К книге
Галерея женщинЭмануэла
89%
Эмануэла
17

Если характер и судьба какого-то человека не идут у вас из головы, это наводит на размышления. Итак…

В самом начале моей отчасти богемной, но больше все-таки трудовой нью-йоркской поры молодые и дерзкие покорители коварного моря литературы за глаза величали ее не иначе как Снежная Дева, Венера Исландская, Мадонна делла Камчатка и так далее – можете сами продолжить сей перечень наполовину восторженных, наполовину насмешливых прозвищ. И поверьте мне на слово: в определенном, холодно-девственном, интеллектуальном смысле она была прекрасна, как, должно быть, прекрасна была непорочная Минерва. К тому же молода – не старше двадцати. Но несмотря на ее умные, внимательные льдисто-голубые глаза и каштановые, с золотым отливом волосы, красиво обрамляющие лоб наподобие венка из шелковистых прядей, я относился к ней скептически. Разве нормально, чтобы такая роскошная, статная, фигуристая девица была совершенно индифферентна ко всем без исключения молодым людям, невзирая на их внешние и внутренние достоинства? Ни к кому ни малейшего женского интереса! Только идеи, только возвышенные идеалы, которые она очень элегантно и в то же время яростно отстаивала. Лишь одно занимало ее – сделать мир лучше. И это с такими-то плавными, маняще-округлыми контурами щек, шеи, рук, тела; с такой очаровательной, хотя и без тени кокетства, манерой вскидывать брови, словно нарисованные на высоком восковом лбу… Воистину греческая дева, думал я, заброшенная судьбой в нынешнем году от Рождества Христова к нам в Нью-Йорк из таинственной утробы некоего богатого, пусть и не самого благополучного родового гнезда в консервативном Северном Иллинойсе (в городке Уитон, если точно), – для того, вероятно, чтобы всех нас сразить умом и красотой.

Насколько я понял, ее заветным желанием и практической целью было писать – для начала рассказы, а после романы и пьесы. Зачем она присоединилась к довольно узкому кружку никому в то время не известной и крайне эгоцентричной – каждый за себя! – творческой молодежи, сгруппировавшейся вокруг Вашингтонской площади? Затем же, зачем и все остальные: мы верили, что наряду с другими творческими группами и объединениями великого города вносим свой вклад в создание «местного колорита», особой литературно-художественной среды, из которой, как она удачно сформулировала, каждый извлекает для себя что-то ценное, будь то критика или одобрение, – и таким образом непрерывно получает импульс для собственных творческих поисков. Ну, что я вам говорил? Интеллектуалка!

Вместе с тем где-то в глубине ее души (в ее «подсознательном», как выразился бы Фрейд) дремало подозрение, если не убеждение, что, хотя источником знания о жизни служит сама жизнь и настоящее произведение искусства есть такая форма интерпретации реальности, которая находит отклик у тех, кто непосредственно соприкасается с реальностью, все-таки познавать жизнь на собственном опыте – это одно, а знать ее на уровне писателя – несколько другое, и полное совпадение тут не обязательно. В человеческой жизни и человеческом сознании, однажды заявила она (не мне, а нашему общему товарищу, с которым при мне затеяла спор), таятся заповедные глубины, куда пытливому уму писателя, сколь угодно талантливого и даже гениального, не нужно, а значит, и не должно погружаться. (Я чувствовал, что по крайней мере одна из стрел ее колчана предназначена мне.) В жизни есть такие явления, такие аспекты, коим решительно нет места в искусстве – нет места в духовном воспитании и просвещении, если на то пошло. На это ее оппонент, молодой литератор (теперь он знаменит), отвечал, что она заблуждается: достаточно почитать сочинения и мемуары действительно великих писателей и художников. Соответственно, возник новый спор – кто достоин называться великим: Вальтер Скотт, Диккенс, Теккерей, Джордж Элиот и Гюго (как автор «Униженных и оскорбленных») или же Толстой, Тургенев, Флобер, Мопассан, Бальзак, Золя, Филдинг, д’Аннунцио (с его тогда уже переведенным на английский «Триумфом смерти»)? Как и следовало ожидать, спорившие разошлись по вопросу о литературной основе произведения и «праве» автора свободно выбирать свой материал. По мнению Эмануэлы – героини данного очерка, – ни Софокл (в «Царе Эдипе»), ни Филдинг (в «Томе Джонсе»), ни д’Аннунцио (в «Триумфе смерти»), ни Бальзак (в «Кузине Бетте»), ни Мопассан не имели никакого права публично препарировать и тем более делать предметом целого романа или пьесы самые постыдные, самые низменные людские страсти. Не то чтобы подобные вещи нельзя было осмыслить (брезгливо отойдя подальше) или затронуть для примера, когда нужно показать, чтó есть благо, а что зло, и пролить свет на пути, ведущие к пороку и падению, но смаковать их, как смакует Золя… фи! Непростительно. Даже если писатель оступился всего только раз, как Толстой (в «Крейцеровой сонате») или Флобер (в «Мадам Бовари»). Подумайте, ведь это лучшие из лучших, из-под их пера вышли такие шедевры, как «Война и мир» и «Саламбо»… Смертельно обидно за них!

Не скрою, пока она излагала свои до невозможности консервативные obiter dicta[41], а я со стороны любовался ее физическим совершенством, меня все больше охватывало недоумение. Просто диву даешься, говорил я сам себе, как может такая проницательная и наблюдательная, такая обворожительная девушка, как эта Эмануэла, в упор не видеть ключевой роли сексуального начала в жизни людей, отрицать его великую, неумолимую, парализующую разум силу. Неужели ей совсем неведомы страсти или хотя бы смутные томления, которые – при всей решимости не замечать похотливого сатира, сидящего внутри каждого из нас, – открыли бы ей глаза на то, что движет нами прежде всего? Мне не верилось, что она настолько закостенела в своем выхолощенном понимании добра, истины и красоты. Но если послушать ее, выходило, что так и есть.

Среди тех, кто пристально наблюдал за ней и нередко отпускал по ее адресу критические замечания, – втайне, готов поспорить, восхищаясь ею, – был Эрнест Шайб (назовем его так), молодой писатель из Дакоты, исключительно талантливый и полный надежд добиться славы в Нью-Йорке. С годами он повредился в рассудке, и эта трагедия, разворачиваясь у меня на глазах, произвела на меня тяжелейшее впечатление. Но тогда он и отчасти Эмануэла входили в группу молодых дарований, вращавшихся вокруг художника по имени Мункхоф, жизнелюбивого, энергичного уроженца Запада, который обосновался на Вашингтонской площади и стал центром притяжения для людей самых разных устремлений – иллюстраторов, драматургов, архитекторов, редакторов, поэтов, – скорее подающих надежды, чем уже состоявшихся.

Шайб заинтересовал меня прежде всего своей поэтичностью, которая в его случае удачно сочеталась с общим реалистическим подходом. Иными словами, это был один из тех редких, ярких цветков, что нет-нет да и рождаются из нашей почвы и нашего света вопреки общей довольно-таки сумеречной и материальной направленности американского искусства. Совсем юный, во многом еще несмелый – но такой очаровательный, романтичный! – он тем не менее, вслед за Бальзаком и Мопассаном, превыше всего ставил реальность, неприкрашенную правду жизни. Столкнувшись с холодно-пуританскими взглядами упомянутой девицы, он, то ли из чувства протеста, то ли очарованный ими, потянулся к ней, хотя иногда (возможно, из-за ее равнодушия) высказывался о ней пренебрежительно.

– Какой из нее писатель! – язвительно бросил он мне в дверях после очередной нашей сходки – после того как Эмануэла, по всей видимости, пресекла его попытку приударить за ней. – О чем она собирается писать? О людях, которые живут какой-то выдуманной ею жизнью? Думает, люди, реальные люди скажут ей за это спасибо? Как бы не так!

При всей своей неопытности Шайб твердо верил, что настанет день, и очень скоро, когда засилью вездесущего романтизма придет конец и восторжествует честное и правдивое отображение жизни.

Несмотря на его прогноз, Эмануэла делала успехи, тогда как ни он, ни я не могли похвастаться тем же. Красавица Эмануэла обладала практической сметкой и бойко кропала всевозможные познавательные и поучительные статейки, раскрывающие прогрессивное развитие мира в самых разных областях. В тогдашних газетах и журналах они шли нарасхват. Не меньшим спросом пользовались ее слащаво-пуританские любовные истории, которые Эмануэла считала подлинным реализмом: какой-нибудь прекрасной души человек – обычно папаша, или мамаша, или сестрица, или братец (нужное подставить) – в правильный момент совершает правильный поступок и тем самым выручает кого-то из беды, – драматический накал и моральное удовлетворение читателю гарантированы.

Однажды теплым солнечным деньком в мастерской Мункхофа на Вашингтонской площади, устроившись возле окна с видом на эту самую площадь, Шайб погрузился в чтение чрезвычайно популярной в то время газеты «Сатердей ивнинг пост». Внезапно он вслух чертыхнулся и швырнул означенный печатный орган на пол.

– И кто же это не угодил нам сегодня? – невозмутимо поинтересовался Мункхоф, отступив на шаг от мольберта, чтобы взглянуть на почти законченный этюд.

– Какая же она дура! – воскликнул Шайб, не уточнив, о ком идет речь, хотя к тому времени мы уже понимали, что он имеет в виду Эмануэлу и ее свежую публикацию. – Писать такую чушь! Благородный друг семьи спасает непутевую девицу от самой себя – и как! Парой добрых слов! – Он ногой отпихнул газету подальше.

– То есть ты отказываешься верить в благие намерения добрых друзей касательно непутевых девиц, – подытожил Симондсон, молодой редактор.

Шайб промолчал.

– Эрнест просто завидует Эмануэле, – вставил Мункхоф. – Ее печатают в «Пост», а его нет. – И он обидно рассмеялся.

– Слушайте, вся ваша братия у меня вот где сидит! – надулся Эрнест. (Он подразумевал редакторское племя.) – Журнальная политика ни к черту не годится – сплошная профанация. Всем подавай какую-нибудь глупую банальность на потребу обывателям, и любой болван, готовый поставлять вам эдакую жвачку, будет напечатан. – (Симондсон встал и от лица своего профессионального цеха отвесил поклон.) – Вот откуда ее гонор и уверенность, будто она знает, как устроена жизнь: ее печатают! – Он презрительно скривил губы.

– Погоди, Шайб, только одно слово! – театрально взмолился Мункхоф, увидав, что Шайб сорвался с места и того гляди выскочит за дверь. – Прости, но если бы она была мила с тобой, ты судил бы ее так же строго?

– Идите к черту! – огрызнулся Шайб и вышел вон.

– С ним все ясно: он от нее без ума, – изрек Мункхоф, тонкий знаток homo sapiens. – Иначе не был бы так повернут на ней.

Если хотите знать, меня его вердикт больно задел. Интересовал ее Шайб или нет, но меня она очень даже интересовала, и я уже лелеял смелую мечту о трудновообразимой на тот момент дружбе с ней.

– Она, бесспорно, хороша собой, и, наверное, это помогает ей расположить к себе любого босса при первом знакомстве, – пустился в рассуждения Симондсон, воспользовавшись отсутствием Шайба. – Но если бы в ее материалах не было ничего стоящего, их никто бы не печатал.

– Стоящего по меркам массовых изданий, – поддел его кто-то (возможно, я сам).

– Шайб так смешно дергается, – равнодушно заметил Мункхоф, – когда ему говорят, что он просто-напросто пишет хуже, чем она. Но так или иначе, теперь мы нечасто будем видеть ее. Кто-то сказал мне, что Эмануэлу приняли в клуб А. и Национальный клуб искусств. Думаю, ей теперь не до нас.

И тут я заметил Шайба, который неожиданно вернулся – кажется, что-то забыл. Услыхав эту новость, он на мгновение замер и быстро взглянул на Мункхофа. «Неужели?» – обронил он и двинулся дальше. Но в его взгляде мне почудилось много больше того, что прозвучало в его беспечно-равнодушном тоне. Признаюсь вам как на духу: я встревожился. Шайб был моложе и красивее меня, многие девушки находили его привлекательным. Может быть, со временем Эмануэла обратит на него внимание? И что тогда? Для меня она будет навсегда потеряна. Возьмет да выйдет за Шайба – почему нет? И хотя ее догматизм и морализаторство претили мне, я был не прочь попытаться (каюсь!) – если бы только она соблаговолила проявить ко мне интерес – изменить ее, привить ей новое, более либеральное отношение к жизни. (Какова самонадеянность, скажете вы, и будете правы!) Ее красота действовала на меня неотразимо. Эта дивная, молочно-розовая кожа, мягкие шелковистые волосы, серо-голубые глаза… Сколько раз, любуясь ею, я снова и снова спрашивал себя, откуда у такой бесподобной красавицы такие абсурдные, отсталые представления. Случалось, мы с ней спорили, но в отличие от Швайба и некоторых других я никогда не позволял себе грубых выпадов и, памятуя о своей конечной цели, старался не выказывать своего полного неприятия ее нелепых идей. Изредка я даже туманно намекал, что одобряю ее сочинения, во всяком случае, не считаю их никому не нужной старомодной чепухой, хотя именно так и считал.

Время шло. Я виделся с ней реже, чем мне хотелось бы. Эмануэла вечно куда-то исчезала. Благодаря авторским гонорарам и, как я догадывался, финансовой поддержке родителей она могла путешествовать в такие места, о которых ни Швайб, ни я, да и никто из нашего окружения в то время не мог и мечтать: Европа, Новая Англия, южный берег зимой… Кроме того, она прекрасно вписалась в одну из модных литературных групп, объединявших широко востребованных, напыщенных, самодовольных интеллектуалов, – в любой культурной столице то одна, то другая подобная группа временно оказывается в центре общего внимания и созывает всех под свои знамена.

И вот примерно через год, когда я сам выбился в какие-никакие редакторы, кто бы вы думали разыскал меня, вернее мой журнал, чтобы прощупать возможность опубликоваться в нем? Эмануэла! Ну и… Журнал уже пользовался известностью, и кое-что из предложенного ею меня устроило. Итог: очень скоро, впервые за все наше знакомство, у нас сложились теплые дружеские отношения. А поскольку в городе постоянно случались разнообразные литературные и художественные собрания, которые я теперь регулярно посещал, мы с ней то и дело сталкивались. Скажу больше – начистоту так начистоту: нередко только потому я и шел куда-то, что надеялся увидеть ее, в расчете мало-помалу сойтись с ней поближе. Да, время шло, но ее красота по-прежнему пленяла меня. На мое несчастье, она была слишком респектабельной и преуспевающей, слишком плоть от плоти сотворившего ее мира, чтобы обратить на меня какое-то особое внимание, тогда как я не оставлял попыток увлечь ее собственной персоной. Ее воспитание, образованность, неподдельный интерес к искусству и философии вкупе с ее природным очарованием не давали мне покоя. Но с ее стороны я всегда ощущал какую-то уклончивость, порой с оттенком неодобрения и внутреннего протеста, порой с инстинктивным желанием отгородиться, словно она чего-то боялась. Это беспокоило и – что греха таить – злило меня. Ведь бывали мгновения, когда мы с ней неожиданно встречались, или танцевали, или просто разговаривали, – бывали мгновения, когда ее глаза внезапно озарялись теплотой и близостью. Я видел это так явственно, что в голове у меня вспыхивало: я ей нравлюсь (или могу понравиться). Иногда мне даже мерещилось нечто большее – как будто она вот-вот откроется для настоящего чувства. В такие мгновения, признаюсь, я становился чересчур порывист и настойчив, у меня с языка сам собой слетал непрошеный комплимент – и в ту же секунду она преображалась. Прежняя, чисто рассудочная холодность вновь брала в ней верх, словно предыдущее мгновение, согретое необычным теплом и расцвеченное яркими красками, лишь приснилось мне. Я видел, как минутное чувство затухает в ее глазах, и душу мне сковывал холод. Этого было достаточно, чтобы потом я неделями избегал ее.

В конце концов мне осточертела игра в кошки-мышки: сколько можно ловить призывные сигналы и получать по носу! «Все, с меня хватит! – сказал я себе. – Что толку стучаться в закрытую дверь? От нее ничего не добьешься. Люб я ей или не люб – ей решать. Пусть сперва сама в себе разберется. Я так больше не могу – и не буду!» И я действительно постарался исчезнуть с ее горизонта. А что же она? Почуяв перемену в моем настроении и, вероятно, укоряя себя за это, она месяцами – иногда по полгода – не трогала меня, но потом случайная встреча вновь сводила нас, и все повторялось один в один вплоть до следующего расставания.

Однако я не мог не отметить, что замуж она почему-то все не выходит – при ее-то сногсшибательной внешности! Впрочем, отдавая должное ее красоте и уму, многие считали ее холодной. Мункхоф, по старой памяти поддерживавший связь и с ней, и со мной, сказал мне:

– Как хочешь, а с Эмануэлой что-то не так. Она либо фригидна, либо витает в облаках, либо не знаю что еще. Невозможно понять, почему такая красотка все еще не замужем и даже ни с кем не завела роман! Это противоестественно. Честно говоря, я всегда думал, что она сойдется с Шайбом.

Его слова резанули меня. Опять Шайб! Мой старый (хотя и помоложе меня) соперник. При всей моей расположенности к Шайбу, сама мысль о его интересе к Эмануэле или о ее интересе к нему была невыносима. Оставалось успокаивать себя тем, что он уже упустил свой шанс, равно как и я.

И все-таки месяца три или четыре спустя судьба распорядилась самым неожиданным образом, и это затронуло всех нас – его, Эмануэлу и меня. Должен сразу сказать, что Шайб, точно так же как Эмануэла, на протяжении всего описанного времени играл в моей жизни чрезвычайно важную, ключевую роль. Я безмерно восхищался им и, наверное, любил его. Какой блестящий, кристально ясный ум! Какое беспощадное и вместе с тем живое, многоцветное, зеркально правдивое отражение жизни, о чем бы он ни писал – об искусстве, литературе, людях, событиях. В коммерческом, материальном, практическом отношении (как вам больше нравится) он вечно был на мели – его сочинения почти не продавались. Соответственно, ел он от случая к случаю и одевался во что придется, даже зимой. Но художественный уровень того немногого, что он успел создать!.. Мне не забыть, как спокойно, беззлобно, несмотря на все лишения, он рассуждал о своем творчестве; как медленно, скрупулезно подбирая слова, пытался сформулировать свою главную задачу – создать такой тип короткого рассказа, в котором, как в капле воды, в предельно концентрированном виде отражалась бы бескрайняя, вечно меняющаяся реальность.

Меня постоянно тянуло к нему, в его убогую комнатушку на Салливан-стрит, к югу от Вашингтонской площади, хотя ему было тогда всего двадцать четыре против моих тридцати четырех. Его стоическое, бесстрашное, свободное от предрассудков восприятие жизни восхищало меня. Жизнь – ха! Что важно в жизни? Еда, одежда, развлечения? Много у вас этого или мало – во всем можно найти и развлекательный, и поучительный элемент. Любовь? Да, любовь стоит особняком, но до сих пор она не сильно его беспокоила, чему он очень рад. Если такое случится, он с большим интересом будет наблюдать за ее проявлениями. Конечно, он неравнодушен к красоте, будь то радостный танец ребенка или упавшая на глаза прядь разметанных ветром девичьих волос… Но подлинное достоинство мужчины заключается в способности напряженно мыслить, постигать суть вещей. Его великое предназначение в том, чтобы исследовать тайну бытия. Все прочее – баловство, халтура, обман, деградация. И он не собирается тратить себя на подобную ерунду. Ах, как я любил его в те полуголодные, полные исканий и открытий дни нашей дружбы!.. Мне хотелось взять на руки его легкое, изможденное тело, его мятущуюся душу, его ироничный ум и прижать к себе, как мать прижимает к груди любимое дитя. Не я один испытывал к нему такое чувство, и все вместе мы старались исподволь, не вызывая его подозрений, поддержать его в нужде, пока он не сможет сам позаботиться о себе.

А потом, на горе всем нам, произошла ужасная катастрофа. Для него – непоправимая. Сумасшествие. Как выяснилось, за ним тянулся шлейф семейной истории психических отклонений. Отец его в припадке безумия покончил с собой. Тетка и прадед страдали душевным недугом. И вот теперь Шайб! Гений, настоящий гений – и вдруг такая беда. А ведь какой ум – неподкупно честный, гамлетовский… По слухам, все началось с мании преследования. Один из самых преданных его друзей только и думает, как сжить его со свету. Другой ставит палки в колеса его литературной карьере. А между тем он разработал новую философию – ключ ко всей философской мысли. Эврика! Его учение дает ответы на все вопросы. Но кому довериться, кого посвятить в свое открытие? И тут уже к прежнему бреду прибавилась мания величия. На самом деле он богат. Он знаменит и влиятелен. Он может повелевать. Его приказы исполняются беспрекословно… Я не могу здесь входить в подробности этой долгой и горестной истории. Скажу лишь одно: понадобилось много времени, участия и любви, чтобы определить его в такое место, где к несчастному относились бы по-человечески.

Теперь несколько слов об Эмануэле и ее роли в столь неожиданном для всех повороте судьбы. Однажды на втором этапе болезни, возомнив себя влиятельной персоной, Шайб позвонил в дверь Эмануэлы, хотя, по ее словам, прежде не бывал у нее. Тогда она еще не знала, что он сошел с ума. Не знал и я. Раздобыв где-то – возможно, в какой-то редакции – ее адрес, он явился как увенчанный славой герой, отважный первопроходец, всемогущий хозяин жизни – своей и не только. Вероятно, он наконец признался себе, что не может без нее. Едва она открыла дверь, он заявил, что намерен увезти ее на остров Сент-Китс на Карибах и там жениться на ней. Яхта ждет – его яхта. На острове у них будет своя плантация. Хочет она или нет, ей придется подчиниться. Он вооружен! И Шайб вытащил нож. Спокойно, никому ни слова. Такси уже внизу.

Трепеща от ужаса, но втайне польщенная, как впоследствии объяснила мне Эмануэла, она послушно пошла с ним. Шайб явно был не в себе, но его одержимость завораживала. В нем было что-то такое, что внушало не только сострадание, но и уважение. К тому же он признался ей в безграничной любви. Он полюбил ее с первого взгляда и навсегда. Она не замечала его, но теперь это не важно. Теперь приказывать будет он. Она должна подчиниться ему, подчиниться его любви. Все это было так дико и так страшно – и вокруг никого, кто мог бы прийти ей на помощь! – что Эмануэла пошла с ним (она впереди, он следом), шаг за шагом, совершенно не понимая, как ей себя вести. Хоть бы на лестнице встретился какой-нибудь мужчина, хоть бы на улице увидеть полицейского!

И вдруг ее осенило. Ведь она вышла из квартиры с пустыми руками. А как же одежда? А деньги? Она не Шайб, который всегда ходит в чем придется. Короче говоря, Эмануэла решила на этом сыграть и, усевшись в такси, спросила, не позволит ли он ей сперва заехать в банк и обналичить чек? У нее нет с собой никаких вещей. Может быть, он сходит с ней в магазин и поможет выбрать что-нибудь из одежды? Ее просьба застигла его врасплох. Потом Эмануэла вспоминала, как он подозрительно уставился на нее – и наконец согласился. Только без глупостей, он все время будет рядом! Одно слово, одно движение – и… Он снова пригрозил ей ножом. Она похолодела от страха. Да, тут было о чем призадуматься. Возле банка на Пятой авеню такси остановилось, Шайб вышел первым и сопроводил ее до двери, а внутри – до стойки, где она у него на глазах выписала чек. И что же дальше? На ее удачу, в банке была дамская приемная, куда она и зашла обналичить чек, предварительно попросив его не сердиться и не беспокоиться. Уж такие здесь порядки! Пусть обождет ее в дверях. Он стал на пороге, а она подошла к окну кассирши и, пригнувшись, еле слышно сказала: «Пожалуйста, прошу вас, ничего не говорите! Тот человек в дверях сумасшедший. Помогите! Он может убить меня!» Кассирша сделала вид, что внимательно изучает чек, а сама нажала на тревожную кнопку, и в мгновение ока за спиной Шайба выросли два охранника, заломили ему руки и повели куда-то. Обернувшись, Шайб крикнул Эмануэле: «Ты предала меня! Но я еще вернусь за тобой!»

Представьте мое состояние, когда я узнал об этом! Да, Мункхоф постоянно шутил, что Шайб неравнодушен к Эмануэле, только я не верил ему, – наверное, просто не хотел верить. И вот доказательство. Недаром же Шайб явился к ней, а не к другой, хотя у него было полно знакомых девушек. Значит, мы с ним жертвы одной и той же страсти. Но так ли? Несмотря на ее сопротивление, а может, и безразличие, я, в общем, неплохо жил. В конце концов, мало ли девушек на свете, и не все ледышки! А Шайб… Вот кто бескомпромиссный герой. Возможно, в своем одиночестве он мечтал о ней так страстно, как я и не умел. А теперь бедняга лишился разума и его заперли в сумасшедшем доме, чтобы он больше не доставлял хлопот ни ей, ни мне, ни всем остальным. Выходит, я… если никто меня не опередил?..

Прошло несколько месяцев – год – второй. Эмануэла уехала за границу, и, не считая редких писем и открыток, я ничего не знал о ней. Ох уж эти письма! Скорее короткие отчеты о том или другом любопытном интеллектуальном опыте. В Италии некто Гордон Крэг создал экспериментальный театр – образец чистого искусства. Очень интересно. Она сейчас исследует его метод. Какой-то Жак-Далькроз изобрел систему ритмических упражнений и где-то там проповедует ее среди восторженных поклонников. Эмануэла тоже приобщилась. Еще то ли в Греции, то ли в Риме, сейчас уж не помню где, знаменитая американская танцовщица открыла свою школу. Эмануэла опять тут как тут. Но ни разу ни единого слова про любовь или намерение выйти замуж. Только интеллект, голый интеллект и строго рассудочный подход к искусству, всегда и во всем только холодная, бесстрастная идея. Так я считал – или сам убеждал себя в этом, не знаю.

И вдруг после двухлетнего отсутствия она вернулась. Точнее, ей пришлось вернуться в связи с какими-то семейными обстоятельствами, о которых я узнал лишь годы спустя. Через некоторое время она возобновила свои специфические отношения со всей переменчиво-постоянной действующей армией богемного фронта Нью-Йорка. В отличие от тех, кто сошел со сцены, или сложил оружие, или погряз в семейной жизни, Эмануэла, как и прежде, была на коне, все такая же эмоционально безучастная, только лет на пять-шесть старше. В каком-то смысле это постоянство даже радовало, в каком-то удручало, подтверждая гипотезу о некоем душевном изъяне.

Поскольку к тому времени я оставил редакторский пост, чтобы целиком посвятить себя собственной литературной работе, мы с ней практически потеряли друг друга из виду и до меня долетали лишь обрывочные слухи о ней. Однако по какой-то неведомой причине, возможно, потому, что она, сама того не желая, все-таки испытывала ко мне некоторую симпатию или тягу, я нежданно-негаданно получил приглашение зайти к ней. Она живет там-то и там-то, ей столько всего нужно мне рассказать о своих путешествиях, впечатлениях, открытиях и так далее. Но я не откликнулся на призыв. Я уже не верил, что эта встреча к чему-нибудь нас приведет, а дружба на расстоянии вытянутой руки мне давно приелась. Короче говоря, я не ответил ей. За время нашей разлуки я внутренне освободился от нее, и меня не соблазняла перспектива вновь превращаться в объект ее критики – хоть открытой, хоть завуалированной. Но не тут-то было! В один прекрасный день она сама робко постучалась ко мне. Зашла узнать, как я поживаю. Ей сказали, что я работаю над новым романом. Она с удовольствием прочла бы его и поделилась своим мнением, если я позволю. Она всегда считала и по-прежнему считает, что если бы я прислушался к некоторым замечаниям… Она не обязательно имеет в виду себя, это может быть кто угодно… Словом, мне определенно пошло бы на пользу обсудить свою вещь не с ней, так с кем-нибудь еще. В душе у меня поднялась буря, я мысленно сразился с ней и нанес ей сокрушительное поражение. Между тем она опасливо бродила из угла в угол, и на лице у нее было написано: «Не строй иллюзий, я просто так зашла, на минуту… Я даже садиться не буду, чтобы ты ничего такого не подумал. Конечно, мне не все равно, глупо было бы отрицать, но это чисто светский интерес…» Чертова баба, выругался я про себя, когда она оставит меня в покое?

А при этом весь ее вид… Внешность! Одежда! Ухоженность! Все настолько обворожительно, что я невольно сказал себе: вот лучшее доказательство, что красивая женщина не может быть настоящим писателем. Какие-то неуловимые флюиды в воздухе… Неужели ее и впрямь волнует только интеллектуальная сторона жизни? Или это ширма? Тогда что прячется за ширмой, если не здоровое чувственное желание? Иначе зачем ей преследовать меня? Но в таком случае для чего она опять морочит мне голову бесконечными рассуждениями о стиле? Для чего мне ее лекция о какой-то там школе, творческой лаборатории, литературном движении, с которыми она, видите ли, внимательно ознакомилась и теперь готова всех осчастливить своими выводами? И снова, как много раз до этого и много раз после, мы уперлись в вопрос, что есть жизнь, мораль, реальность, и, разумеется, не смогли прийти к согласию… Но куда деваться от нежной, бархатистой свежести ее щек, от мягкой округлости шеи и рук, от влажного сияния спокойных глаз?.. Незаметно для себя я с каждой минутой оказывался все ближе и ближе к ней – непозволительно близко, с ее точки зрения. Почуяв опасность в моем маневре, – не иначе как это хорошо закамуфлированная разведка перед стремительной атакой! – Эмануэла замерла на месте, словно на нее столбняк нашел, а потом внезапно засобиралась. У нее дела, надо успеть повидаться с кем-то. Проклятье! В душе я громоподобно предавал анафеме и ее саму, и всю ускользающую пуританскую красоту – на всей земле и на все времена! Будь она проклята! Никогда, никогда больше не подпущу ее к себе! Никогда даже в мыслях не посмотрю в ее сторону! Никогда и ни за что!

Потянулись месяцы молчания, разъединения и демонстративного безразличия. Лишь изредка от нее приходили открытки, когда она зачем-то вспоминала обо мне. Кейп-Код, Квебек, Бретань… Вероятно, я должен был оценить красоту пейзажей. От меня в ответ ни слова, хотя мысли теснились в моей голове. Время от времени в каком-нибудь периодическом издании мне попадался на глаза ее рассказ или очерк, и я не мог удержаться, чтобы не прочесть, как всегда кляня ее за фанатичное упорство в ереси и дико отсталые взгляды.

Потом наступила осень, люди стали отовсюду съезжаться домой, и по разным причинам наше общение возобновилось. Например, в клубе А. устраивали прием, и я был в числе приглашенных. Она тоже пришла – точно серафим в белых одеждах. Как сейчас помню ее просторный, полностью скрывающий фигуру плащ-накидку, который она легким движением развязала на шее, и он упал на пол, – помню, как она перешагнула через него, словно выступила из голубой чаши. Эта случайная встреча произвела предсказуемый эффект, и я не видел смысла скрывать его. Она так же предсказуемо дала задний ход и спряталась в своей раковине, пообещав, впрочем, на днях заглянуть ко мне. (Не бывать этому, твердо сказал я себе и покинул сборище.)

Потом пришло письмо с ее новым адресом. В порядке эксперимента она сняла квартиру в новой типовой застройке в Ист-Сайде. Чудесная атмосфера. Я непременно должен прийти и посмотреть, что делается для улучшения жизни простых рабочих, населяющих эти дома. В физическом отношении (о прочих мы умолчим) она ощущает себя одной из них. Сейчас она как раз собирает «материал», так сказать местный колорит, на базе которого впоследствии планирует написать серьезный роман (еще бы, фыркнул я) из жизни обитателей городских трущоб. На этом месте меня прямо подкинуло. Да что знает о жизни эта холодная рыба, эта трусливая овца!..

Хотите верьте, хотите нет, но воспоминания о белом платье, о прекрасном, как весенний цветок, лице, о грациозной фигуре в тот вечер, когда я встретил ее в клубе А., сделали свое дело, и я поехал в Ист-Сайд. Дополнительным толчком послужило ее второе, намного более дружеское по тону письмо. У нее такое необычное, но по-своему восхитительное жилье. Ничего общего с Вашингтонской площадью! Из окон прекрасный вид на башни Уильямсберга[42] и манхэттенские мосты; вдалеке что на севере, что на юге торчат верхушки высотных зданий. А огни на Ист-Ривер! Да и сама река – просто загляденье. У нее последний этаж, но пока никто не отважился выйти на крышу. Здесь столько воздуха, такая красота и тишина! Она сама приготовит ужин. А после можно было бы вместе посидеть на крыше, полюбоваться видами с высоты. (Она ни словом не обмолвилась о студентке-медичке, с которой делила квартиру, как и о том, что ее комнаты обставлены в лучших традициях Вашингтонской площади – картины, книги, какая-то взятая напрокат скульптура и прочее в том же роде.)

Я отправился в путь, как зачарованный глядя на толпы людей, вываливших на улицу в душный июльский вечер. Казалось, лето, словно мотылек с бархатистыми черными крыльями, порхает возле лица. С ее крыши действительно открывался вид на море огней и далекие башни. А звезды своими лучами доставали до фонарей вдоль реки. Эмануэла в простом белом платьице из тончайшего бумажного муслина и переднике цвета зеленого яблока по-хозяйски сновала туда-сюда. Она и впрямь приготовила мне ужин, между делом развлекая меня беседами об искусстве. Потом мы вышли на крышу, и я прослушал рассказ об удивительных столкновениях с реальностью, которую в данном случае олицетворяли бедняки-евреи, с утра до ночи гнувшие спину на фабриках и в мастерских с потогонной системой труда: сейчас они там, внизу, пытаются глотнуть «свежего» воздуха на грязных, вонючих улицах. Я разомлел. Никогда прежде я не видел ее такой сердечной, по-девичьи оживленной, по-человечески доступной и отзывчивой и в то же время такой экзотически-прекрасной. Мне показалось, что она искренне расположена ко мне, что между нами наконец возникла душевная близость.

Так что в итоге, спросите вы, чем закончилась ночная вылазка на крышу? От избытка чувств я в какой-то момент не выдержал, схватил ее в объятия и хотел поцеловать. Но она, по своему обыкновению, начала брыкаться и отталкивать меня с криками: «Нет! Прекрати! Пожалуйста, не надо! Я не люблю, когда ты такой! Перестань, ради бога!» – и наконец вырвалась, сверкая глазами и фыркая, как драчливая кошка. Вот дура! Чего ей надо? Сама-то знает? Нет? Какого дьявола было все затевать? Поужинать и разойтись? Зачем эти письма, муслиновое платьице, игривый зеленый передник? Зачем все это кокетство – ради никчемной болтовни? Позвала бы тогда уж и соседку-медичку, и еще пять-шесть кумушек, чтобы все было чин чином!

Любые попытки урезонить ее все равно ни к чему бы не привели – упрямства ей было не занимать. От нее веяло холодом. Если я не могу держать себя в руках, ничего не поделаешь. У нее и в мыслях не было того, о чем я подумал… судя по моей выходке. Ни в мыслях, ни в страшном сне! Она никогда не рассматривала меня в таком плане. Это совершенно исключено. Да, я нравлюсь ей – за мой ум (а вовсе не за красивые глаза и даже не за мои книги, как вы понимаете: к книгам у нее тоже есть претензии, недотягивают они до искусства). Но если я не согласен видеть в ней доброго друга и единомышленника, который всегда готов поговорить по душам, и на которого во всем можно положиться, и с которым я мог бы обсудить… Короче, я хлопнул дверью, на прощание сказав ей – и себе самому, – что это конец. Не надо мне ее писем и вообще ничего мне от нее не надо. Пока я шел по людным улицам, в голове тупо стучала горькая мысль: вот и все. Хотя бы один-единственный поцелуй… Хотя бы раз она прильнула ко мне с любовью! Она… Изысканный, свежий, благоуханный цветок!.. Я нахмурился и пожал плечами. И в течение всех последующих дней я снова и снова пожимал плечами.

Но несмотря на свою или ее решимость, мне не так-то просто было покончить с ней. Куда там! Начать с того, что зимой я снова встретил ее в клубе А. В продуваемом сквозняками фойе она скинула с себя кроваво-красный бархатный плащ-накидку точно таким же быстрым, небрежным движением, каким примерно год назад скинула голубой. И мое сердце вновь пустилось вскачь! Ах, эти безмятежные серо-голубые глаза… Эта гладкая, мягкая, нежная кожа… А поступь! Должно быть, так ходила богиня-охотница Диана. Несмотря на размолвку, она сама подошла ко мне. Как у меня дела? Живу все там же? Она была в разъездах, от квартиры в Ист-Сайде отказалась и живет сейчас с матерью, которая приехала в Нью-Йорк погостить у нее. Кстати, она скоро заедет за ней – около половины двенадцатого. Не хочу ли я познакомиться с ее матушкой? Она с удовольствием представит меня. А пока, может быть, потанцуем?

Без особого энтузиазма, поскольку наш последний разговор крепко запомнился мне, но не в силах противиться жару в крови, я согласился. С радостью! И с матушкой ее тоже рад буду познакомиться. Чему ты, собственно, радуешься, спрашивал я себя, на что тебе и она, и ее мамаша? Давно ли ты принял решение не иметь с ней больше никаких дел?.. Увидев Эмануэлу в фойе, я довольно успешно настроил себя на непримиримый лад, и если бы не одна знакомая, снимавшая номер здесь же, в клубе, с которой я договорился о позднем свидании, то сразу ушел бы.

Но когда Эмануэла сама, первая, подошла ко мне, я растаял. Несмотря на внешнюю холодность, в ней появилось что-то вселявшее надежду. Самое время сломить ее абсурдное сопротивление и заставить ее раскрыться навстречу мне! Пора пробить эту сросшуюся с ней броню Минервы, броню бесстрастного, исследовательского интеллекта! Эх, если бы! От вида ее округлых, женственных рук, шеи, талии, бедер, груди меня пронзали огненные молнии. Мысли, прямые, как луч света, обессиливающие, как знойный полдень, нахлынули на меня. Мне представлялось, что мы одни и у нас нет тайн друг от друга. И хотя она еще сопротивляется, я близок к победе. Но победное чувство длится лишь долю секунды, сменяясь ощущением, что я не могу больше терпеть эту боль: сгорать от желания и не получать желаемого. И тотчас наступает реакция – неприязнь, почти что ненависть, меня так и подмывает сказать что-нибудь грубое, оскорбительное и уйти, хлопнув дверью… Но стоило мне увидеть, как она идет ко мне, мной овладело слепое желание покорить ее, и я не сдвинулся с места. Потом мы танцевали, глядя друг другу в лицо. У меня на языке вертелся нескромный вопрос, однако из-за всей предыстории наших отношений я обуздал себя… и сразу проникся к ней ненавистью: убить ее мало!

В тот раз, так же как и раньше, я испытал разочарование. Так же, да не совсем. В ее манере появилась какая-то мягкость или вкрадчивость – не подтвержденная словами, – и эта новая нота пронизывала всю нашу встречу. Возможно, мне померещилось. Она призналась, что давно хотела написать мне, но не решилась. Со мной так трудно. А между тем она часто думает обо мне с теплотой и симпатией, только ей приходится одергивать себя, потому что я постоянно приписываю ей то, чего в ней нет. Ну в самом деле, разве нельзя поддерживать добрые отношения с кем-то – с девушкой вроде нее – и не ждать, не требовать от нее невозможного, не принуждать ее, коли не хочет? Она будет честна со мной. В сексе для нее есть что-то глубоко противное. Сама мысль об этом внушает ей смертельное отвращение. Как я этого не понимаю? Смогу ли понять?.. А я все ломал голову, врет она или не врет (совершенно не беря в расчет очевидной в ее случае патологии: она наполовину фригидна, наполовину нет), и мне не хватило то ли ума, то ли смелости высказать ей все, что у меня накипело. При этом ее красота!.. Как быть? Нет ли шанса преодолеть ее вечную уклончивость? Я дошел до того, что начал подумывать, нельзя ли в самом деле удовлетвориться ничем не омраченными товарищескими отношениями – совместные прогулки, доверительные беседы, откровенные признания, все как у брата с сестрой, – и ни о чем другом даже не помышлять. Ну нет! Еще чего! Что за бред!.. О чем я прямо так ей и заявил. Мужчины сделаны из другого теста. Я, во всяком случае. А будь я иным, сразу бы ей разонравился. Напрасно она тешит себя пустыми, бесплодными, противоестественными фантазиями. Господи, для чего дана ей такая красота?

– Как с тобой трудно! – вздохнула она и больше не прибавила ни слова.

– Уж как есть, – ответил я.

В общем, обмен мнениями закончился холодным недовольством с ее стороны и злостью проигравшего – с моей. Но едва я собрался уходить, Эмануэла снова подбежала ко мне. Ее матушка уже здесь. Может быть, я задержусь на минуту познакомиться с ней? Пожалуйста – она наслышана обо мне. Я смотрел на нее и думал, какого дьявола мне никак не склонить эту Венеру к чему-то большему, чем святое товарищество? С такими мыслями я поплелся знакомиться с ее матерью, про себя приговаривая: «Это в последний раз, теперь уж точно!» Поклон, рукопожатие. Мамаша оказалась низенькой, крепенькой, решительной, весьма заурядной, но тщательно и дорого одетой дамочкой – тонкие губы, прямой лоб, ноль воображения и твердое знание этикета. Она окинула меня таким взглядом, словно к ней подвели юного претендента на руку ее дочери.

И вот что занимало меня в эту минуту: при всей непостижимости самого факта, что такая красавица и умница, как Эмануэла, могла появиться на свет из подобного источника, не здесь ли кроются также истоки ее эмоциональной вялости и сексуальной заторможенности? Ну действительно, какое душевное тепло, какое воспитание чувств могла дать своей дочери эта женщина? Никаких! И потому особенно любопытно было наблюдать, как искренне Эмануэла привязана к старой пустоголовой кукле. Я не оговорился, ее мамаша воплощала собой бездумный конформизм, и если сравнивать их умственное развитие, то Эмануэла ушла далеко-далеко вперед, сколько бы я ни упрекал ее за слабое понимание реальной жизни. Несомненная любовь к матери выражалась хотя бы в том, что Эмануэла безропотно терпела ее глупость. Учитывая интеллектуальные возможности Эмануэлы, это само по себе было забавно. Одним словом, мать и дочь вместе являли собой прелюбопытную картину. Оставалось предположить, что отец все же не чета матери, иначе просто непонятно, откуда у них такая дочь.

И некоторое время спустя – кажется, следующей весной – мне довелось познакомиться с ее отцом, когда они с Эмануэлой делали покупки на Пятой авеню. Что ж, высокий, статный, красивый… Но сразу видно – завзятый ретроград, предпочитающий к тому же держать язык за зубами: типичный расчетливый юрист и охранитель устоев, который больше всего на свете дорожит общественным положением, карьерным и финансовым успехом, а значит, всегда осторожен в мыслях и словах – настолько, что я не мог отделаться от ощущения, будто разговариваю с автоматом, обученным выдавать только юридически правильные и светски корректные фразы. Собственное мнение, если таковое у него имелось, он держал при себе. Поистине образцовый супруг для уже знакомой мне мамаши! Надежный и в меру преуспевающий – в масштабах Чикаго и Уитона, штат Иллинойс, – адвокат. Надо сказать, еще задолго до этого дня я уразумел, что родовое гнездо Эмануэлы в Уитоне было центром местного привилегированного общества, в высшей степени добропорядочного и в меру религиозного. Однажды она сама мне в этом призналась. Как и в том, что ее родители и все их друзья с глубокой скорбью встретили ее решение променять Уитон и своевременный респектабельный брак на Нью-Йорк, с его соблазнами и пороками, одним из которых они почитали литературу.

Повстречав Эмануэлу вместе с отцом и припомнив ее матушку, я пришел к выводу, что подобный союз определенно не мог произвести на свет нормального, живого человека, – и в который раз постарался забыть ее. Легко сказать! Скоро меня вновь начал преследовать ее образ – ее гармоничные формы, ее идеальная фактура, – и вновь настигли мысли о ее глубоко запрятанном, вечно подавляемом желании. И я снова готов был поверить, что она не полностью сделана изо льда, а раз так – не полностью недоступна. Наверняка! И возможно, кто-нибудь сумеет растопить этот лед? Я так загорался от этой мысли, что временами впадал в исступление и уже не знал, кого винить – Эмануэлу или саму жизнь, которая опять и опять зачем-то дразнит меня и оставляет ни с чем, обрекая вечно томиться несбыточной надеждой!

Потом ей показалось, что здоровье матери стало сдавать, и они куда-то уехали на целых два года. По возвращении в Нью-Йорк она предложила мне встретиться за ланчем, затем позвала смотреть какую-то выставку, и все для того, чтобы возобновить наше бесперспективное, никчемное, с моей точки зрения, знакомство. Шутка ли сказать, с нашей первой встречи прошло уже восемь лет! И хотя, на мой вкус, Эмануэла была по-прежнему прекрасна и желанна, все-таки моложе она не становилась.

Упомянутая выставка заслуживает отдельного рассказа. Эмануэле хотелось посмотреть работы некоего Артура Б. Дэвиса[43], и она потащила меня с собой. Мы очутились в мире чувственных грез. Тут летняя полянка при свете звезд усыпана, словно цветами, призрачными фигурами обнаженных и полуобнаженных дев. А тут грациозные, лилейно-белые ню бесцельно бродят туда-сюда, как сомнамбулы. Куда ни глянь, обнаженные в сладостной истоме всем своим существом тянутся к чему-то там, в вышине, как цветы тянутся к солнцу. Это стремление, выраженное в их лицах, руках, телах, заключало в себе, по моему разумению, жажду света и воздуха, свободы и радости, страстное желание сбросить с себя путы унылых будней или разорвать оковы условностей, на которые обрек их мир.

«Неужели тебе это нравится, Эмануэла? – удивился я. – Ты ведь равнодушна к процессам воспроизводства жизни. Чуть коснись отношений мужчин и женщин – ты сразу в кусты. – (Я привожу не точные слова, а общий смысл сказанного.) – Ты вечно где-то носишься и смотришь бог знает на что – то тебе подавай ритмическое движение, то живопись вроде вот этой… Но для чего? В реальной жизни ты бежишь от таких вещей, как от огня. Им нет места даже в твоих сочинениях. Интересно почему, если тебя это так увлекает?»

Она, как водится, перевела разговор на меня. Дескать, я такой-сякой, никаких сдерживающих рычагов, никакого понимания и тем более анализа культурных градаций и нюансов, необходимых для правильного устройства общественной жизни. Прямо обвинительная речь. Я вспылил: да кто она такая, чтобы судить меня? И если я не хорош, зачем преследует меня все эти годы? Я, что ли, бегал за ней? Сама-то она знает, чего ей надо? Впрочем, знает не знает – пусть оставит меня в покое! Я не могу слушать бредни про пользу самоограничений, особенно из уст такой, как она! Очень жаль, что даже Шайб в своем безумии не сумел ткнуть ее носом в реальность – хотя бы и насильно! С тем я и вышел в надежде никогда больше не иметь с ней никаких дел.

Но нет, я еще не покончил с ней – или она со мной. На следующий год она сняла студию в летней богемной колонии под Нью-Йорком, в Нью-Джерси, и как ни в чем не бывало прислала мне приглашение навестить ее. Место изумительное – деревня Дорнвельт в округе Рокленд. Там обосновалась довольно занятная творческая компания. Ее студия находится на отшибе, в двух милях к востоку, так что ее можно считать, а можно и не считать частью дачной колонии. Как бы то ни было, из ее домика на западном склоне открывается вид на реку Эджком, потому она его и выбрала. А прямо под южным окном журчит ручей. Она сняла домик на все лето пополам с некоей Розали, которая сейчас куда-то уехала, и на несколько недель она осталась в одиночестве, если не считать прислуги и редких гостей. Не захочу ли я выбраться к ней? Ничего, что мы рассорились, это все пустое. Место просто райское, мне понравится, и не важно, что я думаю о ней. Не стану же я вечно держать на нее зуб – сумею простить и забыть нашу размолвку? Она, как всегда, готова просить у меня прощения. Кстати, тут есть очень милые девушки, намного более привлекательные, чем она, и при желании с ними можно познакомиться, но это не обязательно, все на мое усмотрение.

Самое ценное здесь – красота окружающей природы и возможность хорошо отдохнуть. Склон над хижиной усеян валунами и поднимается на высоту шестьсот футов, а ниже сплошь зеленые луга, сбегающие к реке, которая по ночам сверкает в лунном свете. Может быть, я приеду на недельку – или на любой другой срок? Места хватит. Кроме того, если я предпочитаю уединение, на берегу реки в березовой роще есть вполне пригодный для жизни шатер – крепкий, сухой и теплый, – где я мог бы писать, или отдыхать, или делать все, что мне заблагорассудится. Сигрид, ее прислуга-шведка, могла бы готовить для меня, а по утрам приносить мне завтрак. Да она и сама с удовольствием готовила бы мне завтрак, спускалась ко мне и завтракала вместе со мной. Она обещает не мешать мне. И хватит ссориться! Она не допустит новой ссоры – просто не даст мне повода ссориться с ней, и будь что будет!

Ого, вот так новость! Все-таки дождался. После десяти – или одиннадцати? – лет, прошедших с нашей первой встречи, когда Эмануэле было двадцать. Только с чего бы вдруг? Что настроило ее на столь либеральный лад? Уж не случился ли у нее роман, а может, и не один? Иначе откуда такая перемена? Неужели она кому-то отдалась? Или… или решилась отдаться мне? Я терялся в догадках и, признаюсь, сгорал от любопытства. Надо же, застарелое неудовлетворенное желание наконец победило! Вот только сам я, в своем нынешнем качестве, почти полностью утратил к ней интерес. Слишком долго она раздумывала!

Здесь следует сказать, что к тому времени учение Фрейда о бессознательном и его влиянии на наши поступки и убеждения широко распространилось в Америке и пользовалось большим влиянием. Я тоже решил приобщиться к модной теории и, штудируя Фрейда, невольно думал об Эмануэле. Она могла бы служить наглядной иллюстрацией некоторых его идей. Например, ее повышенный интерес к прекрасному, к танцам, к чувственному искусству, ко мне, наконец, – и ее постоянное бегство от чувственности; ее на редкость ограниченные, скованные условностями родители – и ее, надо думать, стреноженная, скорее всего безрадостная, юность. Что, в сущности, я знаю о ней, кроме того, что она пожелала донести до меня? А тот факт, что она сама, хоть и с оглядкой, делала шаги мне навстречу, о чем-нибудь говорит? И теперь еще это письмо. Возможно, последняя отчаянная попытка. Как быть? Ехать или нет? С одной стороны, соблазн велик. С другой – у меня появилась постоянная спутница, которая во всех отношениях меня устраивала: радовала глаз, не давала скучать и стимулировала в творческом и физическом плане. Правда, по стечению обстоятельств, она временно отсутствовала – отправилась в Кливленд «привести мысли в порядок». Примерно через неделю я должен был присоединиться к ней. И вдруг – на тебе! Вправе ли я, как психолог и писатель, упустить такой шанс?

Сидя в поезде, я лениво размышлял о времени, вернее, о его безжалостной роли в случае Эмануэлы. При нашей последней встрече я дал бы ей лет на восемь больше, чем при первой, когда ей было девятнадцать. Однако она не утратила привлекательности, иначе с чего бы возникла ссора, напомнил я себе. Но с тех пор прошло еще два года!

Я сошел с поезда в Блаувельте и сразу увидел ее: Эмануэла приехала за мной в легкой двуколке, которую ей одолжил кто-то из местных. Я заметил, что она, как говорится, вошла в тело и подрастеряла лилейную грациозность и легкость движений. Но для своих двадцати девяти обворожительна, факт. Среди литературных дам Эмануэла бесспорно королева красоты, подумал я. Однако очень скоро выяснилось, что красавица по-прежнему пребывает в плену умозрительного, то бишь искусства во всех его проявлениях: ее влечет не жизнь, а лишь отображение жизни. Ну так не ссориться же нам опять из-за этого? Я, во всяком случае, не собирался. Если ей приспичило стать более покладистой и не прятаться чуть что в свою скорлупу, так тому и быть, – возможно, на сей раз я сам буду прятаться от нее. Там посмотрим. Положа руку на сердце: хочу ли я ее, как раньше? Время поработало над ней. Куда подевалась сводившая меня с ума девятнадцатилетняя красотка? Ну да жизнь есть жизнь, нечего злорадствовать. Кроме того, с нашей последней встречи многое изменилось, и я пребывал в совершенно ином состоянии и настроении. Несравненно более благодушном и веселом.

Наверное, поэтому мы с ней поладили лучше, чем когда-либо. Она определенно держалась проще и приветливее, чем всегда, а я сам с собой договорился, что не стану вступать с ней в спор ни по какому поводу, особенно по поводу ее персоны. Чур меня! Если мы расходимся во мнениях, совсем не обязательно ссориться. Разумеется, я никогда не принимал ее точку зрения, как и она мою. Но в кои-то веки это перестало иметь значение. И я не мог не отметить, что в ее словах, независимо от предмета обсуждения, уже не было прежнего напора и задора. Она определенно проявляла склонность к компромиссу, по крайней мере в общении со мной. С чего бы? Неужто ей понравилась моя последняя книга? А может, начала смотреть на меня другими глазами? Наверное, распугала всех мужчин своей ученостью и догматизмом и теперь кусает локти. Пока она обходила местные лавки, закупая продукты для уик-энда, я смотрел на ее уверенную походку, на мерно покачивающееся тело в платье из белой ворсистой материи, и меня одолевали сомнения.

– Скажи, Эмануэла, – спросил я, навострив уши в ожидании ее ответа, – тебя тоже накрыло фрейдистской волной, как всех нас? И что ты думаешь об этой теории? Она действительно дает ключ к решению всех проблем?

Ну разумеется, она читала Фрейда, и кое-что произвело на нее впечатление. Но принимать его безоговорочно?.. Нет. Он слишком вульгарен и категоричен в своем анализе, не оставляет никакого зазора для альтернативной мысли. И вообще, ни одно из его утверждений, чего бы оно ни касалось, нельзя принять за окончательную истину. Хотя у нее на многое открылись глаза. Но сексуальность как подоплека всех сновидений?.. В этом она далеко не уверена. Вернее, уверена, что здесь есть большая натяжка. Согласиться с тем, что жизнь во всем ее многообразии уходит корнями в какие-то темные, мутные глубины и служит лишь их видимым продолжением? Нет, решительно нет!

Последовал долгий разговор о химии, физике и физиологии: Жак Лёб, Мечников, Уильям Крукс, Кюри, Ле Бель, Алексис Каррель… Не перечесть всех тех, кто уже тогда поражал воображение мыслящих людей своими научными открытиями. Много всего перечитав и передумав с нашей последней встречи, я стал лучше понимать Эмануэлу и впервые осознал, что она так и не избавилась от мировоззрения, сформированного ее родителями и американским Средним Западом в целом. Несмотря на свою ученость и жажду знаний, она сохранила «чистоту мыслей», если выражаться ее языком, а точнее говоря – недостаточную их широту, чтобы прийти к пониманию, которое не делит мир на чистое и нечистое и принимает его целиком. Провинциальный Уитон, юные годы в чопорной школе для девочек, заведомо ограниченные попытки расширить кругозор в одном из наших так называемых университетов, сотрудничество с респектабельными периодическими изданиями и знакомство с общепризнанными писателями, издателями и даже учеными… Я почувствовал, как прочно все это сидит в ней, прямо или косвенно влияет на нее, не дает ей раскрепоститься.

Несмотря на общее потепление с ее стороны, проявлявшееся в мелких оттенках манеры и тона, меня раздражало, что при всей ее образованности, в ее тридцать или тридцать один, механизм продолжения рода по-прежнему заводит ее в тупик и оскорбляет ее достоинство. Нельзя, видите ли, согласиться с тем, что жизнь уходит корнями в темные и мутные глубины! Какая ахинея! Вот уж поистине «глубины»! Сколько можно нести эту чушь – с ее-то женской красотой и полной, надо думать, пригодностью для того самого, от чего она годами шарахается!

Было и еще кое-что. Принимая ее приглашение – и позже, непосредственно общаясь с ней, – я нюхом чуял, что она позвала меня для разрешения какого-то внутреннего конфликта между чувственным и пуританским началами в ее природе, то есть попросту использует меня, и от этого мое раздражение только усиливалось. В первые часы после приезда, пока мы обходили все лавки в городке и потом ехали в двуколке к ее очаровательной «студии», я поглядывал на нее с подозрением и даже, не скрою, с тайным осуждением. Такая красавица – и такая чудачка! Чокнутая, если называть вещи своими именами. Раз навсегда застывшая в дорогих ее сердцу условностях и страхах. Однако теперь по велению разума – отнюдь не тела или эмоций! – рискнувшая наконец связаться с мужчиной, да не с кем-нибудь, а со мной, которого столько лет отвергала по морально-этическим соображениям и от которого столько раз ускользала, убедительно демонстрируя гнев и отвращение. О боже! Неприступная красавица сподобилась позвать меня в укромный уголок. Для чего, хотелось бы мне знать? Знает ли она сама, даже теперь?

Как вскоре выяснилось, девичьи ужимки остались при ней, невзирая на весь псевдолиберальный антураж. Она поспешила объяснить мне, что Сигрид, ее прислуга, известна всем своей религиозностью. Кроме того, Эмануэла уже договорилась с хозяйкой домика – которая, к слову сказать, и одолжила ей двуколку встретить меня на станции, – что я поселюсь в шатре у реки… Между прочим, этот шатер в березовой роще в прежние годы снимал на лето один известный художник… Да, а еще сегодня вечером к чаю и завтра к обеду она ждет гостей. (Какая предусмотрительность, подумал я, пока она перечисляла всех поименно.) Но что мне за дело? Я запретил себе злиться. Так или иначе, я не планировал здесь задерживаться. И все же я мысленно обозвал ее дурой. Может быть, сразу сказать ей «до свидания» и уехать на ближайшем поезде?

Однако я передумал. Стоило забираться в такую даль, чтобы пороть горячку! К тому же место и правда было изумительное. В то время я работал над серией биографических очерков и один черновик прихватил с собой. Рядом с шатром протекала очень живописная быстрая речка, и как раз со стороны речки был натянут парусиновый тент. На подстриженной зеленой лужайке под тентом мне был приготовлен стол с рабочим креслом. Внутри имелись полки с книгами, и я заметил среди них весьма любопытные. Позади широкого луга, окружавшего домик Эмануэлы, высился лесистый холм, от которого вечерами веяло свежестью и прохладой. Группы раскидистых, издалека почти черных сосен перемежались гигантскими валунами и пятнами нежно-зеленого цвета. Решено: остаюсь! Какая мне разница, что там она думает и как поступает? Да пусть делает что хочет! Если меня будут кормить, как обещали, пробуду хотя бы до понедельника или вторника. В городе сейчас жара. А Эмануэлу вместе с ее друзьями можно попросту игнорировать. Она совсем запуталась в своих метаниях и неудовлетворенности: ждет, что я силой возьму ее на манер пещерного человека и разом избавлю от затянувшегося и, возможно (кто ее знает!), мучительного самоограничения – убью дракона, который не пускает Спящую красавицу в мир ее запретных грез. Ну уж нет, никаких драконов я убивать не стану. По мне, так пусть себе спит дальше, ныне и во веки веков.

Соответственно, я объявил, что предпочел бы не знакомиться с ее гостями и поужинать в одиночестве внизу, под навесом. Мое пожелание распространяется и на завтрак, а там будет видно. Это место располагает к работе, можно даже сказать – вдохновляет. И я удалился обследовать содержимое самодельного книжного стеллажа: вбитые в землю березовые колья и между ними несколько полок. Потом в одном углу я обнаружил удочку. Но если я думал отделаться от Эмануэлы, то мой расчет не оправдался. Гости, объяснила она, появятся не раньше пяти или половины шестого, а сейчас только три. Мы могли бы прогуляться вдоль речки и посмотреть на изрезанные стены ущелья, по дну которого она бежит бог весть с каких времен. Ну ладно. Только прежде ей нужно сходить в дом (до него было всего двести ярдов) и оставить распоряжения для Сигрид. Ну ладно. Распоряжения распоряжениями, однако она успела переодеться. Вместо дачного наряда, в котором она встретила меня с поезда, на ней теперь был костюм, более подходящий для прогулки по дикой природе: плотная твидовая юбка, яркий джемпер и кепи.

Мы безмятежно провели вдвоем пару часов. Эмануэла впала в мечтательное настроение и принялась вслух фантазировать, совершенно не заботясь о том, интересно ли мне слушать ее и согласен ли я с ее умозаключениями. Замечал я одну удивительную вещь касательно пчел? Она сама до нынешнего лета не замечала. На берегу недалеко отсюда есть заросли дикого бальзамина. Очевидно, этот медонос пчелы предпочитают всем прочим – тучами слетаются на него и надсадно гудят от нетерпения. Ведут себя совершенно непотребно, точь-в-точь как заядлые пьяницы, просто стыд! Каждый день примерно в это время или чуть раньше сотни пчел уже валяются на земле вверх тормашками под невинно-розовыми цветками, из которых они высосали вожделенный нектар. До того накачиваются медом – или алкоголем? – что не могут взлететь! Правда, правда! Я рассмеялся и пошел за ней поглядеть на срамных пчел. А про себя подумал, что, похоже, она каким-то образом договорилась со своей нелепой добропорядочностью: еще лет шесть назад ей не пришло бы в голову поделиться со мной подобными наблюдениями. И это было только начало. В другой раз речь зашла о девушке, которую мы, пройдя немного дальше, увидели на переброшенном через речку деревянном мостике. Вульгарная, хотя довольно смазливая девица, чей род занятий угадывался по ее одежке, нарочито цветастой и броской, равно как и по ее чересчур раскованной походке и нагловатому взгляду. Я невольно ударился в размышления об опасном сплаве молодости и невежества. Когда мы почти поравнялись с ней, Эмануэла шепнула мне:

– Смотри, смотри! Потом расскажу тебе…

Она кивнула девице, та весело поздоровалась в ответ, и мы разошлись.

– Это дочка миссис Прингл, здешней прачки, – доложила мне Эмануэла. – Они всегда жили в нищете, и дочь подалась в Нью-Йорк – якобы нашла там работу. Изредка приезжает домой на уик-энд. Самое убийственное в этой истории, что при всей очевидности происходящего ее мать ни о чем не догадывается и всем рассказывает о дочкиных успехах. А та и домой-то приезжает исключительно ради свиданий кое с кем, но мать даже не видит, что творится у нее под носом.

– Пропащая! – резюмировал я. – Конченая девица.

– Да, увы!.. – вздохнув, подтвердила Эмануэла.

Признаться, я не ожидал от нее столь мягкой, почти сочувственной реакции, как не ожидал и спокойного, открытого обсуждения щекотливой темы. В прежние времена такое было бы немыслимо. Теперь же она не только сама затронула скользкий предмет, но и попыталась проявить понимание:

– Печальная история. Мне жаль ее темную, забитую мать, которая изнуряет себя непосильным трудом, и жаль эту девушку. В сущности, у нее не было шанса выбиться в люди.

– Ну не знаю, может быть, не надо их жалеть, – возразил я. – Если они никогда не знали другой жизни и подобный ход вещей их более-менее устраивает… Так ли уж они обе несчастливы?

Эмануэла посмотрела на меня, но ничего не сказала. Да, в ней определенно произошла удивительная перемена к лучшему, хотя сама она, возможно, считала это своим поражением.

Я был заинтригован. До сих пор Эмануэла не выказывала понимания, а тем более сочувствия по адресу ничего не умеющих и ничего не смыслящих людей. К тому же аморальных! Не пытается ли она доказать мне, что изменилась – что она уже не та неумолимая Минерва, какой я знавал ее?

Если так, то для своих откровений она выбрала неподходящего слушателя – скептически и даже неприязненно настроенного. Мне не нравилось, что Эмануэла играет (или заигрывает) с опасностью. Несомненно, она уже ощущала бесперспективность своего положения, после того как то ли из принципа, то ли в силу природной черствости упустила золотую пору юности. Раньше она просто не задумывалась об этом, не понимала, что творит, а теперь – глядь, незаметно приближается осень жизни. Но даже ее нынешний, обновленный взгляд на себя не отменяет глубоко сидящих в ней жестких внутренних запретов, которые уберегут ее от «беды». В этом я был уверен, и никакой Фрейд, никакой страх старости не свернут ее с праведного пути. Вот почему я не мог всерьез воспринимать ее новую ипостась. Пусть живет как хочет, в согласии с собой или нет – мне уже все равно. Конечно, еще год, два, три назад мысли о ней изводили меня. Но с тех пор я остыл. Ведь что она такое? Способна она полюбить – меня или другого? Я отказывался верить в это. И не желал выступать в роли первой – или последней – помощи по прихоти женщины, осознавшей наконец, что ее молодость проходит даром. Мне даже думать об этом было противно.

Между тем ласковое предвечернее солнце заливало склон холма, и рядом со мной по зеленой травке медленно брела Эмануэла, прекрасная, как экзотическая орхидея. Каким безумным восторгом жизни и любви могло все обернуться! И как жаль, что и эта встреча, по обыкновению, закончится разочарованием – не только по ее вине, но и по моей.

Почувствовав (полагаю) мое равнодушие, она принялась беззастенчиво обхаживать меня. И я не устоял – согласился прийти к ней на ужин, хотя и не задержался надолго. Но в половине одиннадцатого она спустилась ко мне посмотреть, знаю ли я, как устроиться на ночь, чтобы было уютно и тепло. Умею ли я обращаться с походной кроватью-палаткой и пологом от комаров, который к ней прилагается? Это не так легко, как кажется, тут есть одна хитрость. Когда я улягусь, она заглянет проверить. Ах, Эмануэла, подумал я, все твои уловки шиты белыми нитками! Но похоже, ты не способна ощутить жар в крови, а без этого ничего не случается. Я не чувствую даже слабого отблеска того огня, которым ты вроде бы должна быть сейчас охвачена. Да будет тебе известно, что секс – это не мысль, а эмоция. Как если бы тебя внезапно бросило в жар или земля ушла из-под ног. Но то, что движет тобой сейчас, – не более чем идея, слабая, невнятная, ничего общего не имеющая с простой и сладостной чувственностью, с зовом плоти… Неужели я ошибаюсь и тобой движет что-то, чего я просто не умею распознать?

Я был так растревожен и так озадачен своими раздумьями, что не видел ничего романтического в нынешней пикантной ситуации. Ровным счетом ничего. Никакого нетерпеливого волнения, которое я всегда испытывал в подобных обстоятельствах. Черт побери! Будь оно все неладно! И вокруг, как назло, такая красота – лунная ночь, игривая, сверкающая речка. Меня взяла такая досада, что, когда Эмануэла вернулась, задрапированная в мягкую легкую накидку, – прямо сильфида в лунном сиянии! – я решил продемонстрировать ей полное безразличие. А что? Она же не стеснялась столько раз демонстрировать мне свое безразличие!

Эмануэла тихо приблизилась к моей походной койке. Я лежал на боку, глядя через откинутый передний клапан на искрящийся поток и притворяясь, будто не замечаю ее. И вдруг… вы не поверите!.. во мне ни с того ни с сего что-то перевернулось. Этот лунный свет на ее лице… Лунная рябь на воде, с веселым журчанием скачущей вдаль по камням…

– Ну как, удобно тебе? – спросила она, проверяя, хорошо ли подоткнуто одеяло в ногах.

Я приподнялся на локте и посмотрел на нее:

– Да, вполне.

– Значит, сам во всем разобрался?

– Можешь проинспектировать, если хочешь.

Она перешла к изголовью. И тогда, под влиянием всего, что передумал за этот день, я рванул ее к себе и крепко прижал: настал-таки мой час, конец ее глупой строптивости! Но пока я ловил губами ее губы, все ее тело протестующе сжалось, подчиняясь всегдашней и, по-видимому, непроизвольной реакции, заложенной в самом устройстве ее психики. Опять! Мало я натерпелся в прошлом!.. Должно быть, она просто не могла иначе. Должно быть, это происходило у нее на каком-то химическом уровне, автоматически включающем механизм сопротивления. В итоге она высвободилась и убежала, а у меня в руках осталась сползшая с ее плеч накидка. На сей раз хотя бы обошлось без гневных окриков и команд, которыми она в прежние годы встречала мои поползновения, доводя меня до бешенства. Наша потасовка происходила, можно сказать, в тишине, если не считать сдавленного «не надо… не надо, пожалуйста!». Возможно, потому, предположил я, что ею руководил неподдельный физический, то есть неконтролируемый, страх, а не умозрительная установка на сопротивление, как раньше.

Так или иначе, я не собирался повторять свою попытку. С моей стороны это вышло нечаянно, спонтанно. Но с ее стороны… Если после стольких лет близкого знакомства, после всех ее изощренных приготовлений она опять артачится, то пусть и дальше живет как живет! В этом дурацком эпизоде для меня не было ни романтики, ни вдохновения. Успокоившись, я повернулся в своей смятой постели на другой бок и крепко уснул – так крепко, что проснулся только от утреннего солнца, бившего мне в лицо через не закрытый на ночь клапан палатки. И никакой Эмануэлы! Немного позже, уже после того как я предусмотрительно спрятал ее накидку, Сигрид принесла мне завтрак – яичницу с беконом и кофе.

И вдруг в десять, когда я намеревался отправиться на прогулку, – Эмануэла! Ни в поведении, ни во взгляде ни единого намека на вчерашнюю суетливость и нервозность. Словно ничего и не было. Смотри, какая погода, сегодня будет чудесный день! Хорошо спал? Великолепно, заверил я. Что ж, если я не против, если не держу на нее зла, тогда она предложила бы искупаться. Всего в миле отсюда есть отличный гранитный бассейн. Он вырублен прямо в скале и питается водой горного ручья. Вообще-то, бассейн – принадлежность усадьбы одной местной четы, но хозяева уехали на лето в Европу. Кстати, спроектировал и построил его покойный Стэнфорд Уайт[44], друживший с хозяйкой дома. Купальный костюм для меня найдется.

Получив мое согласие, Эмануэла пошла в дом и вернулась с двумя костюмами – для себя и для меня. По дороге мы не говорили ни о ком и ни о чем, кроме красоты окружающей природы. Я покорно восхищался прелестными видами, а сам с маниакальным упорством мысленно разбирал ее по косточками. Невероятно! Ее постоянные качания между желанием и отторжением раздражали, но еще больше поражали меня. Какой-то вечный маятник! Вот сейчас мы по ее инициативе идем купаться вдвоем, а это значит, что на мое обозрение будет выставлена ее соблазнительная фигура в купальном костюме – и вокруг никого! Но судя по выражению ее лица, подобные мысли не приходят ей в голову, и дело не во мне – на моем месте мог быть любой другой ее поклонник. Раз десять я готов был высказать ей все начистоту, но в конце концов передумал. Посмотрим, как она выйдет из положения и долго ли сможет отмалчиваться.

И вот – купальня. Большая чаша с водой, полностью окруженная деревьями, с кабинками для переодевания за северным выступом скалы. Эмануэла как ни в чем не бывало взяла у меня из рук сверток с купальными костюмами и полотенцами, развернула его и разделила содержимое на две части.

Но, боже мой, ее глаза!.. Лицо!.. Никаких признаков волнения или смущения, как будто в совместном купании, в случайных прикосновениях под водой нет и быть не может ничего романтического. Скорее в ней ощущалась привычная эмоциональная холодность – или внутренняя преграда, возникшая, как мне теперь кажется, помимо ее воли и состоявшая из безымянных, неуправляемых сомнений и страхов. Что-то вроде автоматических раздвижных дверей в водонепроницаемом отсеке корабля: в случае опасности, реальной или мнимой, они захлопываются, надежно изолируя укромное пространство от внешней угрозы; применительно к Эмануэле – от той грозной волны, которой втайне жаждала ее душа.

Я первый вышел из раздевалки и стал ждать, когда она появится. И она появилась – великолепная в своем раздельном купальнике цвета зеленого яблока. При таком наряде ее вечная отстраненность, пожалуй, делала ее вдвойне привлекательной. Она сразу нырнула в воду и поплыла к противоположному краю. Усевшись на выступающий из воды плоский камень, махнула мне рукой и крикнула: «Давай теперь ты!» Я медлил, любуясь ее бесподобными линиями, но не забывая о ее холодной решимости во что бы то ни стало держать оборону. Зачем мне плыть к ней? Я ведь знаю, чем все закончится. Увертками и новой ссорой. Хотя… если я сам ищу ссоры, надо ее спровоцировать. Я подплыл, обхватил ее за плечи и, пригнув к себе, стал целовать в шею. Как и следовало ожидать, в ответ – инстинктивное мускульное отторжение. И возмущенный окрик. У меня до сих пор стоят в ушах ее мещанские, лживые – или трусливые – возгласы:

– Пусти, слышишь? Не надо! Прошу тебя! Прекрати немедленно! Я не для того привела тебя сюда, здесь публичное место!

– Слышу, слышу… Послушай и ты меня, Эмануэла, – начал я, – потому что это наш последний разговор. Теперь уж наверняка. Вечером я возвращаюсь в Нью-Йорк, и больше ты меня не увидишь, ни здесь, ни где-либо еще, обещаю тебе. Хватит играть со мной, всему есть предел. Прошлой ночью, когда ты пришла ко мне, я подумал, что ты наконец-то решилась сделать то, о чем давно мечтаешь. И только поэтому, а не по какой-либо иной причине я обнял тебя – сдуру поверил, что ты наконец осознала, чего хочешь, и готова это признать. До той минуты я был уверен, что ты осталась прежней. Но я не побежал за тобой, потому что понял: ты опять сама не знаешь, чего тебе надо. То же самое сегодня, когда ты явилась ко мне со своей купальной затеей. Я пошел с тобой не в расчете на что-то, Эмануэла, я прекрасно знаю, что ни мне, ни кому-либо еще ничего не светит. Ты панически боишься. Ты жертва какого-то фрейдистского вывиха, который не способна преодолеть, – вот тебе вся правда! С тобой что-то не так. У тебя болезненный страх секса, страх, запрещающий тебе вступать в нормальные отношения с мужчиной, страх жизни! При этом ты все время надеешься, что я или кто-то – но отнюдь не потому, что ты любишь меня или кого-то! – поможет тебе стать самой собой вопреки самой себе. И всякий раз, когда я пытаюсь помочь тебе, – смотри, что получается! Да взять хотя бы прошлую ночь. Или тот вечер, когда я пришел в твою квартиру в Ист-Сайде. Или сегодня, здесь и сейчас. Может быть, ты ненормальная? Да не может быть, а так и есть. Вечно пляшешь вокруг желаемого, но когда тебе предлагают – бери! – делаешь вид, что тебе этого вовсе не надо! И ладно бы еще притворялась передо мной, так ведь и себя обманываешь.

– Замолчи, пожалуйста! Ты совсем меня не понимаешь! – воскликнула она.

– Так уж и не понимаю? Впрочем, как тебе будет угодно. Только на этот раз я ухожу навсегда.

Я поплыл назад и пошел переодеваться. Вероятно, Эмануэла тотчас последовала за мной, потому что, когда я вышел из раздевалки, она уже поджидала меня. С видом удрученным – или обреченным, поди разбери! Мы вместе направились по дорожке и продолжили прерванный разговор, отставив в сторону обиды и злость и вооружившись философским спокойствием. Под конец Эмануэла проронила:

– Ну допустим. Возможно, ты прав. Не знаю. Я не стану сейчас пытаться объяснить и тем более изменить себя. Уж как я чувствую, так и чувствую, иначе не умею. И я не собираюсь подталкивать себя к каким-то действиям, если не чувствую в них большой нужды.

– Все правильно! – парировал я чуть более ядовито, чем следовало. – Но тогда не надо и других подталкивать к тем действиям, которые они отнюдь не горят желанием совершать.

– Наверное, ты прав, упрекая меня. Наверное. Но… Нельзя быть таким жестоким! – вырвалось у нее, и она невольно поморщилась, словно от внезапной резкой боли.

Остаток пути до ее студии мы шли молча.

Выяснив, что могу успеть на поезд, отходящий в шесть тридцать, я быстро собрал свои вещи. Эмануэла, обладавшая редкой способностью сохранять безупречную выдержку и дипломатичность, что бы ни случилось, даже если ее постигло фиаско сродни сегодняшнему, любезно отвезла меня на станцию. И когда поезд тронулся, с улыбкой помахала мне вслед.

Потом наступила тишина: за следующие четыре года ни единого слова. И вдруг (могучая сила давнего знакомства!) – письмо. Как всегда, в легком, непринужденном тоне, характерном для переписки старых добрых друзей. Разумеется, она не забыла, что мы повздорили при нашем последнем свидании, и десять раз раскаялась по этому поводу. Но, как говорится, кто прошлое помянет… Она давно написала бы мне, если бы не серьезные осложнения в ее жизни. Начать с того, что меньше чем через полгода после нашей встречи ее мать снова занедужила и она почти год ухаживала за ней и возила ее по курортам. А недавно, несколько месяцев назад, на них свалилось новое несчастье. Ее отца, к которому она всегда была очень привязана, разбил паралич, и она боится, что ему уже не вернуться к прежней активной жизни. Все это страшно печально – отец не хочет жить. И оба они, и мать, и отец, цепляются за нее и не отпускают от себя. Но она не может совершенно отрезать себя от Нью-Йорка. В общем, она уговорила мать продать усадьбу в Уитоне и купить дом на Гудзоне, под Нью-Йорком. По крайней мере, так она будет в курсе всего, что ее интересует, и друзья смогут навещать ее. С прошлой весны они всей семьей переехали.

Не захочу ли я навестить ее? У них очень красиво, все удобства, прекрасный вид и своя машина в придачу. Собственно, в этом и состоит цель ее письма – позвать меня в гости. Отец с матерью живут во флигеле с отдельным входом, так что в ее распоряжении почти весь дом. И хотя ей удалось восстановить многие старые связи, единственный человек, которого она по-настоящему хотела бы видеть, – это я. Почему бы мне не приехать к ней на какое-то время, пожить, поработать, – скажем, на лето, если меня это устроит; впрочем, и зимой двери для меня открыты. Места в доме предостаточно. И я могу не опасаться – больше никаких сцен! За последние годы она очень изменилась. И предлагает мне открытую, честную дружбу, которая опирается на давнюю взаимную симпатию, – по крайней мере, за себя она ручается, хотя прекрасно знает, что я всегда сомневался в ее искренности. Это никак не влияет на ее сердечную привязанность ко мне, глубокую и постоянную, даже если порой ее поведение могло показаться мне странным. Не надо слишком сурово судить ее. Да, возможно, я был прав в своем осуждении. Она все чаще приходит к такому выводу. Но сейчас у нее точно нет никакой задней мысли. В этом я могу на нее положиться. Не соглашусь ли я приехать?

После долгих размышлений я решил, что не поеду и ограничусь письмом – поблагодарю за приглашение. Однако еще прежде, чем я собрался написать, мне пришлось-таки встретиться с ней. В холодный, хмурый, дождливый ноябрьский день Эмануэла сама заявилась ко мне – в непромокаемом синем плаще с капюшоном, в кепи, перчатках и с зонтом. Но ее внешность… как бы помягче выразиться… словом, в ее внешности произошли перемены. Дело не в том, что она погрузнела, – судя по всему, здоровья и энергии ей по-прежнему было не занимать. Но даже при моем тусклом освещении сразу бросалось в глаза, что ее кожа утратила свежесть, взгляд наполовину потух, а в походке нет пленительной упругости и свободы. Ну а в остальном – что ж, вполне еще ничего.

Как мои дела? Она не получила от меня ответа на свое письмо. Но мы ведь по-прежнему друзья? Я с улыбкой заверил ее, что да, конечно. Опять рассказ о прелестях ее нового дома, хотя я чувствовал, что это только предлог – не для того она пришла. Раздевшись, Эмануэла решительно села в большое кресло перед камином и подперла рукой подбородок. Некоторое время она молча смотрела на огонь. Никогда я не видел ее такой притихшей и задумчивой. Где гордая осанка, твердая воля, уверенность в своей правоте? Все как-то стерлось, сгладилось.

– Сдается мне, жизнь не балует тебя, как некоторых? – наконец нарушила она молчание, взглянув на меня. – Тебе бывает нелегко, я знаю. – (Снова пауза.) – Но ты не падаешь духом.

– Такой молодец, – язвительно подхватил я.

– Ну, это всяко лучше, чем сдаться. – И она опять уставилась на огонь в камине.

Я понял, что дело неладно.

– Что случилось, Эмануэла? – наконец прямо спросил я ее. – По-моему, ты пришла рассказать мне о чем-то. О чем же?

– О, если тебе угодно, речь обо мне – о моей жизни. Даже не знаю, с чего начать. Мне кажется, что я вроде бы и не жила, – после стольких лет довольно насыщенной жизни! Как будто только сейчас… или в последние два-три года у меня раскрылись глаза и я начала видеть вещи такими, как они есть. Довольно неприятное открытие. Знаю, знаю, что ты скажешь: я сама виновата, все могло быть по-другому. Наверное – если бы я сама была другой. Не наверное, а точно: все сложилось бы иначе. Но как стать другой, если ты не сделана другой? – Она посмотрела на меня так, словно ожидала услышать от меня что-то новое.

– Ты пришла задать мне этот вопрос?

– Ах, нет. Ты сам понимаешь, что не в этом дело. Просто сегодня у меня отчего-то скверно на душе, тоска заела.

– Это все, Эмануэла, больше ничего?

– Нет, не все, – помедлив, с нажимом ответила она, и в ее тоне я уловил тревогу. – Есть еще кое-что, о чем я давно хотела тебе рассказать. Не знаю, к кому, кроме тебя, я могла бы обратиться, кто еще захотел бы помочь мне… Это касается моих родителей. Я писала тебе, что у отца был удар. Но опустила разные подробности, так как думала… Ну, в общем…

– В общем?.. – повторил я выжидательно, поскольку она замолчала.

– В общем… Мне незачем объяснять тебе, какая я – какой я была всегда, – начала она. – Но сейчас мне нужно высказаться! Я не могу держать это в себе. Он… мой отец… он давно хотел уйти от матери. Думаю, между ними никогда не было настоящего взаимопонимания, но оба считали, что должны сохранить свой брак ради меня. И я тоже считала, что это правильно. Но несколько лет назад, после нашего с тобой последнего разговора и после того, как отца разбил паралич, я понемногу начала прозревать. И теперь мне кажется, что, если бы они расстались, его, быть может, и не постиг бы удар. Что этот удар стал закономерным итогом их совместного существования. Конечно, болезнь матери сыграла свою роль. Однажды он съехал из дома в гостиницу и прожил там месяц, пока я не пошла к нему и не заставила его вернуться – ради меня. Сразу после этого мы с мамой на два года уехали за границу… Ну, ты помнишь. А он поселился в Чикаго. Перед нашим отъездом он признался мне, что не любит мать – уже давно; что ему невыносимо жить под одной крышей с ней, особенно когда я покинула дом; что между ним и матерью никогда не было душевной близости; что только из-за наших семейных связей в Чикаго и Уитоне, из-за его адвокатской практики и заботы о моем благополучии… Короче говоря… ты сам знаешь – обычные претензии и отговорки.

– Да уж знаю, Эмануэла, – подтвердил я.

– Тем не менее только тогда я впервые начала что-то понимать – как на самом деле устроена жизнь. Кроме того, я запоем читала – Фрейд, психоанализ – и все думала о тебе.

– Ну а дальше?

– Сейчас. Дальше самое тяжкое. То, что больше всего мучит меня. После его удара… О боже, иногда мне кажется, что вся жизнь насмарку! Ты был прав. Теперь я в этом уверена.

– Рассказывай, Эмануэла. Не взваливай на себя ответственность за подлости жизни.

– Но если бы я тогда не заставила его вернуться!.. Не доказывала бы в своей обычной идиотской манере, что ему и ей надо перетерпеть ради нашего общего блага…

– Да, понятно.

– Как знать, может быть, у него не случился бы этот удар… может быть, он… И все было бы…

Она опустила лицо в ладони и отвернулась от меня.

– Послушай, Эмануэла, – сказал я. – Совершенно не факт, что удар так или иначе не настиг бы его. Соберись, ты же никогда не пасовала перед жизнью. И сейчас не надо. Рассказывай все как есть, что бы там ни было.

– Но… О господи! – Она смахнула что-то с глаз. – Это ужасно, ужасно. Понимаешь, мама никому ничего не говорит, не хочет, чтобы кто-то узнал. Словом, он повредился в рассудке. И теперь… в этом и заключается весь ужас… он одержим желанием убить ее, ни о чем другом думать не может. Представляешь, какой кошмар? Конечно, он еле ходит, и руки его не слушаются, выше локтя он их поднять не может, так что вреда никому не причинит. Но все время, каждую минуту, днем и ночью, он охотится за ней. Я знаю, потому что вечно слышу его шарканье. Он не может нормально ходить – подволакивает ногу. И мать всегда заранее знает о его приближении, всегда настороже, в любое время суток, особенно ночью. – При этих словах ее лицо вытянулось и окаменело. – Иногда он держит в руке нож, или палку, или какую-нибудь железяку… что найдет. Однажды притащил стул. Не могу передать, каково это – лежа в постели, слышать, как он среди ночи крадется, шаркает в потемках, заглядывает в двери, пытается отпереть замки! Ужасно, ужасно! Просто жуть. И мне вдвойне страшно оттого, что я теперь понимаю причину его помешательства. А мама… Она так ничего и не поняла, до сих пор уверена, что они все делали правильно. О господи!.. Да, конечно, ничего не стоит забрать у него из рук любой предмет и отослать его назад, в постель. Но мы постоянно слышим его. И несмотря ни на что, надо быть начеку. Кто знает, что взбредет ему в голову, вдруг как-нибудь изловчится… Мама непрерывно плачет и ничего не понимает.

С минуту я в изумлении смотрел на нее. Вот так развязка! Бедная Эмануэла. Мне правда было жаль ее, искренне жаль.

– Типичный случай сексуальной репрессии, – резюмировал я, – притом с большим стажем. Ты сама это видишь не хуже меня.

– Вижу, да, теперь вижу. Можешь не продолжать. Но жить с ним, когда он такой, – сплошная мука! И все же мама чуть ли не больше боится удалить его из дому. Да и я тоже. Я всегда любила его.

– Главный твой страх в том, что скажут люди – что все узнают… Ох, Эмануэла, очнись наконец, сколько можно! Так и будешь до самой могилы ходить по натоптанной тропе? Давно пора жить своим умом. Надеюсь, вы с матерью не станете в угоду своим смехотворным иллинойским предрассудкам и мнению старых друзей и дальше подвергать себя ежедневной пытке. Ей-богу! Помести его в лечебницу для душевнобольных. А сама возьми мать и поезжай с ней куда-нибудь. Вам нужно сменить обстановку, и вы можете себе это позволить. Незачем приходить ко мне и плакать. Как можно!.. И ты еще будешь мне рассказывать, что читала Фрейда и по-новому смотришь на жизнь!

– Думаешь, я не пыталась уговорить маму? Я сама понимаю – так жить нельзя. Но все-таки…

– От меня-то ты чего хочешь? Чтобы я пришел, позвал доктора и решил все за тебя? Другого выхода из вашей ситуации я не вижу. Какого черта ты сидишь сложа руки? Ну как же – что скажут люди! Признайся, ведь в этом главный камень преткновения. И не надо расписывать мне, как вы исстрадаетесь, если поместите его в специальное заведение, где ему обеспечат надлежащий уход. Ты сама знаешь, что без вас ему будет лучше, чем с вами. Как и вам обеим без него. А ты сидишь тут и утираешь слезы! – От возмущения я даже вскочил.

– Да, ты прав, теперь у меня в голове прояснилось. Просто я была в таком состоянии… Мама совсем разболелась. Я давно хотела поговорить с тобой. Да, конечно, я сделаю все, как ты сказал. Иначе нельзя, я понимаю. Но мне нужен был твой совет. Ты не сердишься на меня?

– Сержусь? Не придумывай. Но у тебя, Эмануэла, исключительный талант жить по прописям. И как вправить тебе мозги, понятия не имею!

Она печально улыбнулась. Может быть, я все-таки навещу ее?.. В прошлый раз, если я понимаю, о чем она, я был прав, а она нет. Надо было принудить ее… Так я заеду к ней по старой дружбе? Для них с мамой это был бы подарок.

Я навестил ее.

Потом ее отца забрали в лечебницу, и месяца через три он умер. Спустя еще два года она написала, что умерла ее мать. Примерно через полгода пришло другое письмо – Эмануэла спрашивала, можно ли ей приехать повидаться со мной. Я ответил: «Разумеется».

Мне показалось, что она выглядит намного старше, чем при нашей последней встрече, – что изменилась разительнее, чем за любой из предыдущих интервалов в нашем общении. Она стала заметно дороднее, лицо и тело налились, отяжелели. Мало того, в чертах появился налет чего-то несвойственного ей… уж не тень ли пошлости? Может быть, слишком долго подавляемые порывы и желания наконец грубо заявили свои права? Все может быть, подумал я. Но как объяснить это унылое, безвольное выражение? Где несокрушимая уверенность, которую она пронесла через все молодые годы?

После короткого отчета о том, что она поделывала, пока мы не виделись, Эмануэла перешла к сути своего визита: как ей жить дальше? Она в полном замешательстве. Ее жизнь развалилась на куски. Нет, средства у нее есть, и в принципе она могла бы писать – в том же духе, что и раньше. Но после всех событий последних лет такого рода литература уже не кажется ей достоверным отображением действительности. (Тут я про себя улыбнулся, но промолчал.) А чтобы писать по-новому, нужно полностью обновиться самой, чего она о себе сказать не может. (Я чуть было не брякнул: «Голубушка, ты просто не реализовала себя как женщина, поэтому не понимаешь отношений между полами и не знаешь жизни». Но я вновь благоразумно промолчал.) Так как же ей жить дальше? Вот в чем вопрос. За что зацепиться? И поскольку однажды я помог ей, она снова пришла ко мне за советом:

– У тебя такой широкий круг общения. Ты видишь жизнь с разных сторон. Может быть, ты поймешь, почему я оказалась у разбитого корыта и как мне окончательно не потерять себя.

Я смотрел на нее и думал, что мне нечем ее обнадежить, – уже ничего исправить нельзя. Слишком поздно. Она никогда не была полноценной женщиной, так откуда ей взять верное представление о жизни. Даже сейчас, несмотря на жалкий финал ее родителей и ее собственное поражение, загнавшее ее в эмоциональный и интеллектуальный тупик, я сомневался, что она в полной мере осознает свою ущербность, которая дорого ей обошлась. По всей видимости, в ней изначально был некий изъян – некая зашоренность. Что толку рассуждать теперь о творческих импульсах и поисках своего места в жизни? Когда-то для нее все было бы возможно! Увы, ее время прошло, и от прежней пленительной красоты остались одни воспоминания.

На миг у меня возникло желание добить ее – насыпать соли на рану в отместку за все мои безуспешные попытки достучаться до нее. Но я осадил себя. Зачем? В конце концов, это жестоко, она и без того подавлена. Да, на протяжении многих лет я действительно мечтал о совместной жизни с ней и не делал из этого тайны – еще как мечтал, особенно в первые годы! Но теперь?.. Когда-то благодаря мне или кому-нибудь другому – тому же Шайбу, скажем, – она, возможно, научилась бы лучше понимать жизнь, спустилась бы с небес на землю и эта живая связь с реальностью оплодотворила бы ее литературный дар. Хотя… не обольщаюсь ли я? Сумела бы она даже в этом случае стать настоящей и жить в полную силу? Я уже не был в этом уверен.

В общем, я не нашел ничего умнее, как прибегнуть к старому испытанному рецепту: труд – лучшее лекарство от любой болезни. Еще не все потеряно. Нельзя опускать руки. Какие ее годы! Рано списывать себя в тираж. У нее впереди по меньше мере лет двадцать активной жизни. К тому же она столько всего пережила и переосмыслила. Собственный трудный опыт, несомненно, расширил ее горизонты, и глупо было бы не воспользоваться этим, не попытаться в своем творчестве осветить жизнь под новым углом зрения. У нее незаурядные способности. Пусть попробует и сама убедится, что ее обновленный взгляд на мир встретит сочувственный отклик у читающей публики (лучшее подтверждение такого прогноза – успех ее предыдущей писательской карьеры). Разве этого мало? Разве это не то место в жизни, о котором любой из нас может только мечтать?

Она внимательно выслушала меня, но, конечно, уловила в моих словах неискренность, а может, и безразличие. Вскоре она поднялась, поправила шарф и воскликнула:

– А, ладно, что проку в жизни! Раньше я думала, что понимаю, в чем ее смысл, а оказалось, что ничего не понимаю. Но мне все равно. Наверное, я уже ни на что не годна. Надо было выйти за тебя – или переспать с тобой. Теперь я это знаю, но от этого мне не легче. Наверное, слишком поздно.

Судя по всему, она не рассчитывала услышать от меня еще какие-то слова поддержки и сочувствия – и не услышала. Прежде чем выйти за дверь, она сказала:

– Но я была бы рада, если бы ты выбрался проведать меня. Я продала дом на Гудзоне и переехала в город.

Эмануэла сообщила мне адрес, и я заверил ее:

– Непременно!

С тех пор я больше не видел и не слышал ее. Может быть, она умерла, хотя навряд ли.

Предыдущая главаГлава 17 из 19Следующая глава