В начале июля Никола пишет подруге Шара художнице мадам Грийе о предстоящей их встрече и работе в Риме. Однако всего через несколько дней он сообщает Рене Шару, что уже водворился в местечке Лань, где живут его друзья Матье.
Семья де Сталя разместилась в просторном доме Лас Рукас, где раньше разводили шелковичных червей. Сразу же по приезде Никола отправился в Кавайон, купил велосипед и мопед, ибо до хозяйства Гран Камфу, где жило семейство Матье, было три километра, так что прежде всего де Сталь озаботился о мопеде. Да и в первом кратеньком письме Рене Шару Никола прежде всего сообщает о главном:
«Очаровательна мадам Матье, ее художники, а главное синева ее глаз и прелесть рук, ее дочь сейчас на море с женой Камю».
И только в постскриптуме: «В доме есть мастерская, даже две или три».
Дней десять спустя де Сталь, дав себе волю, восторженно описывает Жанну Матье в письме ее былому возлюбленному и наставнику Рене Шару:
«Жанна пришла к нам, внеся с собой столько ослепительной гармонии, что мы до сих пор не можем опомниться. Какая девушка, земля сотрясена и приходит в смятение, каков ритм и строй ее царственной поступи. Где-то там, в высоте, над жильем каждое движение камня, трепет каждой травинки повинуется этому свободному и степенному ритму и на мгновение замирает, остановив дыханье, недвижная материя застывает навечно с этого мгновенья послушная ее шагу.
Что за край, что за девушка.
Я не смог бы описать того, что я чувствую, но мы все здесь, все тебя ждут и будут ждать всегда».
Даже читатель, привыкший к романтическому исступлению и сюрреалистической риторике многих писем де Сталя, почувствует здесь нечто выходящее за рамки эстетических восторгов, некое безумие, может, то самое, что так беспечно зовут безумием любви. Никого не может обмануть местоимение «мы», вместо «я», ибо трудно себе представить, чтобы Франсуаза, в ту пору носившая под сердце уже третьего ребенка, пришла в такой же экстаз при виде царственной люберонской девушки, что и ее муж. Мне показались слова «послушание» и «повиновение» в восторженном описании девушки не вовсе лишенными значения. Собственно, девушкой Жанна была давно, еще до встречи с загадочным «капитаном Александром». Теперь это была вполне зрелая провинциалка, мать двоих детей, верная жена и добытчица.
Да это ведь все и не имеет значения. Он мог вообще не увидеть укротительницу Жанну, хватило бы рассказов Шара и собственных фантазий (или как говорят еще французы, фантазмов)…
Невольно вспоминаются исступленно-восторженные любовные письма Пастернака к почти незнакомой ему Марине Цветаевой:
«…ты мое единственное законное небо, и жена до того законная, что в этом слове, от силы в него нахлынувшей, начинает мне слышаться безумие, ранее в нем никогда не обитавшее. Марина, у меня волосы становятся дыбом от боли и холода, когда я тебя называю… Это было первее первой любви и проще всего на свете. Я любил тебя так, как в жизни только думал любить».
Отправляя Шару невероятное описание его былой подруги, но не желая зародить какие ни то недобрые подозрения в былом «капитане Александре», де Сталь прибавляет к этому восторженному гимну осторожную фразу о том, что его, Шара, ждут в этих местах по-прежнему. Почувствовав, что успокоить ревнивые чувства друга ему не удалось, де Сталь неделю спустя снова пишет Шару:
«Обнимаю тебя. Ни о чем не беспокойся… все тебя любят, всякий по-своему, за то, что ты им дал».
Что дал семейству прославленный резистант Шар, нам неизвестно, хотя иные из его не окончательно зашифрованных стихов, посвященных Жанне, содержат кое-какие смутные подробности:
«Я открою тебе то, что я люблю, как длинную вспышку жара, столь же необъяснимую, как то, что мне явила ты, Жанна, в то утро, когда повинуясь своим планам, ты вела нас от камня до камня, вплоть до самой своей глубины, той, что зовут вершиной…»
Впрочем, в те суматошные дни августа де Сталю было уже не до стихов: он был поглощен планами грандиозного путешествия. Он купил маленький грузовичок ситроен, заказал для кузова пульмановскую скамейку и поехал в Париж получать водительские права.
Вернувшись с правами, он усадил в этот фургон всех своих детей, беременную жену и Жанну, потом через Бриансон, где они подобрали жену местного супрефекта, давнюю подругу Рене Шара мадам Грийе, влюбленный де Сталь повез всю компанию через Рим в Неаполь на остров Сицилию. У художницы мадам Грийе были завидное чувство юмора, а также муж супрефект (который помог вписать всех законных детей во французский паспорт де Сталя) и некоторое знание итальянского языка, который отчего-то считается во Франции непостижимо иностранным. Чувство юмора мадам Грийе должно было разрядить атмосферу в странной компании, собранной де Сталем для совместного далекого странствия. Ни люберонка Жанна, из любопытства прельстившаяся этой редкой еще в те времена авантюрой, ни начинающий водитель-художник, удивлявший своими бросками даже ко всему притерпевшуюся итальянскую дорогу, ни беременная Франсуаза, которую без сомнения тошнило в этой пыли и тряске, ни замученные детишки атмосферу эту разрядить не могли. А жаль…
Тот, кому, как автору этих строк, довелось бродить по дорогам Сицилии, по следам древних греков, римлян, сарацинов, воинов, монахов, маслодавов, виноделов, дочерна загоревших туристов и нищих, тот, заверяю вас, сидя, как я, на исходе лет в деревенской глуши, – тот никогда не забудет подобных странствий. Боже правый, чего только не сберегла для нынешних странников сицилийская древность…
Никола де Сталь был в ту пору больше всего (если не считать чужой жены Жанны) увлечен греками. Ему казалось, что именно греки, земля греков, солнце греков и море греков откроют ему тайну света, приблизят его к откровению, без которого выживать ему становилось все трудней. Несмотря на атмосферу взаимной подозрительности и раздражения, царившую в грузовичке, он делал время от времени (впрочем, как вспоминает жена, не слишком часто) наброски в блокноте, пользуясь новейшим тогдашним изобретением, присланным из проклятого американского Вавилона (иногда он называл его Сионом), – фломастером.
Близ Палермо внимание художника (а может, и его окружения) привлекли византийские мозаики в соборе, в Сиракузах – великолепный греческий театр и раскопки (автору этих строк довелось однажды ночевать в спальном мешке в лимонной роще под стенами этого театра – поспешите туда, читатели, пока еще можно)… Больше всех чудес Сицилии поразил Никола де Сталя древний Агридженто на холме над морем, тот самый, который древние греки называли Акрагас, а сарацины Гирженти. Здесь маячат руины храмов Юпитера, Юноны и Геркулеса, построенных за полтысячелетия до Рождества Христова…
Именно в Долине Храмов мадам де Грийе написала открытку своему другу Рене Шару, сообщая, что путешествие им выпало и «чудесное», и «ужасное». Жанна приписала от себя, что им «очень не хватает» Шара, а Франсуаза ограничилась подписью под коллективным посланием, оно и понятно: все самое ужасное выпало в этом странствии на ее долю – и жара, и тошнота, и ревность, и унижение… Что до главы экспедиции, то у него нервы к этому времени были совсем расшатаны. Он накричал на малыша Жерома, сшиб какого-то человека, ехавшего на мотороллере, и чуть не перевернул грузовичок с набережной в воду. Когда они добрались под вечер в древний Селинонте, допуск на развалины уже был закрыт, но де Сталь так яростно скандалил с охранниками, что они почли за лучшее пустить его погулять сверх положенного времени…
О, эти итальянские охранники древностей! У меня было когда-то немало друзей среди этих тружеников культуры. Иные из них делились со мной лепешкой, виноградом и флягой вина. Слушая с утра до вечера одни и те же речи экскурсоводов, эти талантливые сыны Италии и сами начинали предлагать всеядным иноземцам свои научные услуги. Но бывает в жизни тружеников святой час, когда они закрывают туристам доступ к любым древностям, потому что им не платят сверхурочных, а дома их ждут жены и дети. Конечно, неопытный де Сталь должен был многозначительно пошелестеть лирами кармане, а он учинил безумный скандал…
Вот уж если у тебя нет лир и ты бродишь автостопом, счастливый, свободный и холостой, со спальным мешком за спиной, как довелось мне однажды, тогда другое дело…
Помню, как охранник на раскопе виллы в Пьяцце Армерине сказал мне вполне дружески, запирая у меня под носом калитку:
– Опоздал, парень, конец рабочего дня. Да ты, друг, не грусти, тут в двух километрах заброшенная вилла у дороги. Переспишь там, а утром мы снова откроем. На весь день откроем. Откуда ты притопал? Из Москвы? Из самой Москвы? Счастливчик: там ведь у вас все бесплатно в Москве? Я сам читал в газете «Унита». И образование, и трамвай, и квартиры…Это правда?
– Почти все, – сказал я беспечно и отхлебнул кислого вина из его фляжки.
Я провел тогда чудную ночь на заброшенной сицилийской вилле. Даже крыс не было, одни летучие мыши. Зато на стенах были росписи… А утром я пошел на раскоп и осмотрел с мостков великолепные мозаики полов древнеримской виллы… В гостиной, в детской комнате, в ванной – тигры, дельфины, рыбы… «Квадратные километры мозаик», как писал потом в письме де Сталь. Писал наш бедный Сталь. Круглый сирота…
… С Сицилии перегруженный ситроен де Сталя снова перебрался на полуостров и двинулся в сторону Флоренции. Во Фьезоле смятенный художник вдруг забрал мадам Жанну Матье и увел ее одну на прогулку, бросив и беременную мадам де Сталь с детьми, и подругу Шара резистантку мадам Грийе. Ситуация осложнялась. Пришлось сокращать маршрут.
Забросив на обратном пути мадам Матье и мадам Грийе к их мужьям, Никола довез свою семью до Ланя и сообщил Франсуазе, что он хотел бы побыть здесь один, пусть они все уезжают в Париж.
Он и правда большую часть времени был один, ходил по огромному пустому дому, писал сицилийские пейзажи. Как признает его биограф Лоран Грельсамер, он то погружался в черную, безысходную меланхолию, то обретал необычайное мужество. Биограф говорит в этой связи о повторении «цикла». Того самого, что по нынешней терминологии, является признаком «биполярного аффективного нарушения», которое когда-то некорректно называли «маниакально-депрессивным психозом».
В письмах к знакомым де Сталь бесконечно жаловался в то время на свое тяжелое душевное состояние и свое одиночество.
«Мне кажется, со мной происходит что-то новое, – писал он Жаку Дюбуру, – и по временам оно пришпоривает мою неодолимую тягу крушить все вокруг, как раз тогда, когда кажется, что все наладилось. Что делать?»
Де Сталь пишет Ги Дюмюру, стараясь убедить себя в том, что все к лучшему, что он просто выбрал оптимальный вариант для работы:
«Я пишу сицилийские пейзажи и обнаженных без модели в сарае в Воклюзе на равнине, которая грезит давно высохшим болотом, ее затоплявшим.
Вернувшись из своего путешествия среди призраков греческих морей, я избрал жалкое одиночество, но это мне подходит, ибо есть много шансов так и самому стать призраком, навязчивым или не очень».
На память мне невольно приходят стихи Блока о Равенне, где в глазах местных девушек поэт разглядел ту же грезу об отступившем море…
И все же почему он пишет обнаженных «без модели»?А что с его моделью и возлюбленной Жанной Матье? Похоже, что она от него ускользает время от времени. У нее семейные обязанности? Или это просто игра?
Обещание Никола стать призраком звучит зловеще. Оно повторяется во многих тогдашних письмах де Сталя. Своенравная Жанна тоже не раз слышала его от художника и даже упоминала об этом в письме подруге. О том, что он без конца грозится себя убить.
В середине октября де Сталь пишет Дюбуру, что он сторонится Парижа, где всегда может появиться Розенберг и где сидит его сотрудница. А чем грозит Розенберг? Впрочем, угрозы исходят не только от старого Розенберга. Есть и другие:
«Как бы ужасно ни было одиночество, я постараюсь сохранять его не для того, чтобы исцелиться от чего бы то ни было, а просто чтоб держаться и сейчас и потом в стороне от Парижа».
Не слишком понятно, о чем речь. Понятно, что дела плохи.
Никола сообщает и Рене Шару о том, что он не сможет работать в Париже этой зимой:
«Все дороги трудны, тебе это известно лучше, чем мне, но та, которую я избрал, в конце концов одержит верх, несмотря ни на что, несмотря на нее».
Пьеру Лекюиру де Сталь пишет с большей открытостью, чем прочим, пишет о своих любовных страданиях и унижении. Похоже, что коварная Жанна то появляется, то исчезает надолго, и художник винит в этом ее семью и ее родительский дом, а Рене Шару и вовсе пишет об «интригах Камфу», которые его от нее «отдаляют, как в греческой драме и, может, надолго». Вполне возможно, что в родительском доме Жанны и впрямь не одобряли эту странную связь замужней дочери с женатым и многодетным художником.
Сталь жаловался Шару, что он чувствует себя одураченным, но не может без этого обойтись. Шар не нашел слов утешения. Он устранился. Ушел в тень. Лет на пять.
И все же, несмотря на все муки любви и унижения (а может, и благодаря им), Никола де Сталь создает в этом пустом доме большие новые полотна, непохожие на те, что он писал раньше.
Некоторые из искусствоведов считали, что тяжелое душевное состояние де Сталя накладывало отпечаток мрачности на полотна художника. Жермен Виат писал об «ужасном одиночестве» художника как о настроении живописи:
«Живопись его почти целиком говорит о неотступном смятении, не только о достижении высшего уровня мастерства, но также о головокружении, о мире, от него ускользающем. Главная тема Агридженто – это, конечно, одиночество».
О грустном характере последних вещей де Сталя пишет и влиятельный Шастель. Казалось бы, о чем спорить. История не то, чтобы печальная, но просто душераздирающая: одиночество на людях и без людей, с женой и выводком детей или без семьи, в безвестности и в славе, в скудости и в богатстве – одиночество, смятение, беззащитность…
Но оказывается, что можно спорить, ибо мало что очевидно или даже доказуемо в увлекательной искусствоведческой науке. В своей новейшей монографии о Стале с Виатом, с Шастелем, и еще с полдюжиной исследователей жестоко полемизирует Ж.-К. Маркаде, считающий, что напрасно мы стали бы искать в сицилийских пейзажах что-либо, что свидетельствовало бы о жизненном крахе, что говорило бы о смятении. А если искусствоведы что-либо заметили, то лишь оттого, что они знали, чем это все кончится. Скажем, нашли бы бутылку в море, а в ней неизвестно чьи пейзажи – и сроду бы никому не догадаться о состоянии художника. Потому что живопись развивается в собственном ритме, идет вперед. А одиночество, оно нужно художнику для успешной работы…Так что если что-то и происходило со Сталем (Маркаде называет его состояние «шизоидным»), то к живописи это отношения не имело.
Мне-то думается, что тяжесть, лежащая на душе де Сталя, периоды его возбуждения влияли на то, что Маркаде называет «собственным ритмом» живописи, они повышали продуктивность его творчества.
Жан-Клод Маркаде (как, впрочем, и Вероника Шильц и Андре Шастель) отмечает в сицилийских пейзажах Никола де Сталя влияние византийской мозаики и русской иконы. Ж.-К. Маркаде считает, что красный фон пейзажа, скажем, напрямую заимствован у иконы. Об этом, кстати, не раз говорил мне и парижско-тарусский поклонник де Сталя, известный художник Эдуард Штейнберг…
После возвращении из своего путешествия де Сталь создает целую серию сицилийских пейзажей, среди которых наиболее известны виды поразившего воображение художника Агридженто. Картины эти волнуют поклонников живописи де Сталя новой колористической смелостью. Как выразился мой парижский сосед-художник Александр Аккерман (один из многих русских поклонников де Сталя), в этих пейзажах де Сталь утверждает собственную живописную скрижаль, проявляя некое ницшеанское пренебрежение традиционной живописью. На этих пейзажах полуденное небо предстает черным или ярко-зеленым.
Внучка Никола де Сталя, искусствовед Мари де Буше пишет, что эти пейзажи «заново рождают» сияние сицилийского дня, что самые краски их излучают свет.
В статье для каталога петербургской выставки де Сталя младший сын художника Гюстав де Сталь, так пишет об этой серии картин:
«Пейзажи Агридженто, сияющие всей совокупностью ярких своих красок, таят в себе некую тайну пламени, восходящего к глубинам античности.
Граница этих красок кажется заметной наощупь, их свобода трогает нас и уводит в пустыню одиночества».
По мнению Жан-Клода Маркаде, пейзажи этой серии являются вершиной творчества де Сталя, а может, и всей мировой живописи тоже. Во всяком случае то, что Маркаде называет «абстрактной фигуративностью», достигает здесь вершины творчества художника.
Написанные им в ту пору пейзажи Сицилии и Прованса Никола де Сталь отсылал в Нью-Йорк Розенбергу, и в конце октября 1953 года старый «Рози» поспешил доложить художнику об их первом коммерческом триумфе:
«Хочу сообщить вам приятную новость о том, что со вчерашнего дня нам удалось продать четыре ваши картины и что спрос на них растет. Учитывая это, я, вовсе не желая торопить вас с созданием новых произведений, все же был бы очень рад их получить, ибо опасаюсь, что не смогу удовлетворить спрос на картины… Как я справедливо предвидел, повышение цен на картины никак не остановило покупателей, а напротив подтолкнуло их к затратам».
В конце письма была жизнерадостная приписка: «Только что продали пятое полотно!»
В доверительных письмах Жаку Дюбуру Никола с насмешкой, а порой и с раздражением упоминал старого Рози. На самом деле, он был чувствителен не только к бурному притоку средств из Нью-Йорка, но и к тому, что до бегства Розенбергов из Парижа у них на рю Боэти продавали картины Делакруа, Жерико, Курбе, Энгра, Ван-Гога, Сезанна, Ренуара, Модильяни, Тулуз-Лотрека, Матисса, Брака, Пикассо… А теперь вот Розенберг продает полотна де Сталя. Продает дорого и энергично.
И все же, когда старик Розенберг написал однажды, что он мог бы освободить месье Дюбура от картин, которые лежат без движения, Никола был недоволен. Хотя он знал, что в Париже картины лежат подолгу, да и платят за них не сразу, а деньги де Сталь теперь тратил широко. Еще по дороге в Палермо он написал Дюбуру, что ему по возвращении во Францию понадобится сразу много денег, потому что он решил «купить барак» поблизости от Люберона.
Подходящий «барак» нашелся довольно скоро. Он назывался «Кастеле», что означало «маленький замок». Это и был старинный, не слишком большой, замок, может, просто укрепленная усадьба, царившая над долиной на каменном возвышении под обрывом. Романтическая деревня, где в перестроенном после очередной осады (в XVI веке) и очередного пожара «малом замке» предстояло поселиться барону Сталь фон Хольштейну, называлась Менерб – от самой что ни на есть Минервы, храм которой, вероятно, существовал тут за много столетий до рождения тех, чьи замшелые надгробия еще чтили на здешнем кладбище близ старинной (XIV века) церкви с высоченной колокольней. Французская художественная элита облюбовала эти места (и Опед-ле-Вье, и Бонье, и Фонтен, и Лань) сравнительно недавно. Пикассо жил в Менербе с Дорой Маар, которая жила там и после того, как они расстались с великим испанцем.