глаз к вискам прорезались морщины. «Сердце — вещун, — думал Иов, — вещун…»
Борис клал поклоны. Колеблемое сквозняками пламя свечей то вспыхивало ярко, то пригасало, рвалось вверх и на стороны, лицо царя менялось в неверном освещении. То видны были на нём страстно, с мольбой обращённые к иконам глаза, то высвечивался высокий лоб, то угласто проступали обтянутые скулы и тогда провалы щёк на узком царском лице обозначались чёрными тенями. Нездоровое лицо было у царя. А всё — суета, суета, мирские хлопоты.
Свет свечей трепетал, струился, и вот пляшущее пламя ярко высветило прижатые ко лбу длинные и тонкие Борисовы пальцы, склонённые узкие плечи, и опять выплыли перед патриархом распахнутые глаза царя. Щемящая тревога в груди Иова поднялась с большей силой.
Трудны и непонятны царские мысли. Однако патриарх уразумел, глядя в Борисовы глаза, что так, как он, только о хлебе не просят. Святые слова «хлеб наш насущный даждь нам днесь» со столь глубокой страстью, истовостью, взабыль не читает и голодный. Здесь было иное. Но что? Понять сие Иов не мог и только пристальней вглядывался в Борисово лицо. Свет свечей вновь заплясал под сквозняками, и глаза царя ушли в тень.
Иов был прав. Не о едином хлебе молил бога царь, хотя лучше, чем кто-либо иной в храме, угадывал гибельность неурожая для Руси. За полгода перевалило, как повенчан был Борис на великие и малые земли государства Российского, и борения и страсти, сопряжённые с его воцарением на древнем престоле Рюриковичей, должны были утихнуть. Ан нет, того не случилось. Покоя царь Борис не знал, как и прежде.
Входя в храм по высоким ступеням крыльца, выстланным в честь приезда царя по ноздреватому серому камню алым сукном, Борис неловко оступился. Однако, поддержанный под локти, выпрямился и вскинул глаза на встречавших его на ступенях храма. Здесь стояли верхние, те, что власть держали на Руси. Романовы. Старший, Фёдор Никитич, и братья его, Александр, Иван, Михаил. Недвижимо стояли, крепко. И нарядные, и уверенные. Каждая складка дорогой одежды, покойно опущенные руки, прямые плечи, каждая морщинка на лицах свидетельствовали: стоят они здесь и по праву, и по чину, и по роду. Рядом — Шуйские. И тоже в них проглядывала порода, и тоже право и чин.
По левую руку от патриарха стояли Годуновы. Дядья царя: Иван Васильевич, Семён Никитич. И родня иная: Вельяминовы, Сабуровы. Близкий Борису князь Фёдор Хворостин. Горсть людей-то. Горсть. Однако сила от них шла, говорящая всем и каждому — они сверху. Русь под ними.
Ближе других вышагнул навстречу царю толстый, не в обхват, первый в Думе боярин — князь Фёдор Иванович Мстиславский. И вдруг в рыжих навыкате его глазах Борис заметил усмешку. Она тут же истаяла под моргнувшими веками. Фёдор Иванович склонил голову, попятился, раздвигая задних широкой спиной, ан всё же царю достало времени понять и оценить боярский взгляд.
Твёрдо вбивая каблуки в алое сукно, Борис быстрее, чем надобно, взбежал на крыльцо. Прошагал мимо князя, но, и встав на молитву, всё видел дерзкие, с рыжинкой глаза. Напоенная сладким запахом ладана, раззолоченная, красно-алая от пламени свечей внутренность храма, долженствующая радостно всколыхнуть душу, неожиданно поразила царя дохнувшим в лицо жаром ненависти и злобы.
Борис не слышал первых слов службы, так как внутри у него кипело от яростного возбуждения. Прилившая к голове кровь застила глаза, и он едва различал святые лики. Только минуты спустя Борису явились слух и зрение.
Иов вёл службу древним чином. Грозный, ничего не прощающий бог витал над головами. Лица склонялись долу, никли под властью неискупаемых грехов и страха перед ответом за них.
Голоса хора, звучавшие низко и тяжело, были подобны огню костра, на котором сгореть суждено каждому. И костёр этот разгорался яростно и зло, языки пламени охватывали души, разжигая, раскаляя их, оглушая угрюмым рёвом.
Борис коснулся лбом пола. Он знал все разговоры о неурожае. Говорили ему о недобрых приметах, страшных гаданиях. Извивались, морщились губы старателей донести до царского слуха загадочные слова и лихие вести о грядущем море, когда люди будут есть траву и убивать друг друга за кусок хлеба. «И не токмо деревни заглохнут, — шептали, — зарастут травой города. Путник будет бояться остановиться в доме, и сосед не пойдёт к соседу, страшась быть убитым. У матерей высохнут груди, а мужчины будут не в силах похоронить мёртвых». Бормотали и другое — неразборчивое. Да Борис и сам различал впереди многое. Ощущение близящейся беды, всегда таившееся в глубине его сознания, становилось с каждым днём явственнее и острее. Оно было слишком глубоко, чтобы выразить его словами, однако нисколько не теряло от того в силе.
Неожиданно в хоре над гудящими тяжко звуками взметнулся высокий, светлый, прозрачный подголосок, затрепетал необычайно высоко и разом освободил молящихся от давящей тяжести. И звенел, звенел, забираясь выше и выше. И Борис, лишь повторявший за патриархом слова молитвы, вдруг воскликнул:
— Господи! Укрепи шаги мои на дорогах твоих, дай силы и оборони!
И в церковной службе нужен роздых. Без него нельзя. «Не нагружай осла своего чрезмерно», — сказано людям. А Иов был пастырь опытный и знал, как вести молитву.
Хор вслед за светлым подголоском смягчился, и древний напев зазвучал, не грозя и пугая, но, напротив, бодря и поднимая души, вселяя надежду. Туманившие голову страхи отхлынули от Бориса, и он увидел: рука, сложенная в троеперстие, сжата словно в кулак. И тут же почувствовал: дрожат губы. С усилием царь отвердел лицом и пальцы мягко положил на лоб. Мыслями обратился к молению Иова.
Хлеб был нужен и чёрному пашенному мужику, и государевой казне. И нужен был больше, чем прежде. Крепости Руси искал царь Борис и мира для неё же, однако знал, что крепость и мир сопряжены, а пахотный плуг чёрного мужика единственная сила, коей, поддержав одно, защитишь другое.
Неперелазным частоколом поднимал Борис твердыни, защищавшие Русь от дикой степи по южным пределам. Елец, Белгород, Оскол, Царёв-Борисов город вставали один за другим мощной преградой крымской орде. И то стоило великого труда и великих трат. Упрочивал Борис западные грани, где Литва и Речь Посполитая грозили непрестанно. Крепил Смоленск, Псков, Новгород. Да и об иных крепостцах и городках заботы были. Иван-город, Ям, Копорье, Орешек, земля Карела требовали и призрения, и золота. А ещё и с севера хотел защититься Борис, где стоял Архангельск-город — надежда на российские дальние торговые дороги. Но и это было не все в мыслях царских о хлебе. Неудержимо, разящей поступью шла Русь на восток, утверждаясь грозными острогами и городками. Тюмень, Тобольск, Пелым, Березов, Сургут, Верхотурье, Нарым раздвигали восточные пределы. За горы Кавказские устремлялся царский взгляд. Да, хлеб был нужен России!
Смолк светлый подголосок в хоре, но направленные им густые басы гремели теперь с уверенностью и напором. «В вере обрящете, — говорили голоса, — в пути укрепитесь, сбудутся ваши желания и надежды». Кто-то всхлипнул, воскликнул неясное, многим и многим слёзы омочили глаза, однако то были слёзы не страдания, а радости.
Борис вышел из храма с надеждой, что доброе свершится, а злое будет наказано.
От трапезы царь отказался и, сказав только несколько слов дядьке своему, Семёну Никитичу, сел в поджидавший возок, в который уже проводили с бережением царицу Марию и царских детей.
Бояре с почтением окружили Борисов выезд — скромный кожаный чёрный возок. Одно лишь в выезде выдавало высокое положение хозяина: шестерик караковой масти, необыкновенно подбористых и живых коней.
За Борисом притворили дверцу, и возок тотчас тронулся.
Бояре склонились.
Возок покатил, убыстряя ход.
Провожавшие стояли, не поднимая голов. Вдруг стало видно, как по опустевшему враз двору гуляет невесть откуда взявшаяся пороша. Кружит, петляет, ложится солью на застилающее крыльцо храма алое сукно, играет полами долгих боярских шуб. Неуютным, голым показался двор обители, хотя и обнесён был немалой стеной и затеснён, даже излишне, многими постройками.
Князь Фёдор Мстиславский с поскучневшим лицом запахнул шубу и решительно зашагал к трапезной. Ступал тяжело, давил землю. За ним потянулись остальные. Стоял великий пост, но ведомо было и князю Фёдору, и боярам, что обитель святая ни рыбами, ни иной доброй пищей не обнесена и не обижена.
Борис, выйдя из храма, не только слова не сказал боярам, но даже не кивнул.
Ежели грядущий голод лишь брезжился в глубине беспокойного царёва сознания, то о ненависти к нему стоящих вокруг трона он знал наверное. Здесь гадания волхвов и вещания юродов были не нужны. Он долго шёл к власти и видел, что ступени на вершины её выложены завистью и злобой, уязвлённым честолюбием и ненавистью. И он, угадывая гибель свою и рода Годуновых, ждал удара только от людей, стоящих вокруг трона. И всё же, хотя Борис и не мог быть с ними, он не мог и без них. «То крест мой, — говорил Борис, — тяжёл он, а не переступишь».
Царский возок с передком, забросанным снегом, неспешно катил по ухабистой санной дороге. Накануне выгоняли мужиков из ближних деревень обколоть, выровнять дорогу. Но куда там! Мужик русский на дурную работу всегда был ленив. А тут и впрямь была одна дурь. Поковыряли мужики пешнями, и ладно. Подтаял ледяной наст, просел. Борисов возок потряхивало.
Не в пример другим случаям, когда царёв поезд в пути окружало до тысячи, а то и много больше стремянных, иноземных мушкетёров, стрельцов, трубников и сурначей, Борис на этот раз повелел в дороге его не беспокоить и царскому взору своим присутствием не мешать.
Возок поднимался в гору.
Царица Мария, утомлённая службой, дремала, и дремали же, привалившись к ней, царские дети — царевич Фёдор и царевна Ксения. Борис из-под опущенных век взглядывал на них и кутался в шубу. Его, как всегда, познабливало. Лицо царя, однако, было спокойно. Даже Борисовы глаза, неизменно с затаённой настороженностью присматривавшиеся к людям, были умиротворённы. После глубоко проникшей в душу молитвы, один на один с близкими людьми в тесном коробе возка, Борис чувствовал — может быть, впервые за долгое время — тихую безмятежность, и эта минута была ему дорога. Мысли царя то улетали к российским пределам, обшаривая только ему ведомые дали, то возвращались к сидящим напротив родным людям, и глаза ласкали лицо царевича Фёдора — великую Борисову надежду на продолжение рода Годуновых.
Черты лица царевича выдавали в нём ещё отрока, и трудно было сказать, каким оно станет в будущем, однако было видно, что лицо сложено соразмерно и чётко, не имеет изъянов, а чуть удлинённый овал его, намеченная челюсть говорила о зреющей воле. Высок, хорош был лоб царевича, и Борис с удовлетворением подумал, что голова сия слеплена для мыслей смелых. Да, царевич Фёдор уже и ныне радовал Бориса прилежанием к учению и умением не по годам пытливо вникать в то, что иным и более зрелым возрастам было не по силам. К изумлению многих, Борис пригласил для воспитания царевича учителей из немцев и повелел учить его и языкам, и цифири, и иным наукам. Немец Герард составил для царевича карту России. То вызвало немало возмущений. Патриарх Иов, преодолев робость перед царём, явился к Борису и, потрясая посохом, сказал, что неразумно вверять царственного отрока попечению католиков и лютеран. У патриарха пухли жилы на сморщенной шее, пальцы дрожали. Посох по-костяному сухо пристукивал в дубовые плахи пола.
— Обширная страна наша, — воскликнул он, — едина по религии и языку! Вспомним Содом и Гоморру[77]. От многоязычия, от шатания в вере погибли сии древние города!
Царь теми воплями пренебрёг. Царевича Фёдора учили, как было повелено. Борисом было обозначено тогда же, чему обучить и царскую дочь. Ей вменено было разуметь письменно, читать книжно и иностранные языки знать. То было вовсе как гром среди ясного неба. Девке-то к чему сия грамота? Девка она и есть девка, хотя бы и царского рода. Царёв духовник даже опешил. Но царь был твёрд в решении.
Борис взглянул на царевну. Она спала. Чуть припухлые девичьи губы выдавали лёгкое дыхание.
И опять мысли Борисовы улетели далеко. С царской вершины видится многое, даже и такое, что смертному недоступно. Да оно, может, и не нужно. Что там, впереди? Заглянешь — да и напугаешься. А со страхом, известно, трудно жить. Это царская доля. Царю в колокола звонят, но и ему же о страшном ведать. Одного без другого не бывает. Ежели бог счастья привалит, то чёрт зла пригребёт.
Возок качнуло гораздо, и царь понял, что они перевалили взгорок.
Борис подался вперёд и выглянул в слюдяное оконце. С высоты холма открылся пологий, долгий спуск, полоса перелеска да петлистая река, уходящая в поля. Взгляд Борисов безразлично скользнул по неприметной дали, но вдруг веки его дрогнули, и он, насторожившись лицом, вплотную приблизился к оконцу.
Снизу, от темневшего леска, по заснеженному склону, след в след шла стая волков. Борис отчётливо, так, как ежели бы это было вовсе близко, разглядел матёрый с сединой загривок передового волчины, сильные лапы, вылетавшие из-под груди, рвавшееся из пасти паром дыхание. Волк шёл легко, вольно кидая распластавшееся в беге тело. Саженные прыжки казалось, не стоили зверю никаких усилий, и он стлался над снежной заметью серой тенью. Зверь бросал и бросал тело вперёд мощными жгутами мышц, и было непонятно, не то он уходит от стаи, не то ведёт её.
Неведомо почему Борису вдруг захотелось непременно выйти на дорогу и не через оконце, но вживе и как можно ближе увидеть и матерого вожака, и стаю. Неожиданное желание всколыхнулось в Борисе так остро, с такой несдерживаемой силой, что он тотчас приподнялся и стукнул в переднюю стенку, как ежели бы уже не Борис, но кто-то иной, более властный и настойчивый, управлял его рукой.
Царский возок остановился. Но волки не учуяли и не увидели ни коней, ни возка, ни вышагнувшего на заснеженную дорогу Бориса. Ветер дул в низу холма, от реки, и запахи не доходили до стаи, а может быть, в бешеном скоке волки не обращали внимания на опасные приметы.
Придерживая полу шубы, царь стоял на дороге. Сейчас он видел волчью стаю так ясно, что разглядел тёмные подпалины на боках вожака, плотно прижатые к квадратной голове треугольные уши. Из-под лап вожака брызгами летело льдистое крошево снежного наста.
Царь подался вперёд и застыл, вглядываясь в рвущегося вперёд волка.
Вожак был — порыв, движение, стремительность. Тело его, от морды до конца поленом брошенного хвоста, было вытянуто в линию, и так округло и ладно, что он, казалось, парил над землёй.
Стая шла в угон. Крупные двух-, трёх- и четырёхлетки. И они шли хорошо. Тела упружисто, с ощутимой силой и гибкостью наддавали в беге. И всё же Борис почувствовал: вожак без особых усилий может оторваться от стаи и уйти вперёд. Слишком угласто проступали у шедших за ним лопатки под шкурами, слишком тяжелы были лапы, не обретшие, как у вожака, бойцовой сухости и крепости, что дали ему, вероятно, долгие охотничьи тропы. «Так, может быть, он всё же не уходит от них, но ведёт за собой?» — подумал Борис. И в это время, неожиданно метнувшись в сторону, вожак развернулся и, проваливаясь задними лапами в снежную заметь, вскинул голову навстречу летевшему на него молодому, только начавшему линять по весне волку. Царь увидел, как взметнулось вверх тело крупного трёхлетка и в тот же миг косой скользящий удар клыков вожака полоснул по обнажившемуся брюху, распоров его от груди до паха. Волк отлетел в сторону и пополз по снегу, волоча за собой ало и страшно обозначившиеся на снежной целине внутренности. Больной, захлебывающийся вой ударил в Борисовы уши. Царь откачнулся от возка, ступил с дороги и увяз в снегу. Глянул под ноги. Но рык, хрип и вой выплеснулись снизу с такой силой, что Борис торопливо вскинул глаза. Неведомо почему Борис был целиком на стороне вожака, и ежели бы смог, то расшвырял, разбросал пинками, разогнал его преследователей. Однако волки были далеко, и даже крикни Борис, голос его не остановил бы схватку. Слишком жарок был волчий бой, и человеческий голос не прервал бы его. Слепая ярость владела стаей.
В матерого волчину вцепились два трёхлетка, рвя тёмные в подпалинах бока. Но вожак тем же разящим ударом, которым опрокинул первого волка, резанул одного по шее, вывернулся на сторону, поддел под рёбра другого, вскинул и, тряся головой, въелся в мякоть. Тут же вырвавшийся вперёд из цепи третий волк впился ему в горло. Серый клубок тел, судорожно дёргая бьющими по воздуху лапами, взрывая снежную целину и разбрасывая комья наледи, покатился к кустам.
Борис отступил от обочины и оглянулся. В нарастающем грохоте копыт к возку по дороге мчались конные. Над одним из них всплеснул чёрным крылом широкий плащ, и царь понял: мушкетёры.
Борисов дядька, Семён Никитич, услышав царёво слово о том, чтобы в пути его не беспокоили, распорядился по всей дороге — в оврагах, перелесках, за корявыми избами деревень — поставить дозоры и оберегать царский возок строго. «Глядите в оба, — сказал, — а зрите в три!» Кулаком взмахнул. Так что хотя ни спереди, ни сзади, ни сбочь царёва поезда не скакало, как обычно, ни одного человека, глаз довольно много следило за Борисовым выездом.
Молодой стрелецкий сотник, стоявший в дозоре с десятью иноземными мушкетёрами и двумя десятками пеших стрельцов, увидел, что царёв возок остановился, и, желая порадеть на службе, разгорячившись, свистнул и погнал коня. За ним пошли мушкетёры.
Подскакав к возку, сотник скатился с седла и стал перед Борисом. После лихого скока грудь стрельца дышала прерывисто, глаза беспокойно метались по дороге, отыскивая причину царёвой остановки.
Подскакали мушкетёры. Эти были спокойны. Нерусские лица, красные от морозного ветра, сдержанны. Из-под плащей мушкетёров торчали непривычно длинные шпаги.
Борис пожелал спуститься к перелеску, где только что кипел волчий бой.
Сотник, чтобы царю пройти без помехи, торопясь, ступил на обочину притоптать снег.
Борис, издали разглядев серые тела, подумал: «Ну а вожак-то ушёл али нет?» И ему захотелось, чтобы непременно ушёл, но едва подумал об этом, как увидел матерого волчину. Тот лежал у кустов, выделяясь тяжёлым телом, мохнатой башкой, заметно продавившей хрупкую наледь. Борис подошёл и остановился над павшим волком. Снег вокруг был изрыт, истоптан, испятнан алой, ещё не застывшей кровью, и казалось, её пресный, беспокоящий запах пропитал даже воздух. Но это было не так. Тревожно будоража всё в человеке, пахнет по весне поле, тронутое первыми лучами солнца, и запах, который втянул в себя Борис, шёл не от бросившихся в глаза кровавых пятен, но от гнущихся под ветром лозин талины и самой земли, просыпающейся после зимней спячки. Поднятая борозда хлебной нивы и только что отрытая могила пахнут одинаково, хотя первая уготована, чтобы дать жизнь, а вторая, чтобы принять смерть или то, что остаётся после неё. Начала и концы имеют много общего, и не случайно с трепетом человек встречает рождение и с трепетом же ждёт смерть.
Башка вожака грозно и даже торжественно лежала на лапах. Матёрый волчина не опрокинулся, не растянулся безобразно, но лишь приник к земле, прильнул к ней, как к последнему и желанному пристанищу. Даже сама неподвижность волка несла в себе что-то значительное. Но сотник по молодости, по глупому желанию непременно услужить царю шагнул к вожаку и, ловко подцепив носком нарядного казанского сапога поникшую голову зверя, выставил её так, чтобы Борис смог получше разглядеть. Весело играя голосом, сотник сказал:
— Гон! Самое что ни есть время волчьих боев.
И вдруг, увидев, что царь поморщился, понял — поторопился зря — и отдёрнул ногу. Голова волка беспомощно упала на снег. «Дурак!» — подумал Борис и, не взглянув на сотника, повернулся и пошёл к дороге. Сотник растерянно поморгал круглыми сорочьими глазами и суетливо побежал следом. Мушкетёры как были, так и остались неподвижны.
Борис сел в возок. Кони тронулись.
Царица взглянула на Бориса, но он покивал ей успокаивающе, и она вновь задремала.
Царские дети даже не проснулись.
Царь откинулся на кожу подушек, прикрыл глаза. И вновь послышалось поскрипывание полозьев, пофыркивание коней, стук копыт по ледяной дороге, однако ни уют возка, ни близость родных не вернули царю тихое чувство умиротворения, владевшее им до остановки. За мерным стуком копыт Борис отчётливо различал сейчас многие и многие голоса, из полумрака возка взглядывали на него вопрошающие лица, тянулись руки, одновременно умоляющие и властно требующие. И неизвестно, чего в них было больше — мольбы или приказа.
У царя обострилось лицо. И тут подумал Борис, что он как волк, павший у перелеска, который не то вёл стаю, не то уходил от неё. Царь сжал кулаки и посунулся к оконцу. Свежего воздуху захотелось глотнуть, морозного, очищающего. Даль оглядеть. Но оконце было добро вделано в короб дверцы и даже малой свежей струйки не пропускало, а даль затуманилась сумерками. День катился к вечеру, и ничего, кроме ближней дорожной обочины, Борис не увидел.
Строить Россию работа была тяжкая.