Следующее сочинение представляет собой ни больше ни меньше как романтические и очень личные откровения американского скульптора, в свое время довольно известного, который, благодаря интересу ко мне и к моей работе, вероятно, почувствовал, что мне следует об этом знать. Его всегда влекло к драматическому реализму, и он пытался вдохновить им других. Поэтому, следуя его искреннему желанию найти применение этой истории, я без колебаний – теперь, когда прошло шесть лет после его смерти, – воссоздаю из множества предоставленных мне подробностей портрет Альбертины, который занимает мое воображение не меньше, чем более личные образы, относящиеся к моей собственной жизни. Как нетрудно догадаться, не только детали ее характера, но и некоторые важные места и знаменательные события тщательно замаскированы. Тем не менее, будучи весьма вероятными, они создают правдивый портрет.
Альбертина, девушка, по типу ближе скорее к Диане, чем к Гебе или Афродите, с самого начала заинтересовала меня не только классической, сдержанной и, безусловно, холодной красотой, но еще и спокойствием тела и души, которое было следствием вкуса и способности к истинному пониманию, а кроме того, лучше, чем что бы то ни было, умиротворяло и убаюкивало мой нередко раздражительный нрав. Ибо везде, где появлялась Альбертина, царила безмятежность – в городе, на побережье, в горах, на равнинах. И в самом деле, море, небо, лес и тишина, казалось, сразу же отражались в ее характере, настроении, восприятии и даже в благородстве манер и самообладании, всегда отмечавших ее присутствие. Она никогда не тратила зря и не перенаправляла на что-то иное энергию чрезмерного восхищения или мрачной подавленности, и обычно была спокойна и вдумчива и скорее инстинктивно, чем путем какого-нибудь известного мне обучения, рано собрала урожай многого из того, что зовется мудростью.
Сейчас я вспоминаю, что с Альбертиной меня познакомила Ольга. Это случилось на дневном фортепьянном концерте в малом зале Карнеги-холла. Во время антракта Альбертина ненадолго зашла в нашу ложу поболтать. Я сразу же отметил про себя ее овальное лицо с заостренным подбородком, густые и гладкие светло-каштановые волосы и туманно-серые глаза, чувственную грациозность ее фигуры в обтягивающем платье, длинные, тонкие и нежные пальцы. Украшений не наблюдалось, но вокруг шеи была небрежно накинута чернобурка. Сказав несколько слов о солисте, она заговорила о людях, известных большинству из присутствующих, а после – о том, что с Запада приезжает какой-то знакомый, что ее сестра объявила о помолвке и что мужа вызвали по делам в Калифорнию.
После этой встречи я задумался об этой женщине и ее жизни и в конце концов обратился к Ольге с расспросами. История, которую она мне рассказала, подтвержденная многочисленными беседами с самой Альбертиной в последующие годы нашего общения – почти двадцать лет, – весьма меня заинтересовала. Будучи в свои двадцать три или двадцать четыре хладнокровной и безмятежной, она, старший ребенок, происходила, однако, из бедной и неблагополучной семьи, проживавшей в маленьком обветшалом домике в нижнем Джерси-Сити напротив станции Коммунипо центральной железной дороги Нью-Джерси. Ее отец, как позже (почти снисходительно) объяснила мне Альбертина, был человеком эксцентричным и приятельствовал с такими же эксцентричными и никудышными людьми. Когда он брался за работу, что случалось редко, он писал картины и делал мебель, но считал, что его истинное призвание лежит в области музыки или сцены. Он неплохо играл на скрипке и много читал, преимущественно классику. Но, имея взрывной и в каком-то смысле творческий склад характера, он легко обижался, причем часто необоснованно, на то, что считал низким, скрытым и крайне неподобающим пренебрежением со стороны своей довольно большой семьи. На самом же деле, как подчеркивала Альбертина, все семеро детей пребывали перед ним в постоянном трепете. Что еще хуже, он часто напивался и не только отказывался работать, но и впадал в мрачнейшее и ворчливейшее настроение и в такие дни сидел дома, распекая родных за их поведение.
Кроме того, несмотря на сомнительное самостоятельное образование, он не особенно желал, чтобы хоть чему-нибудь учились его отпрыски. Наоборот, им следовало начать работать как можно раньше (он всегда утверждал, что сам работал с младых ногтей), чтобы помочь сделать отчий дом, где главенствовал его дух, приятным и удобным жилищем – для него самого. Поэтому Альбертина, как старшая, вопреки материнской оборонительной тактике и слезам, в возрасте четырнадцати лет была вынуждена отправиться искать работу. Детей в семье было много, и все одеты в лохмотья. Два младших брата, по ее словам, носили такое тряпье, что стыдились ходить в школу, а следующая за ней по возрасту сестра уже жаловалась, что другие девочки не желают знаться ни с ней, ни с ее братьями из-за их слишком низкого социального положения.
Первую и единственную работу Альбертине удалось найти на фабрике по производству бумажных коробок. Но девушка была столь привлекательна и непохожа на других – очень привлекательна и очень непохожа, как мне нетрудно было себе представить, – что через неделю, хотя ей было всего четырнадцать и она только-только освоила искусство склеивания коробок, управляющий, а потом и сам хозяин фабрики, делая обход, заметили ее и остановились с ней поговорить. Сколько ей лет? Где она живет? Где работает отец? А однажды пятидесятипятилетний хозяин фабрики, немец с диктаторскими замашками, хотя по отношению к ней не очень суровый, поинтересовался, разбирается ли она в бухгалтерии.
Она не разбиралась.
И все-таки, взвесив все «за» и «против», он тут же объявил, что будет неплохо, если она пойдет в контору и попросит кого-нибудь ей показать, как вести счета, хотя бы в одной бухгалтерской книге. В отделе требуется помощник. Потом, как рассказывала Альбертина, когда она заняла свое новое рабочее место, ее пожилой наниматель зашел к ней и они обменялись несколькими словами. Как у нее идут дела? Довольна ли она работой? (Ни слова об ошибках, которые она наверняка сделала.) А однажды, проходя мимо нее в общем зале, он остановился и выразил надежду, что новой работой она по-прежнему довольна. Она ответила, что да, довольна, после чего он спросил, не хочет ли она в воскресенье прокатиться с ним на машине за город. (Начальник был вдовцом, жена умерла три года назад.)
– Но мысль об отце – что он сделает, если узнает, – а также возраст и положение моего кавалера наводили на меня благоговейный трепет и даже страх, – объяснила мне Альбертина. – Вероятно, он так или иначе заметил мое волнение, коснулся моей руки, словно хотел успокоить, сказал, что не такой уж он плохой, хоть и мой наниматель, и мы поговорим об этом в другой раз. После этого случая он без конца оказывал мне знаки внимания и наконец сделал предложение.
– Так почему же ты за него не вышла? – спросил я.
– Потому что тогда я была романтичнее, чем сейчас. Любой человек старше пятидесяти казался мне очень старым, невозможным, похожим на отца. – Она рассмеялась. – Но все равно он мне немного нравился, или, может, было его немного жаль. Правда, я тогда грезила о каком-нибудь молодом человеке или о молодых людях вообще.
Между тем, рассказывала Альбертина, примерно в это же время на сцене появился человек, которому три года спустя было суждено стать ее мужем. И каким мужем! Поскольку я знал его довольно хорошо, могу его описать. Невысокий – то есть не выше ее, – смуглый, красивый, гибкий, предупредительный, физически крепкий, с непринужденными, естественными, доброжелательными и обезоруживающими манерами, однако в то же время легко и быстро становившийся то холодным, то скрытным, то нежным и участливым, в зависимости от финансовых или других важных на тот момент обстоятельств. Должен сказать, что такого изворотливого, аморального и эгоистичного ума я больше ни у кого не встречал. Неудивительно, что в избранной им сфере деятельности – относящейся к меблировке и оформлению жилищ на широкую ногу, а также к предметам искусства стоимостью в несколько миллионов – он разбогател, и в Америке его заведение стало считаться самым выдающимся и исключительным в своем роде. «Спроектировано», или «меблировано», или «оформлено» Миллертоном! Каким высоким качеством было отмечено все, связанное с этим именем! А какие буквы красовались в резном овале из роз над дверью его салонов в верхней Пятой авеню! Снаружи это здание не было похоже на магазин, скорее на частную резиденцию, на фасаде которой располагались два высоких, узких арочных окна, украшенных плотными шторами, а внутри бродили тени и жила гармония. Самого Миллертона посетители видели редко – только его коллег и помощников.
Но так было через много лет после того, как Альбертина увидела его впервые, и почти пятнадцать лет после того, как с ним познакомился я.
– Когда я в первый раз увидела Фила, – однажды призналась мне Альбертина, – он, стоя на коленях, раскладывал галстуки, носки и перчатки в витрине галантерейного магазина в Джерси-Сити. Но, уверяю вас, он был не слишком увлечен художественной стороной дела, потому что время от времени «выразительно поглядывал» на проходящих девушек!
Присутствовавший при этом Миллертон, услышав ее слова, откликнулся:
– Только один раз, дорогая, и только на тебя.
– Да? Неужели? – последовала сдержанная реакция Альбертины.
И все же именно таким он был в тот первый раз, если верить Альбертине, – долговязый паренек, оформляющий витрину за щедрое вознаграждение, двадцать пять долларов в неделю. Иногда она могла его видеть между семью и восьмью утра по дороге на фабрику или между пятью и шестью вечера по дороге домой. Немного волнуясь из-за заигрываний своего престарелого начальника и из-за положения дел в семье, ибо ситуация дома была, безусловно, плачевной, Альбертина никак не соотносила себя с Миллертоном и бросаемыми в ее сторону взглядами. По ее словам, она в основном думала о матери, которую очень любила, и, по причине неразрывности связи, также и об отце, который лентяйничал, пил, а случалось, грозил матери побоями. Не раз Альбертине приходилось вмешиваться, обещая пожаловаться в полицию или в отцовский профсоюз. Что касается братьев и сестер, то было похоже, что они растут всего лишь для того, чтобы их отправили в ту же фабричную среду, которая досталась ей. Поэтому вполне естественно, что пожилой фабрикант с намеками на легкую, обеспеченную жизнь, если она согласится на его предложение, выглядел как солидная, хоть и безрадостная перспектива, и тут – нате вам! – объявляется этот стоящий на коленях щеголеватый оформитель витрин, и рукава его рубашки забраны ярко-коричневыми эластичными повязками в тон к брюкам и ремню! Улыбается и «выразительно поглядывает»! («Я этого не делал!» – «Еще как делал!»)
Однако, встречаясь с ним взглядом и улыбаясь в ответ, Альбертина, по ее словам, не видела в нем решения своей проблемы, он был для нее просто симпатичным незнакомцем, который мог бы ею увлечься, если бы она предоставила ему такую возможность. Ибо она уже почти решила, что при своей внешности и домашней ситуации она не может позволить себе выйти замуж за бедняка, и уж точно не за такого, как этот.
Прошло несколько дней, и однажды вечером Миллертон вышел из лавки и, когда Альбертина проходила мимо, позвал ее. Оказалось, он ее поджидал. Может, она разрешит ему представиться и проводить ее до дому?
– Я не могла противиться его обаянию, – сказала она мне, – несмотря на все свои мрачные мысли. Слишком он был красив и весел. Я никогда не видела такого смелого и дерзкого человека! Кроме того, когда я узнала его лучше, меня поразили его изобретательность и самоуверенность. Всегда казалось, что он не сомневается в своем будущем, в том, что собирается делать, – а в тот момент это было, во-первых, получить должность в другой оформительской фирме-конкуренте, где платили больше, затем скопить денег и в недалеком будущем открыть собственное дело по оформлению витрин.
Она рассмеялась, как всегда бывало, когда она сравнивала его первоначальные амбиции с достигнутым позднее положением и достатком.
Еще ей было интересно наблюдать за его несомненной способностью делать деньги на стороне. Не прошло и месяца со дня их знакомства, как он уже рассказывал о половинной доле в небольшом галантерейном магазинчике, который он вместе со своим младшим братом собирается открыть в Ньюарке и где также может работать один из ее младших братьев. Он совершил и еще один дипломатичный поступок – познакомил ее со своей семьей, в которой дела шли лучше, чем в семье Альбертины. К слову сказать, у дяди Миллертона был автомобиль, что позволило Альбертине и ее братьям и сестрам познакомиться с более ярким существованием, чем то, к которому они привыкли, – денег не прибавилось, но зато развлечений стало больше.
Неудивительно, что эта тактика и к тому же личная привлекательность Миллертона помогли Альбертине изменить свое намерение по поводу начальника-фабриканта. Теперь, слушая Миллертона – или Фила, как она его называла, – она начала верить, что его может ждать достойное будущее. У него в голове все время крутились планы. Уже тогда, по ее словам, он говорил, что нужно лучше изучить меблировку и дизайн интерьера, потому что кто-то сказал ему (и сам Миллертон мне это подтвердил), что оформление витрин – это лишь одна из отраслей декоративного искусства и, если он хочет преуспеть в этом деле, ему надо как следует проштудировать журналы по декоративному искусству и, возможно, поступить в специальную школу или фирму, занимающуюся дорогой мебелью и художественным оформлением. Именно это, как он сообщил Альбертине, он и собирается сделать. У него было немного свободных денег, и он подписался на лучшие журналы и изучал их по ночам. Затем наладил связь с несколькими известными оформительскими домами.
Наконец, после ожидания, длившегося полгода, он получил небольшое жалованье и работу по приему заказов в отделе ковров одного из крупных нью-йоркских универмагов, где, к гордости владельцев, имелась оформительская секция, которой и принадлежал этот отдел. Здесь отменный вкус и огромное обаяние или магнетизм Миллертона в сочетании с его способностью убеждения – я готов засвидетельствовать все эти качества – привели к тому, что он вскоре стал зарабатывать на заказах вдвое больше. Это произвело такое сильное впечатление на управляющих финансами магазина, что его повысили до должности помощника управляющего секцией предметов интерьера. Позже уже в качестве управляющего его пригласили в более крупный отдел магазина на Пятой авеню, где он познакомился с совершенно новым типом клиентов, которые помогли ему сформировать и развить собственный вкус и способности в различных областях, со временем обеспечив ему не только рекомендации, но также стимулы и средства для усовершенствования своих творческих возможностей и идей.
Но прежде он уговорил Альбертину выйти за него, ведь на тот момент его должность приносила ему уже сорок пять долларов в неделю. К тому же Альбертина ждала ребенка, который прожил только полгода. Сначала они поселились в небольшой квартире в Джерси-Сити, которую по мере роста талантов и жалованья Миллертона сменили на бо́льшую в тогда еще ничем не примечательном нью-йоркском районе Верхнего Вест-Cайда. Здесь спустя год или два у них родился мальчик. Немного позже – когда Фил стал заведующим проектным отделом одной из крупных оформительских фирм – он нашел квартиру в районе Семидесятых улиц, неподалеку от Вест-Энд-авеню, где я впервые побывал в гостях у Альбертины.
Еще позже – около года спустя – Миллертон познакомился с Оукли Клойдом, светским человеком, ставшим декоратором и, как однажды сказал мне Фил, имевшим очень ценные связи в нью-йоркском обществе, однако лишенным коммерческой жилки, чтобы превратить их в прибыль. Зная за собой этот недостаток, Клойд сразу же понял, что Миллертон станет для него решением всех проблем, и сделал его своим помощником. Довольно скоро он стал полагаться на Фила в различных вопросах и все чаще уезжал на курорт в Ньюпорт, Бар-Харбор или Палм-Бич, а Фила оставлял дома заниматься делами. О да, Клойд наконец-то нашел подходящего человека – свою судьбу или свой конец, – потому что за десять лет Фил Миллертон прибрал к рукам все: бизнес, дружбу, права. Короче говоря, он сам стал фирмой «Клойд и Ко»! Но только после неожиданной смерти Клойда в возрасте пятидесяти шести лет фирма была зарегистрирована как закрытая акционерная компания «Миллертон».
Однако, когда мы с его женой повстречались на концерте, Миллертон еще не занимал такое положение. Он уже сотрудничал с Клойдом, но не дошел до стадии партнерства. Хотя вполне осознанно над этим работал, как я узнал потом, наряду с другими подробностями, когда через Ольгу (как я уже говорил, близкую подругу Альбертины) получил приглашение к Миллертонам на ужин. Помню, в тот первый визит на меня произвело впечатление, с каким вкусом была обставлена их не очень большая квартира: дизайн мебели, недорогие, но красивые, а иногда и редкие произведения искусства, удачно подобранные книги и журналы по искусству, архитектуре, оформлению, городской и сельской жизни, а также множество изданий по истории и развитию зарубежного искусства, в том числе оформительского. Я понял, что Миллертон с увлечением изучает все сферы, связанные со своим призванием, поскольку повсюду лежали открытые книги и журналы с отмеченными абзацами.
Встретившись с Альбертиной во второй раз, я подумал, что сейчас она еще милее, чем когда я увидел ее на концерте. В облегающем жемчужно-белом вечернем платье, с оголенными руками и верхней частью груди, она двигалась, вполне осознавая свое очарование, но, как мне показалось, несколько отстраненно. Ибо слишком часто она просто смотрела на вас, чуть улыбаясь. Позднее я пришел к выводу, что ее сдержанность была не столько манерой, сколько естественным состоянием, потому что время от времени у нее появлялась улыбка и такое выражение лица, которое говорило красноречивее всяких слов, а те фразы, что она все-таки произносила вслух, демонстрировали терпимость и понимание практически всего, что высказывалось или подразумевалось в ходе разговора. Я выяснил, что она хорошо разбирается в искусстве, литературе и музыке, а также что они с мужем водят знакомство со знаменитостями, которых никак не назовешь заурядными как в интеллектуальном, так и в любом другом плане. Тем не менее в тот вечер ее отчужденность меня беспокоила. Было непонятно: то ли я ей не нравлюсь, то ли мне просто не удается произвести на нее впечатление.
С другой стороны, без особенного желания и усилий я подружился с Миллертоном. Нас обоих интересовало искусство, и он тоже был человеком, любившим поддразнивать – или, как мы бы сказали, подначивать, – а что еще лучше, он, как и я, не относился к себе, своей работе или этим самым электрохимическим реакциям слишком серьезно. Скорее всего, он естественным образом был одновременно и агностиком, и язычником, принимавшим лишь те коммерческие и общественные правила, которые невозможно обойти, при этом неизменно демонстрируя учтивость и сердечность, чтобы не сказать откровенную преданность любому, кого хотел склонить на свою сторону. Короче говоря, я еще не встречал никого, кому не понравился бы Миллертон. Он был человеком, быстро заводившим и использовавшим друзей, возвращая им полученные блага и помощь либо практическими советами, либо разнообразными выгодами, в крайнем случае самой что ни на есть чарующей улыбкой.
Благодаря скандальным разоблачительным статьям о контрабанде предметов искусства, переполнявшим газеты того времени, мы сразу же начали обсуждать роскошь и вкус американцев, и он, по-моему, очень тонко подметил, что в Америке только сейчас пробуждается интерес к роскоши, но люди мало в ней смыслят, как, впрочем, в меблировке и в оформлении. Поэтому продается почти все. Свою точку зрения он проиллюстрировал парочкой веселых историй о начинающих коллекционерах (мультмиллионерах), которых обчистили тем или иным способом, в том числе с помощью подделки, и потом добавил – проницательное умозаключение, подумал я, – что для того, чтобы в Америке лидировать в этой области, следует самому указывать всем правильный путь. Я сразу же решил, что имею дело с человеком беспринципным, хоть и оптимистом, знающим, чего он хочет, и вполне уверенным в собственной способности добиться своего.
Потом он рассказал мне о своих отношениях с Клойдом, которые, как он полагал, со временем станут очень полезными. Я уже говорил, что у Клойда были связи в обществе и происхождение, тогда как Миллертон был всего этого лишен. «Но!» – казалось, говорили его глаза и улыбка. Я пришел к окончательному выводу, что этот человек настолько целеустремленный и оборотистый, что ни в каком своем начинании никогда не потерпит крах. Жизнь, богатство, одно, другое – все воспринималось им с долей скептицизма. Ему весело было работать и в то же время играть. Большинство людей воспринимают жизнь слишком серьезно, но Миллертон был не из их числа. Я улыбнулся и еще больше проникся к нему симпатией.
Но была еще Альбертина. Такая привлекательная, но в то же время сдержанная и явно убежденная, что домашняя жизнь – ведение хозяйства и наслаждение пребыванием в мужнином доме (хотя, в сущности, не так уж это мало) – вот и все, что ей предназначалось. Я думал о ней и иногда невольно поглядывал на нее через обеденный стол. И тогда меня очень заинтересовало одно ее замечание. «Фил смотрит на меня как на домашнюю утварь, – сказала она, улыбнувшись мужу. – Но никогда не знает, что я делаю или где нахожусь. Он слишком занят!» – «Разве?» – сухо ответил он. И они посмотрели друг на друга с изумлением, но не без нежности. (Примерно год спустя Альбертина призналась мне, что никогда толком не знала, интересуется ли Фил, чем она вообще занимается. «Но у него в подчинении столько людей, – добавила она, – и они все бывают в тех же местах, что и я, – в театре, в опере, на концертах, в ресторанах».)
Однако то замечание, услышанное мною впервые, заставило меня поразмыслить о ней в связи с ее мужем и со мной. Потому что она была чрезвычайно привлекательна. А затем Ольга, когда мы возвращались домой после того визита, сочла возможным высказать некоторые соображения о Миллертонах, давшие мне еще один повод задуматься. По ее рассказам, Фил Миллертон не имеет никаких идеалов, кроме денег или чисто материального успеха и, возможно, успеха в обществе. (В последнем она, впрочем, не уверена; кажется, он нацелен только на материальное.)
– Быть может, это потому, что, как и Альби, – она имела в виду Альбертину, – он был в детстве беден. Его отец умер, когда Филу исполнилось всего одиннадцать, а в семье росло пятеро детей, так что ему пришлось идти работать. Поначалу он продавал газеты, потом был посыльным, потом клерком и бог знает кем еще. Но в нем есть одна замечательная черта. Он безраздельно предан Альби и ее семье, как и своей семье тоже. Переехав в Нью-Йорк и начав работать у Клойда, он нашел для обоих семейств хорошие дома, мальчиков обеспечил приличной работой, и теперь они с Альби везде берут их с собой, чтобы у молодых людей была возможность познакомиться с более достойным обществом, чем то, в котором они вращались раньше.
И эта необычная черта действительно в нем присутствовала. Ибо деньги, казавшиеся его главной, единственной заслуживающей внимания целью, рассматривались им не с точки зрения накопительства и стяжательства. Они явно были ему нужны, чтобы сделать что-то для других – для семьи Альби и его собственной, для их совместного будущего. Я никогда не встречал ничего подобного. Думаю, он жил ради дела, потому что вечерами дома, даже если возвращался в восемь-девять вечера или развлекал за ужином каких-нибудь знакомых заказчиков или друзей-махинаторов из оформительской области, он обязательно уходил потом к себе в маленькую комнатку или кабинетик и работал или занимался там до двух-трех часов ночи: читал о музеях и коллекциях, изучал новые способы приобретения, перевозки и продажи быстро растущей по всей Америке когорте богачей прославленных мировых шедевров, полученных сомнительным образом. Я частенько заглядывал в его маленькую каморку в полночь, видел разложенные вокруг каталоги, бумаги, книги и улыбался той преданности делу, которая, если хорошенько проанализировать, была следствием его любви не к искусству, а к деньгам, а точнее, к власти и положению, к свободе быть и действовать, что, как ему казалось, в конце концов будет им достигнуто с помощью денег.
Но именно здесь, как постаралась мне объяснить Ольга, и был заложен подвох. Она признавала, что не знает другого человека, столь же усердно занимающегося самообразованием. Но из-за этого не осознающего очарования и достоинств своей жены, а может, даже равнодушного к ним.
– Подумать только, работает день и ночь! Удивительно, что еще не свалился с нервным расстройством! А как же Альби? – возмущалась Ольга. – Теперь он ни о чем, кроме бизнеса, даже думать не может. Он так увлечен собой, что не обращает на нее никакого внимания. Безобразие! Хотя, думаю, он этого не понимает. Встает и бежит в контору, когда еще восьми нет, и никогда не придет вовремя к ужину. А каково Альби, когда званы гости! И постоянно, если она устраивает ужин или хочет пойти на выставку или концерт, он звонит часов в семь, в половине восьмого или без четверти и объясняет, что ему не успеть и пусть она идет с кем-нибудь другим.
В соответствии с нарисованной ею картиной я вспомнил, что Миллертон в тот вечер тоже опоздал. Как объяснила Альбертина, он позвонил и предупредил, что немного задерживается, не больше чем на полчаса. И действительно появился, как и говорил, слегка запыхавшись, но такой живой и обаятельный, что нельзя было его не простить.
– Понимаешь, – продолжала Ольга, – Альби не так привержена материальному, как Фил. Она на шесть лет моложе и не столь практична. Конечно, ей нравится, когда у нее и у ее семьи есть деньги, но ей не доставляет удовольствия, что он посвящает все свое время их зарабатыванию. И если когда-нибудь у них начнутся проблемы, то именно по этой причине. Альби ужасно больно, я знаю, но, кажется, постепенно она более или менее с этим смиряется. Так все идет с тех пор, как они поженились. Но это не значит, что он на самом деле к ней безразличен или изменяет ей, – поспешила она меня уверить, – должна признаться, что Альби ему дорога, насколько ему вообще кто-то может быть дорог. Для него это на всю жизнь. О других женщинах он и не думает. Я знаю, что ему нравлюсь, но мне ни разу не удалось заставить его хоть как-то это проявить. Кроме того, он дает Альби абсолютно все, что она пожелает и что он в состоянии обеспечить. Ты же видишь, как она одевается и как выглядит их квартира. У нее есть необходимая прислуга. На следующей неделе она получит новый автомобиль, и он планирует снять на лето жилье на Лонг-Айленде. Фил обожает ее, и она это знает, но он так завален работой, что воспринимает жену как нечто само собой разумеющееся, а когда она жалуется, то говорит, что все это ради их будущего. На что Альби отвечает, что молодая она сейчас, а если все так пойдет и дальше, она успеет состариться. И я знаю, что они из-за этого иногда даже ссорятся.
Я начал понимать некоторую тоску и отрешенность в глазах Альбертины. Теперь благодаря Ольгиному описанию состояния дел в этой семье, ее прошлого и настоящего, наряду с очарованием Альбертины, сильным характером и способностями ее мужа, я стал подумывать об этой женщине, исходя из собственных интересов. К тому же, поскольку Альбертине нравилась Ольга и она чувствовала, что я Ольге небезразличен, очень скоро она завела обыкновение приглашать нас – на чай, на ужин, в театр или на концерт. И спустя какое-то время для нас стало обычным делом бывать где-нибудь вместе – Миллертон обычно отсутствовал. Но я заметил, что нам хорошо и без него.
Однажды – между прочим, это случилось несколько месяцев спустя, когда Альбертина, Фил и я стали добрыми друзьями, – я оказался наедине с Альбертиной. Ольга, имевшая многочисленные музыкальные связи (сама она была прекрасной пианисткой), пообещала привести к Альбертине на чай одного скрипача, но ни он, ни она так и не явились. Помню, был январский вечер. Позже Ольга позвонила и объяснила почему. Так что наконец Альбертина осталась со мной наедине и вела себя, как всегда, спокойно. Вскоре, как я и предполагал, позвонил Миллертон и сказал, что не успевает к ужину.
– Но пришел мистер Беренсон, – услышал я слова Альбертины. Ответа Миллертона я услышать не мог.
После этого Альбертина присоединилась ко мне и с каким-то новым выражением в голосе или манере, а может, и в том и в другом – я едва в состоянии вспомнить точный оттенок ее настроения – произнесла:
– Что ж, значит, мы с вами будем ужинать одни. Вы не против?
– Я? Против? – улыбнулся я.
Пожалуй, здесь я должен сказать, что за прошедшие месяцы, с тех пор как я впервые был приглашен к ним на ужин, я стал относиться к Альбертине с бо́льшим интересом и участием. Она выразила восхищение некоторыми моими скульптурами, мы говорили о моей работе и отношении к жизни. Она вызывала на откровенность, ибо обладала весьма доброжелательным и мудрым умом и пониманием, к тому же всегда была невозмутимой и прекрасной. Я часто думал, что, если Альбертина очень разбогатеет, она распорядится деньгами с изяществом и вкусом, может, даже будет принята в светском обществе, если изменится Фил или она выйдет замуж во второй раз. У нее была такая особая осанка и манеры – осанка и манеры человека из высшего общества. К тому же тонкое понимание искусства. Помню красивую мебель, идеально расставленную в гостиной, прекрасное бронзовое кипрское зеркало, старый испанский сундук (в котором, по ее словам, у нее хранилось белье), парочка гобеленов. Еще она любила музыку, а если говорить о сочетании музыки и светского общества, то оперу. Она была одной из немногих моих знакомых, кто проводил здесь четкое разграничение, и это в то время, когда большая опера со всем ее грохотом и рассогласованностью темпераментов в музыке все еще считалась публикой summum bonum[28] всего лучшего в музыкальном мире. Что касается ее литературного вкуса, то она предпочитала Харди, Франса, Джорджа Мура, Генри Джеймса. Но когда ей читать, жаловалась она, если Фил по крайней мере три последние года приглашает к ним на ужин гостей в основном ради бизнеса, а потом их еще надо везти в театр или ночной клуб? И все это делать «по высшему разряду»!
– Поначалу мне было тяжело, – рассказывала она мне, – потому что многое я пыталась делать сама. Потом я решила, что для Фила важнее моя внешность, чем мои старания, поэтому я заставила его оплатить японского повара и английского дворецкого. Теперь я жалуюсь только на одно: когда у меня все идеально приготовлено, не приходят ни он, ни его гости.
С этими словами она странно посмотрела на меня, приподняв свои длинные, почти ровные брови, как было свойственно только ей.
– Но я начинаю привыкать, – с некоторой грустью улыбнулась она. – За шесть лет я многому научилась. И Фил правда замечательный человек. Но мне бы очень хотелось, чтобы он думал не только о делах.
В тот период произошли некоторые незначительные события, относившиеся только к нам двоим. Вспоминаю, как однажды – во время второго или третьего визита – до или после ужина, точно не помню, Ольга играла на пианино, и надо сказать, играла прекрасно, Фил курил сигару и читал Британскую энциклопедию или какую-то книгу по искусству. Альбертина собиралась войти в комнату, но, увлеченная красивым музыкальным пассажем, остановилась, прислонясь к одной из колонн, отделявших небольшой холл от гостиной. И потом – я часто задумывался почему – ее взгляд встретился с моим, когда я сидел в полутемном углу в другом конце гостиной. И в тот момент я впервые почувствовал внезапную дрожь – жар, слабость или то и другое вместе – из-за ее пристального, однако, по-видимому, бессознательного взгляда. Все это время Ольга, конечно, продолжала играть и тоже пребывала в забытьи. Когда музыка отзвучала, я выпрямился в кресле и подумал об Альбертине. Ольга что-то сказала мне, а Альбертина потом некоторое время на меня не смотрела. Я решил, что все это мне привиделось. Слишком я романтичен! Но какая она была красивая! А потом я подумал, что могла бы почувствовать Ольга, если бы прочла мои мысли.
Был и еще один случай. Ольга, Альбертина и я были на концерте. Альбертина, насколько я помню, сидела у перил чуть впереди и справа от меня. Мы уже тогда стали хорошими друзьями, но все-таки не такими близкими. Несмотря на описанный выше взгляд, я не чувствовал, что близость между нами возможна. Она слишком хорошо относилась к Филу и слишком ответственно воспринимала свои дела и обязанности. Я убедил себя, что у меня нет оснований воображать, будто она когда-нибудь испытает хоть какое-то влечение ко мне. Но во время концерта в перерыве – когда игра знаменитого скрипача заставила публику замереть в восторге – она повернулась ко мне и прошептала:
– Иногда я чувствую, что не надо мне приходить и слушать такие вещи. Они делают мою жизнь такой нелепой, такой плоской. От них я лишь становлюсь несчастной.
– Почему? – удивился я. – У вас есть все! Красота, возможности, будущее.
– Ничего у меня нет. И не будет.
– Ерунда! Что вы хотите этим сказать? Почему нет?
– Потому что я никогда не смогу использовать то, что у меня, по-вашему, есть, так, как вы предполагаете. Я не могу делать то, что другие сделали бы на моем месте. Наверное, я слишком жалею людей или слишком предана и отзывчива.
И она снова посмотрела на меня своим добрым и нежным взглядом.
Я нахмурился. Казалось, возможность иметь ее в качестве друга, не говоря уж о возлюбленной, следовало тотчас же исключить. Из-за чего я помрачнел и расстроился. После концерта мы пошли куда-то выпить по чашечке чая, потом я отказался от приглашения на ужин и ушел домой.
И все же некоторое время спустя – может быть, месяц – произошло третье событие или случай, когда я сказал ей: «Вы не против?» Помню, она посмотрела на меня как-то странно, немного нервно и вышла из комнаты, возможно, чтобы поправить прическу или переодеться. Но вскоре вернулась, и, сидя за предобеденными коктейлями, мы разговорились о разных вещах – об Ольге, об общих знакомых, – фигурировавших в газетных скандалах. И все это время я ощущал что-то новое, необычное в ее настроении и манерах. Это щекотало мне нервы, возбуждало разные мысли, заставляло волноваться и надеяться.
Наконец она сказала:
– Филу опять повезло.
Клойд собирался сделать его своим партнером. И она рассказала, что в связи с этим Фил только что подписал крупный договор на поместье на Лонг-Айленде, которое они с Клойдом собираются использовать для летних продаж. Кроме того, она с Филом, скорее всего, переедет отсюда на верхнюю Пятую авеню или куда-то в тот район.
– Великолепно! – воскликнул я. – Разве я не говорил, что вы скоро войдете в роль знатной дамы?
Но она лишь усмехнулась.
– Только не с Филом, – спокойно сказала она. – Вы знаете его не так хорошо, как я. Ему такие вещи неинтересны. Его ничто особенно не волнует, разве только деньги. Хотя иногда мне кажется, что и деньги тоже не слишком. Когда-то я думала, что понимаю его, но теперь… а кроме того, чтобы добиться чего-то в обществе, понадобились бы миллионы, но с его работой их не сделаешь. Можно было бы заняться инвестициями и спекуляциями, но, мне кажется, это ему неинтересно. В основном его, как и Клойда, интересует оформительское дело, но у нас нет таких связей в высшем обществе, как у Клойда. Есть только знакомые, рекомендации, торговые контакты. О, тут мне все ясно.
– Но как это касается лично вас? Вам-то точно нет причин впадать в отчаяние, – уверил я ее.
– Нет причин? Ну, вы вольны думать что хотите. Но я лучше знаю. И не отчаиваюсь. Потому что я никогда не брошу Фила, что бы с ним ни случилось. К тому же я не несчастная. Он очень добр ко мне и ко всем, кто мне близок. Я не могла бы! Не стала бы! Ни за что!
Но ее глаза. Такие затуманенные, просящие о помощи.
Мы сидели и смотрели друг на друга. Почти стемнело. В комнате горело всего несколько ламп. Но я помню, как боковой свет играл на наших лицах. Лицо Альбертины казалось бледным, немного романтичным и немного грустным, таким я его еще никогда не видел. Я посмотрел ей в глаза и вдруг – шло это от нее, от меня или от нас обоих – почувствовал обожание, желание, искренность, проявившиеся по-новому, более открыто, нежно, сочувственно.
– Альби, – спросил я, – вам одиноко?
– Нет.
– А по-моему, да.
– Нет-нет! Совсем нет, говорю вам! – И потом вдруг: – Да. Иногда очень.
– И сейчас?
– Тоже.
– Не за того вышли замуж?
– О нет. Я бы так не сказала! Это неправда. Но я молода, а он ушел с головой в свой бизнес. Это ужасно. Хотя мне не следует об этом говорить.
Она встала, взволнованная, напряженная, и ушла. Я следом за ней.
– Альби! – позвал я.
– Да, знаю, – сказала она. – Я понимаю, о чем вы хотите спросить. Вы мне нравитесь. Признаюсь. Вы и раньше догадывались, правда?
– Да. – ответил я. – Во всяком случае, я об этом думал.
– Но вам ведь нравится Ольга, – вставила она.
– Да.
– Очень?
– Весьма, – признался я.
– Но по-настоящему вы ее не любите, так ведь?
Она наклонила голову и посмотрела на меня снизу вверх.
– Ох, Альбертина, вы же знаете, как бывает. В жизни всякое случается. Зачем нам обсуждать Ольгу? Это о вас…
И я дотронулся до ее плеча. Но она мгновенно отпрянула к окну.
– Будьте осторожны! – предупредила она. – Не забывайте, что в доме слуги.
– Да, знаю.
– И Фил может прийти.
– Да, я все знаю. Но вам, Альби, я дорог?
– Да.
– Очень?
– Да, очень.
– Ну тогда…
Я придвинулся ближе. Но она покачала головой:
– Нет, этого не будет! Никогда не будет! И не надейтесь, потому что ничего не получится! Я знаю!
– Но почему?
– Потому что не будет, и все!
– Почему?
– Потому что я многим обязана Филу. Очень многим! Это было бы ужасно! И я бы себе никогда не простила. Не смогла бы! Да и я не такая сильная, как вам кажется. Я трусиха, боюсь за него, за себя, за всех. Вам этого не понять. Но это так. К тому же… – Она остановилась и посмотрела на меня.
– К тому же – что?
– Я боюсь вас.
– Меня?
– Да. Вы же себя знаете. Вы не можете целиком отдаться чувству. В вас этого нет. Вы любите жизнь, красоту, в вас есть любовь не только ко мне – к кому угодно! Например, к Ольге!
– Знаю, – сердито сказал я. – Но вы же сами все понимаете. И нас тянет друг к другу. Ведь вы не станете этого отрицать?
– Нет.
– И сильно тянет, правда?
– Да, но все равно я не соглашусь! Не могу! Слишком многим я обязана Филу. Думаете, я сумасшедшая, но, раз уж мы зашли так далеко, могу вам признаться, что я знала, что когда-нибудь между нами произойдет такая сцена. Знала, когда мы впервые встретились. Это было на концерте, помните? Но я также знала, что не смогу изменить Филу. Я буду страдать, но ничего не поделаешь.
Я придвинулся и обнял ее одной рукой. Быстро, словно собираясь меня оттолкнуть, она повернулась ко мне, и я крепко ее прижал. Ее лицо побелело, точно воск, губы коснулись моих. Потом так же быстро, что я даже не успел ничего сказать, она отпрянула и поспешно ушла в соседнюю комнату.
– Подождите, – почти холодно бросила она. – Я сейчас вернусь.
Минут десять или пятнадцать я сидел в одиночестве и размышлял. Меня удивила эта странная сцена. И ведь ничто ее не предвещало. Когда Альбертина снова появилась в комнате, она выглядела свежей и спокойной. У нее в руках были розы, которые она поставила в вазу на столе. Потом она стала включать везде свет, переставлять и раскладывать предметы. Но как только я попытался снова ее обнять, она отстранилась.
– Нет, больше не надо, – сказала она бесстрастно.
– Но ведь ты только что призналась, что дорожишь мной, разве не так?
– Так.
– И это правда?
– Да, каждое слово правда. Но это не приведет ни к чему хорошему ни тебя, ни меня. Не может. Не приведет. А если ты будешь настаивать…
И она посмотрела на меня пытливо, озабоченно, немного вызывающе.
Я был расстроен, рассержен, но не зол; она так мне нравилась, что я не мог уйти и отказывался ей верить. Мы все говорили и говорили, пока в полночь не пришел Фил. К тому моменту мы решили, что останемся самыми лучшими друзьями. Она может рассчитывать на мою самую верную, бескорыстную дружбу, а я на ее. Куда бы они ни переехали, я, если получится, всегда смогу бывать у них. Она будет так рада! И она сделает для меня все – мне достаточно только сказать, – ибо я должен помнить, что она любит меня, правда любит, и очень сильно! И я ушел, уверенный, что весьма скоро буду обладать этой женщиной, несмотря на все ею сказанное.
И все же, хотите верьте, хотите нет, после похожих эпизодов – одних более, других менее страстных, но всегда тайных – я так и не смог добиться, чтобы она пришла ко мне на свидание, о котором нам даже удалось условиться, какое бы время и место ни было назначено. Все продолжалось в том же роде, она не переставала сопротивляться, хотя неизменно снова и снова уверяла меня в своей любви – она всегда будет любить меня и мне не надо бояться, что ее чувства когда-нибудь переменятся. Ах, если бы я знал, как ей приятно, какое ее охватывает волнение, когда я неожиданно, без предупреждения вхожу в комнату или когда она вдруг слышит мой голос по телефону! Неужели я не понимаю? Только обязательства перед Филом заставляют ее отказываться от удовлетворения моих желаний. Ибо, честное слово, она хорошо относится к нему, помня о прошлом и испытывая благодарность за настоящее. Но то, что происходит между нами, подобно горящему пламени! Ужасно! Эти чувства делают ее почти больной, но зато придают мужества и вселяют надежду, и жизнь становится сносной. Неужели я ей не верю? Но она не может быть со мной. Я должен подождать – подождать, пока что-нибудь изменит ее, сделает достаточно сильной, чтобы преодолеть свою благодарность и сочувствие к Филу и набраться решимости, чтобы получить то, чего она хочет больше всего на свете.
Но в конечном счете, почти вопреки Альбертине, все произошло, хотя наши отношения продолжались с переменами настроения и периодами сожалений, даже ссор и временных расставаний почти три года и завершились наконец теплой и долгой дружбой.
Мы отправились на просмотр довольно большого поместья на южном берегу Лонг-Айленда, недалеко от Саутгемптона, которое Фил – поначалу рассматривавший другое, но та сделка сорвалась – предложил использовать в качестве главной летней резиденции для продвижения продаж потенциальным клиентам различных предметов искусства. Предполагалось, что на покупателей должны будут произвести впечатление особенные развлечения и светские связи, которые Фил с помощью Клойда и его знакомых собирался здесь продемонстрировать. Это было новое предприятие для концерна «Миллертон – Клойд», а для Альбертины открывалась перспектива светских испытаний, ранее ей неведомых, да еще с деталями, не вполне ей знакомыми. В основном речь шла о том, чтобы принимать компанию торгашей и дармоедов, вертящихся вокруг Фила, которые заявятся туда по протекции его и Клойда, чтобы что-то продать на комиссионной основе. Вместе с ними предполагалось пригласить истинных, хоть и обедневших светских львов (тех, кто остался со времен «четырех сотен»[29] Уорда Макалистера), которые должны были придать если не настоящий, то хотя бы кажущийся блеск собранию и таким образом произвести впечатление на предполагаемых богачей-покупателей (в основном мультимиллионеров с Запада), коль скоро их удастся туда завлечь. Также по приглашению Клойда могли, вероятно, прийти и его друзья, действительно значительные представители американского общества, которых Клойд, полагаясь на Фила – на его организаторские способности, – собирался принимать почти по-королевски.
И действительно, для меня, как и для многих других, картина складывалась по-своему интересная и даже захватывающая. Она обозначила начало удивительно разнообразной, пестрой и интересной жизни, захватившей впоследствии Альбертину и ее мужа. Однако в итоге она повлияла на них обоих далеко не лучшим образом и сделала Альбертину холодной, разочарованной, почти безразличной ко всему женщиной. Что касается меня, то я никогда не забуду о своем участии в некоторых наиболее увлекательных событиях той поры.
Но здесь мне следует остановиться и рассказать о совершенно феноменальном успехе Миллертона. Ничего подобного я не встречал, по крайней мере в этой области. К тому времени он был уже довольно богат – я бы оценил его состояние в восемьсот-девятьсот тысяч, – занимал ведущее положение на избранном поприще и имел, как с горькой иронией выразилась Альбертина, небольшой круг собственных придворных, как светских, так и деловых. Ох уж эти разорившиеся французские и итальянские графы и графини! Эти английские джентльмены с титулами, но без средств! Все были рады угождать ему за деньги и рекомендации (Клойда), которые Фил всегда был готов предоставить. И какие поручения они для него выполняли! Приобретались предметы искусства, потом продавались нуворишам, и все это осуществлялось путем всевозможных интриг! Я бы назвал эту коммерческую историю почти постыдной. И все же я много раз спрашивал себя, действительно ли Фил-бизнесмен настолько порочен. Должен ли он был оставаться кому-то другом, если все в этом мире надевают маску дружбы лишь ради наживы? Да и мог ли он им быть? А был ли он верным мужем и искренним любителем искусства? Иногда я об этом задумывался, потому что в зависимости от ситуации Фил выглядел то увлеченным, то отстраненным, то безразличным, но в то же время неизменно оставался очень сердечным, учтивым, счастливым и веселым. Я не уставал о нем размышлять.
Все же в определенном смысле он был мне симпатичен, что иногда казалось неразумно, но я относил это в основном к моей способности выслушивать его фантастические, почти до нелепого языческие суждения о том, из чего состоит порядок, честность, мудрость, хорошая политика – иными словами, все, что окружает нас на этой достойной, но абсолютно не поддающейся расшифровке сцене. Иногда я смотрел на Фила в совершенном изумлении, ибо казалось, у него напрочь отсутствует совесть, несмотря на отзывчивость, доброжелательность и сочувствие, которые так же легко им отдавались, как и принимались.
Свой бизнес он называл кормушкой. Но при этом мог с увлечением пуститься в самые захватывающие и убедительные описания той или иной ввозимой им в страну редкости – гобелена, ковра, стула, английского, итальянского или французского резного потолка или панелей на всю комнату. И сколько они стоили! Иногда просто гигантские цифры! Но, конечно, товар надо было продать за еще более немыслимые суммы какому-нибудь из богатых «простофиль» (его словечко), с которыми он предпочитал иметь дело. Что касается «восточных богатеев», как иногда называл их Миллертон, то – пфф! Их так называемые художественные приобретения? Пфф! По его словам, он уже обследовал все знаменитые старые дома на востоке и едва ли обнаружил хоть что-нибудь, действительно имеющее художественную ценность. Про великолепный особняк Астора на Пятой авеню и 66-й улице (сейчас его уже там нет) Фил заявил, что он «набит барахлом»! Дома Вандербильтов, Гулдов, Слоунов – это вообще что-то невозможное! И только богатые западные «недотепы» имеют что-то по-настоящему ценное и прекрасное, потому что с божьей помощью и ни больше ни меньше с помощью Фила Миллертона умудрились стать обладателями поистине выдающихся вещей, привезенных из-за границы!
Но ох какие он назначал цены! Бог ты мой! И как, по его выражению, «визжали» его клиенты! (Рассказывая, Фил иронично улыбался или хмыкал.) Но вот что удивительно, добавлял он, смеясь уже более откровенно, когда ему удавалось их раскрутить, они вполне приручались и даже приходили к нему снова и просили еще. Только подумайте! О да! Хотя почему бы и нет? К кому им еще идти? Кто еще вкладывает свое время, труд, работу исследователя и прочее и прочее в это поистине великое дело? Ведь через посредство своих агентов здесь и в Европе, а также с помощью Клойда, своего сподвижника в деле, он шерстил весь художественный рынок и «засаливал бочками» (его выражение) потрясающие шедевры, если, конечно, кого-то интересовало это «барахло»! А потом он разбирал по косточкам саму историческую идею искусства и показывал, какие подделки и фальшивки уже всплывали в связи с той или иной вещью, и все это напускало такого туману, что очень трудно было чувствовать себя уверенным в чем бы то ни было. Однако как легко было ему самому напустить еще больше туману и сделать невозможным для кого угодно – даже для лучших экспертов в мире – обладать точным знанием и, следовательно, уверенностью. К примеру, документы – с присущим им ореолом помпезности – это в основном ложь, но тщательнейшим образом написанная от руки или отпечатанная и клятвенно подтвержденная бог знает кем. Она, как подчеркивал Фил, давала возможность убедить доверчивых и наивных, а иногда и сомневающихся покупателей. Я глядел на него почти как загипнотизированный, когда он делился со мной такими откровениями.
Может быть, поэтому он, казалось, любил со мной беседовать. А может, из-за похвал, которыми меня удостаивали Ольга и Альби. Но так или иначе он всегда казался довольным, когда я мог провести время с Альбертиной в его отсутствие, и, похоже, был в ней полностью уверен. Однако я часто спрашивал себя, как он может быть таким недогадливым. Или я ошибаюсь? Подозревает он нас с Альбертиной или нет? Дорога она ему или нет? Но поскольку я знал обоих долгие годы, мне пришлось в конце концов признать, что по-своему жена была ему все-таки очень дорога, хотя, безусловно, его самая неизменная и сильная любовь была отдана бизнесу или профессии, которая, по его мнению, по крайней мере частично, имела творческую природу. Однажды он мне сказал, что умеет создавать великолепные дома и делает это.
Но вернемся к тому предполагаемому летнему особняку на побережье, где планировалось осуществлять продажи. Мы с Альбертиной взяли машину, а также выходной, чтобы посмотреть четыре или пять зданий, в том числе то, которое агенты Фила характеризовали как, возможно, наиболее подходящее. Дом был построен из камня, кирпича и дерева, в нем насчитывалось восемнадцать или двадцать комнат, имелась хорошая широкая веранда, балконы, очень ухоженные лужайка и клумбы. Еще были теннисные корты, красивый купальный павильон, комната отдыха или читальный зал, большой гараж и расставленные на лужайке столики с прелестными зонтиками. Дом возвышался над длинной отмелью из кубистического песка, господствуя над морем, а в противоположную от моря сторону уходили восемнадцать или двадцать акров голых, покатых дюн с разветвлявшимися тропинками, с морскими соснами и травами, которые своими корнями скрепляют песок. Между домом и морем тянулся длинный песчаный пляж, а позади него, круша огромные волнорезы, грохотали волны, чайки взмывали в вышину, а очертания далеких океанских судов напоминали деревья. До сих пор я чувствую тот запах и привкус соли.
В день, когда мы приехали, дом стоял пустой и холодный – еще было начало апреля, – но это не помешало нам бродить из комнаты в комнату, размышлять о планах и мечтах Фила, а также о светских трудностях (называйте как хотите), ждущих Альбертину. Ей не особенно нравилась идея Фила использовать их светскую жизнь в качестве фона для деловых проектов мужа. Так, бродя по дому и глядя на грохочущие, пенящиеся волны и брызги, под апрельским солнцем осыпающие берег, она начала изливать мне душу:
– Понимаешь, это означает, что я тоже участвую в его бизнесе, что мне придется принимать множество людей, которых я не знаю или не люблю и которым я нужна только в качестве управляющей некоего загородного клуба, где они могут заниматься коммерцией. Но при чем здесь я? Зачем мне все это? – И она посмотрела на меня.
– Да, это, конечно, необычная жизнь, – ответил я. – Но как возможность исследовать и наблюдать многих удивительных личностей она мне скорее нравится.
– Ах, они тебе, конечно, интересны. Мне тоже. Но вряд ли как личности. Вернее, в основном как малопочтенные личности. Это очень корыстные люди! Словами не передать! Да и Фил тоже, хотя на самом деле он не хочет быть таким. Со мной он щедр и даже расточителен. С моими и своими родственниками тоже – просто расточителен. Ты это знаешь. Я могу давать нашим родным почти все, что угодно, и покупать себе, что мне вздумается. Но он не понимает, какую жалкую роль мне отводит. Они работают на него и за деньги делают то, что он хочет, но что касается меня, ты же знаешь, как они на меня смотрят. Если я начну флиртовать с кем-нибудь из них, это вполне приемлемо, но что-то большее… Один даже сказал, когда я выразила свою неприязнь, что мне не стоит забывать о той пропасти, что лежит между нами!
И она снова подняла на меня глаза и улыбнулась, как ей было свойственно, мудро, по-философски.
Потом она рассказала о некоем графе ди Бродзио, недавно появившемся в жизни Фила, итальянце, известном и в здешнем, и в заграничном обществе, который, разумеется, за плату выступал посредником в делах Фила с теми представителями нью-йоркского света, которые должны были сыграть свою роль в их игре.
– Модная пустышка! – сказала она. – Думает только о деньгах, светском обществе, нарядах и женщинах, и Фил говорит, что ради денег он готов на все. Совершенно бездуховная личность.
Следующим примером в ее коллекции зарисовок была леди Уэдерсуит – она не пыталась выделиться в свете, так как и без того занимала в нем прочное положение. Эта холодная и практичная дама давала Филу советы по разным вопросам и обеспечивала его заказчиков, новоиспеченных мультимиллионеров, некоторыми светскими знакомствами, правда за определенную цену.
– На людях они все выражают мне свое восхищение, – объяснила Альбертина. – Но когда мы встречаемся за кулисами – это уже другая история!
Однако, несмотря на все это, Альбертина проявляла достаточный, а может, даже вполне искренний интерес к тому, что происходило в поместье и что, судя по всему, должно было устраиваться под ее руководством и в соответствии с ее вкусами.
– Конечно, – сказала она, когда я с энтузиазмом стал расписывать морскую красоту этого места, – можно все сделать очень привлекательным, и Фил даст мне возможность ему в этом помочь. Но ты тоже должен приехать, познакомиться с этими людьми и провести здесь немного времени. Фил надеется, что сможешь. Ведь ты ему очень нравишься. Вселяешь в него уверенность.
Она снова посмотрела на меня почти насмешливо, и под влиянием этого взгляда я схватил ее и попытался преодолеть ее сопротивление.
– Альби, почему ты отталкиваешь меня? – спросил я.
– Ах, ты сам знаешь почему.
Но хотя она была напряжена и бледна, как всегда, когда чувствовала малейшую опасность, на этот раз она показалась мне немного грустной и спокойнее, чем обычно. Я это остро ощутил – мне что-то передалось от нее, сильное желание, спрятанное за обычной решимостью ни за что не позволять себе поддаться этому желанию.
– Альби?
– Нет, не спрашивай. Особенно здесь.
В этот момент она показалась мне явно взволнованной.
– Почему «особенно здесь»?
– Ты прекрасно понимаешь почему. Даже если бы я хотела, я не могла бы защититься. И ты не мог бы. Поэтому ничего больше не говори.
– Не будь такой злой! У тебя вечно находится оправдание, и все же ты всегда даешь понять, что я тебе небезразличен. Не знаю, какого черта я тяну эту канитель! Ну и не буду!
Она придумала мне прозвище, которым звала, когда была чем-то тронута или испытывала особенную нежность, – масса, так чернокожие рабы называли своих хозяев.
– Но, масса, дорогой, – сказала она, – не сердись. Ведь это ты всегда со мной споришь. Хотя знаешь, как ты мне дорог и почему я так себя веду.
– Какой вздор! – со злостью воскликнул я.
«Кто она такая, чтобы водить меня на поводке? Больше я не намерен этого терпеть», – сказал я себе. А потом ей:
– Я в последний раз еду куда-то с тобой. Не собираюсь больше за тобой таскаться. Я тебе безразличен, и хватит об этом!
Я направился к двери, выходившей в коридор и на лестницу.
– Но, масса, пожалуйста, подожди! Не уходи! Зачем вести себя так неразумно, да еще здесь? А если будут последствия? Как я выкручусь, как объясню? Разве ты станешь мне помогать? Ты ведь и сам знаешь, как себя поведешь.
– Что за бред! Какая ерунда! Как будто на свете нет врачей и мер предосторожности! И конечно, у тебя вряд ли появится еще один ребенок, если за семь лет он так и не появился! Ребенок Фила. (Я вспомнил возраст ее сына Брейта.)
– О боже! – Она была потрясена. – Ты думаешь, я на такое пойду? Никогда! Мне слишком дорог Фил! Я ему стольким обязана!
– Ну и прекрасно! Отдавай ему свой долг тем, что я уйду из твоей жизни. Счастливо оставаться!
– Ну, если ты так все воспринимаешь, пусть будет так, – ответила она. – Но я уверена, что ты ведешь себя неразумно. Да, уверена!
Я быстро вышел и спустился по лестнице на нижнюю площадку, она за мной. Когда я приблизился к главному входу, она крикнула, чтобы я ее подождал:
– Пожалуйста, масса, давай уедем отсюда вместе. Не оставляй меня одну!
Я в сердцах распахнул дверь и увидел берег и море, яркий пляжный павильон, который станет летом таким очаровательным, когда вокруг будет порхать эта веселая, дрянная, вероломная компания. На мгновение я остановился, а Альбертина шагнула вперед. В ее глазах, в лице появились первые признаки той неподдельной чувственной слабости, которая, нахлынув, словно морской прилив, может соблазнить любого, кто на это способен.
– Черт тебя побери! – воскликнул я.
И, почувствовав ту власть, которая была у меня пусть только в это мгновение, я решил действовать. Она хотела меня. Сомнений не было. Что до Миллертона, любил ли он ее по-настоящему? По-домашнему, по-дружески, как добропорядочный муж любит свою добропорядочную жену, – да. Но так – никогда! Кроме того, что, если у нее были с этим некоторые проблемы? Она признавалась в использовании противозачаточных средств и попытках избежать беременности.
Я схватил ее, не говоря ни слова. Она стала отбиваться. Как всегда, но протестовала яростнее, чем обычно. Наконец, в изнеможении или только притворяясь (как я мог знать?), перестала. Но даже в тот момент я чувствовал в ней борьбу между покорностью и желанием меня оттолкнуть. И вот, все еще делая вид, что сопротивляется мне (я так и не был в этом до конца уверен), она сдалась, обозвав меня животным и дьяволом.
Потом начались сетования. Теперь я по-настоящему ее скомпрометировал. Что ей делать? А вдруг будут последствия? Именно сейчас, когда ей предстоит столько дел, – это ужасное лето со всеми выпавшими на ее долю обязательствами? Но разве меня это интересует!
Я смотрел на нее, довольный и торжествующий, и любил еще больше. Теперь она действительно стала моей. И больше не будет спорить, не будет сопротивляться. Я подумал, что теперь мы по-настоящему любим друг друга. Я это чувствовал. Только какой она была растрепанной и напряженной! Озабоченной, даже испуганной, но от этого еще более милой. Она все продолжала меня бранить, и тогда я наконец подошел к ней:
– Тише, Альби! Успокойся! Ты сама знаешь, что я тебе нравлюсь. Ты не можешь меня ненавидеть. Это просто нелепо. Если хочешь, дерись, но сейчас поцелуй меня.
И я привлек ее к себе. Она поддалась, но по ее щекам текли горючие слезы.
– Я знаю, что ты чувствуешь, – утешал я ее. – Ты столько времени была ему верна, так ведь? Или тебе казалось, что верна. Но так ли это было на самом деле? Ты любила меня, разве нет? Держалась за меня в ожидании того дня, когда тебе, возможно, больше не захочется быть такой уж верной.
И мы начали спорить. В конце концов я выразил сожаление о том, что произошло, на что она ответила:
– О, я тебя не виню. Я могу винить только себя, если вообще кто-то в этом виноват. Но мне очень горько. Фил всегда был так добр ко мне и к моей семье.
И она еще сильнее заплакала, на что я мог сказать только одно:
– Ох, Альби, пожалуйста, перестань. Не плачь. Ничего плохого не случится. Тебе никого не придется обижать, если все это тебе не нужно. Я не буду тебе досаждать, но и не оставлю, раз уж ты так страдаешь.
В машине по дороге назад мы в основном молчали. Шаг за шагом она восстанавливала в памяти все годы, прожитые с Филом. А теперь случилось то, что, возможно, было началом больших перемен. Наконец, подъехав к ее дому, я спросил:
– Ну так как? Мне зайти вместе с тобой? Скажи, что мне делать.
– Конечно зайди. Если Фил дома и увидит, что я пришла одна, ему это покажется странным. Я же его предупредила, что ты сегодня едешь со мной.
Я поднялся. Но Фила не было, он появился гораздо позже. Дела. Альби между тем, переодевшись к ужину, была очень собранная и милая. И опять долгий, хоть и более спокойный разговор обо всех «за» и «против» сложившейся ситуации. О возможных последствиях. Что ей тогда делать? Как мне себя вести, как сопровождать ее, если что-то пойдет не так, чтобы Фил ничего не заподозрил.
Потом – тишина. И только недели через две она сообщила, что уверена в необходимости прибегнуть к помощи акушерки, причем как можно скорее. И я искал, где мог, подходящего человека и, как мне думалось, нашел. После чего, к полному моему изумлению, неожиданное решение с ее стороны не обращаться к акушерке, ничего не предпринимать, а жить, как живется, и родить ребенка!
Но не было ли в этом серьезной опасности, спросил я. А Миллертон? Такая неожиданная беременность через семь лет. Верно, согласилась она, но они с Филом не раз говорили о возможности завести второго ребенка, товарища для Брейта, и однажды даже решили, что это будет правильно. Но что-то помешало – в первую очередь долгая деловая поездка, в которой ей надо было сопровождать Фила. А недавно, около года назад, Фил сам напомнил ей об их решении, но она отказалась. Но теперь… да, теперь на следующий же день она объявит ему, что у нее появились подозрения… неосторожность… что, кажется, ей надо пойти к врачу, ну а если он станет возражать – как всегда бывало в прошлом, – ну, тогда… тогда пусть предоставит это дело ей. Но она приняла решение и не отступится.
Но почему? В чем причина?
Она, видишь ли, всегда хотела маленькую девочку, и у нее чувство, что этот ребенок – девочка, точно так же, как в свое время она не сомневалась в поле Брейта. Кроме того, этот ребенок от меня, а ей хотелось, чтобы у нас с ней был ребенок, хотя она никогда не позволяла себе действовать, чтобы осуществить свою мечту. И вот наконец это случилось! Неужели ей не хватит мужества сохранить такую возможность? Нет уж! Кроме того, и сейчас, и потом у нее всегда будет что-то от меня, кого она сможет любить и с кем будет счастлива и после того, как я от нее уйду, – а я точно уйду, будьте уверены! И еще. Если девочка будет симпатичная, воспитанная и ухоженная, а она такой будет, тогда, может, я не смогу совершенно забыть Альбертину. Она и я, она и я – так мы будем связаны, хотя остальные будут знать так мало, да, так мало. Она говорила и говорила, развивая эту свою романтическую мысль.
– А что, если ребенок будет на меня похож? – рискнул я спросить.
Ну и что! Кто сможет что-то доказать? Фил, увы, едва обращает внимание на Брейта. Он никогда не заподозрит ни меня, ни ее. Она была в этом уверена – на том и порешили.
И все же, должен признаться, я почувствовал, что все это как-то нехорошо. Фил всегда был и оставался, несмотря на свою языческую и практичную природу, что делало его беспощадным в коммерческих сделках, таким дружелюбным, таким по-своему в некоторых (далеко не во всех) случаях откровенным со мной. И вдруг такое. Плохо же я отплатил ему за его доброе отношение. Однако, поразмыслив и решив, что Альбертина действительно этого хочет, я не стал возражать. Ибо такая история приключалась со мной не впервые. Бывали и другие. Но в каждом случае не без согласия и желания женщины. Я никогда не заставлял ни одну из них переживать это в одиночестве, делать то, чего они делать не хотели. А в данном случае имелось достаточно средств, чтобы обеспечить безбедную жизнь моему отпрыску. Зная Альби, я понимал, что она будет внимательна и щедра к ребенку. И поскольку на первом месте у меня всегда стояла работа, я не расстраивался и не раздражался при мысли, что мне не всегда удастся видеться с ним, – хотя потом мне в этом никогда не было отказа. Но ребенок ничего не знал. (Когда девочке исполнилось шестнадцать, она даже начала на меня поглядывать с загадочным выражением – подумывала о возможности завести со мной любовный роман, так сказать!)
Итак, в ноябре на свет появилась девочка, которую назвали Джоан. Ее рождение Альби и Фил отмечали с грандиозным размахом. Я тоже преподнес скромный подарок. Альби до рождения дочери и после него чувствовала себя хорошо, и у нее было достаточно сил, чтобы выполнять свои светские обязанности не только летом, но и в следующем сезоне во Флориде. И больше никаких слов от нее, кроме сообщения, в общих чертах, что она снова станет матерью. А Фил – хотите верьте, хотите нет – по какой-то для меня совершенно необъяснимой причине был убежден, что я именно тот человек, который должен составлять его жене компанию на время его отсутствия. С его стороны не было ни тени недовольства или подозрения, когда он узнал от Альбертины о предстоящем рождении ребенка. «Почему бы тебе не рискнуть во второй раз?» – вот и все, что, по ее словам, он ответил.
А сейчас хотелось бы добавить, что мне никогда не удавалось избежать странного ощущения, даже фатального чувства в связи с этой моей незаконнорожденной дочерью, в которой явно начало проявляться небольшое сходство со мной еще во младенчестве, недель через шесть. Альбертине доставляло радость подносить ее ко мне, иногда со значением указывать пальцем на ее носик, глазки (цвет!) или ушко (точно такой же формы, как у меня), состроив гримасу или подмигнув мне, пока никто не видит. Я могу крутить любовь, да? Овладеть женщиной буквально против ее воли? Так вот смотри, что у меня теперь есть! Более того, вскоре все станет ясно просто благодаря внешности ребенка. Но нечего беспокоиться, Джоан – очаровательная девочка, и я волен уйти, если ее мать мне надоела. Потому что вот он я, здесь, в дочери, и мне никогда, никогда этого у нее не отнять! Так прошли один-два счастливых года.
Но еще раньше были весна и лето на Лонг-Айленде в поместье Хэмптон-Саутгемптон, меблированном и украшенном так, как это могли сделать только Миллертон и его команда. Оформление вызывающее, даже нахальное – яркие, пестрые клумбы, столики и стулья под зонтиками, качели, корты для игры в теннис и сквош и бог знает что еще! И все это на фоне переменчивого, теплого, грохочущего, часто туманного моря. Полностью укомплектованный штат прислуги и в доме, и в саду, якобы под руководством Альбертины и Фила, но на самом деле более или менее под присмотром ди Бродзио и леди Уэдерсуит. А какие гости! Пожалуйста! Каждые выходные приезжают весьма занятные светские компании. Конечно, это важные миллионеры, но разбавленные молодежью и стариками, чье происхождение вполне могло быть сомнительным – кто же разберет. Некоторые – и их немало, – конечно, принадлежали к самым сливкам общества, а потому вели себя высокомерно. Кроме того, бывали хитроумные авантюристы типа ди Бродзио и Уэдерсуит. Они прекрасно знали, как собрать и направить тех, кто должен был поразить и обмануть толстосумов, имевших амбиции влиться в светское общество. Завтраки, обеды, чаепития, ужины. Танцы, верховая езда, плавание, гольф, теннис, бридж, рулетка, баккара. Все «как положено». Но Альбертина жаловалась мне на этот «пустой балаган».
– Честное слово, – сказала она мне однажды, – не могу выразить, что я чувствую. Это и не настоящий дом, и не семейная жизнь.
– Попробуй относиться к происходящему как к зрелищу, – предложил я. – Это удивительно – я бы сказал, даже поразительно, если подумаешь, кто и что за всем этим стоит.
Я имел в виду Фила, его свободную и беспечную языческую душу.
– Ты всегда так! – ответила она. – Я знаю, что тебе больше ничего и не надо. Лишь бы было хорошее зрелище. Они не могут тебя по-настоящему унизить. Но меня! Видел бы ты, как они иногда на меня смотрят. Боже, как я все это ненавижу! Если бы я не была стольким обязана Филу, я бы просто не выдержала!
– Ну-ну, Альби, – утешал я ее. – Развеселись! Подумай, какое это прекрасное место. Лучше, чем клуб или отель. Ты живешь в огромном номере люкс, где практически все делают за тебя другие. К тому же у тебя есть друзья. Ты была бы не ты, если бы их не было. (Я слышал об Альбертине немало хорошего.) Все идет прекрасно, многие думают, что ты нашла дорогу в светское общество.
– Ох уж это светское общество! Очень оно мне нужно! Снобы и денежные мешки. Как бы мне хотелось поехать куда-нибудь вместе с тобой, чтобы денег хватало на простое существование без излишеств, и прожить так жизнь или несколько лет. Хотя бы два-три года! Я бы согласилась, если больше нельзя.
Я посмотрел на нее и подумал, что наконец-то в ней говорит любовь. Она вскоре родит. Я крепко обнял ее. Она быстро взяла себя в руки и вновь стала такой, как прежде.
Тем не менее то первое лето оказалось для Миллертонов лишь первым шагом на все более расширявшемся поле светской жизни. Последовали более крупные и помпезные встречи в городе, зимние поездки на Палм-Бич, в Эйкен и даже Лондон, перемежавшиеся полетами в Уайт-Салфер, Такседо или Калифорнию, чего требовали планы или махинации Фила. И с течением времени я заметил, что Альбертина быстро овладела искусством управления прислугой, а также умением приглашать посредством подарков и свободных развлечений такую компанию умных и ярких профессионалов своего дела, которые могли бы обеспечить развлечение или, по крайней мере, сделали бы приятным пребывание у Миллертонов для пресыщенных финансовых воротил, которые позволяли себя таким образом услаждать.
Кстати, я вспоминаю один роскошный дом на Лонг-Айленде, принадлежавший Вандербильтам, который был сдан Миллертоном за какую-то баснословную сумму. Потом его набили слугами, личными секретарями и разработали программы и расписания развлечений. Для одних самым притягательным были азартные игры в лучших традициях Монте-Карло; для других еда и питье с обворожительными актерами и актрисами, оперными звездами и музыкантами. Кроме того, всегда имелись весьма презентабельные и бессовестные аристократы, жившие в Америке на те средства, что им удавалось раздобыть, поэтому они делали все, чтобы приемы у Миллертона проходили успешно и запоминались. В главном Миллертон преуспел, поэтому спустя несколько таких сезонов его имя в газетной светской хронике уже стояло рядом с именем Клойда.
Тогда я проводил много времени с Альбертиной, каждое лето по очереди приезжая то в одно, то в другое поистине замечательное место. Из-за ребенка она всегда настаивала на моем приезде, ей хотелось, чтобы я увидел или услышал что-нибудь, связанное с девочкой. Если же я не появлялся, она выговаривала мне, утверждая, что у меня врожденный недостаток отцовского или семейного чувства, пока однажды я не заявил ей, что моя любовница и невеста – Жизнь и что следом за Жизнью в формах, представляющихся мне художественно ценными, следуют мои дети.
– Ты не сказал мне ничего нового, дорогой, – ответила она. – Но мне хотелось бы, чтобы ты проявлял больше интереса к Джоан. Она будет такой хорошенькой. Если бы ты что-то понимал в детях, ты бы сам увидел. Она вырастет красавицей. И кстати, похожей на тебя, хотя Фил никогда этого не заметит. Но я-то вижу. А ты?
Я приглядывался и по прошествии двух лет и правда начал замечать в девочке некоторые общие со мной черты – склонность смотреть с легким недоумением и немного в сторону, похожие жесты и одинаковый цвет глаз.
Тем временем годы шли, и Альбертина стала довольно спокойно принимать сезонные переезды из одного шикарного особняка в другой и демонстрацию богатства и роскоши как нечто, возникающее из обстоятельств, над которыми ни она, ни Фил не властны. Скорее, как она часто объясняла – возможно, в этом проявлялся ее фатализм, так сильно нас с ней связывающий, – мы, она сама, Фил и я, были лишь орудиями судьбы, которая заготовила для нас нечто важное, что станет понятным впоследствии. Хотя велика вероятность, что это важное так никогда и не случится. Жизнь не может иметь истинной значимости, часто говорила она. Ее насущные цели так нелепы, так банальны – слава, пропитание, технические познания, с помощью которых добиваются жизненных благ, любовь, вожделение. «Самое лучшее, что можно будет сказать обо мне, когда моя жизнь подойдет к концу, – поведала она мне однажды, – это что я хорошо относилась к родным». Ее главный вывод о деятельности Фила сводился к тому, что он умеет прибыльно вести дела. Но когда прибыль получена, как она используется? Они всего лишь устраивают чуть более презентабельное и, следовательно, более приемлемое в свете и в чем-то более заметное шоу, чем прежде, с тем чтобы потом повторять это снова и снова. Ну и помогают родным. Но какое значение все это имеет? На земле и так много народа, и помогать родным означает добавлять еще большее количество людей к уже существующим. Сказав это, она улыбалась и казалась спокойной и красивой, как высокий, бледный, точно вылепленный из воска, цветок.
В течение всего времени, пока мы общались с Альби, между нами произошла всего одна ссора и один настоящий разрыв, когда я занялся другими вещами. Но и в тот период я все рано думал о ней, о Джоан и о том странном факте, что из всех женщин, из-за которых страдал я или которые страдали из-за меня, именно Альбертина – притом что между нами существовала, прямо скажу, всего лишь платоническая дружба, основанная на внутреннем согласии, – родила мне ребенка. В других случаях страх поборол всякое желание подобного исхода и в конце концов заставил избавиться от предполагавшегося потомства. Это казалось удивительным и в моих глазах придавало Альбертине особую притягательность, которой в ином случае не хватило бы на столь долгое время. А тот разрыв между нами произошел следующим образом.
Как раз тогда, когда Миллертон поднимался на самый высокий уровень финансового благополучия – в те дни он содержал большой особняк на Лонг-Айленде и зимний дворец во Флориде, – к нему обратился некий молодой чикагский мультимиллионер, пожелавший приобрести новый роскошный дом на Лонг-Айленде, где он собирался принимать гостей на широкую ногу. Еще ему понадобился зимний дворец во Флориде с соответствующими пейзажами, украшениями и мебелью. (Между прочим, я уверен, что Миллертон через своих эмиссаров убедил этого молодого Креза, что и то и другое ему просто необходимо.) И вот – пожалуйста! Сразу же возник знаменитейший молодой архитектор – один из самых красивых и обходительных господ, которых мне довелось встречать. Архитектор по профессии, он имел еще и очень высокое положения в обществе и увлекался архитектурой исключительно из искренней любви к искусству, нанимая оформителей, скульпторов, декоративных садовников и бог знает кого еще, чтобы воплощать свои гениальные планы. И постепенно между ним и Миллертоном возникла деловая, чтобы не сказать настоящая человеческая дружба.
Вследствие этого архитектор и миллионер проводили у Миллертона уик-энд за уик-эндом. В газетах и журналах много писали о прекрасных дворцах, возведенных и блестяще меблированных для мистера Чикаго вышеупомянутым архитектором, которого мы назовем Стедеридж. О Миллертоне не упоминалось, так как он всегда предпочитал, чтобы его знали лишь как художественного агента, помогающего состоятельным господам с тонким вкусом претворять в жизнь свои мечты. То, что мистер Чикаго оказался слегка сумасшедшим и вряд ли сообразит, что ему делать с двумя такими большими дворцами, когда он их получит, Фила не волновало. Он лишь следил, чтобы человек, который за все платит, считал, что в основе этих покупок лежит важная идея, к тому же его собственная.
В связи с этой историей потребовались поездки Фила, Альбертины и Стедериджа в Европу и во Флориду. Альбертина поведала мне, что европейские вояжи нужны, чтобы заполучить огромное количество предметов искусства – ценой в два миллиона долларов. Филу, по ее словам, нужно было наладить собственные европейские связи и кое-что устроить. И вскоре из-за нашей разлуки – каждый раз длившейся от трех до четырех месяцев – мы с Альбертиной поссорились. Ибо прежде всего, как я вскоре стал замечать – особенно после появления Стедериджа, – она стала мне реже писать, а когда письма все-таки приходили, они были, как мне казалось, совершенно бесцветными. Вдобавок Стедеридж, у которого было слишком много качеств, меня не устраивавших, все время находился рядом с Миллертонами, когда отсутствие писем стало столь заметным. Он был не только красивее, чем я, но еще обладал мозгами и вкусом, а также благороднейшими манерами, что действует в высшей степени притягательно на большинство женщин, в том числе, как я подозревал, на Альбертину, которая довольно часто выражала беспощадное презрение к дурно воспитанным мужчинам, с которыми ей приходилось общаться из-за деловых интересов мужа. Короче говоря, он действительно являл собою реальную возможность получить положение в обществе для любой женщины, с которой согласился бы разделить свою жизнь. И вот перед ним оказалась Альби, тайно размышлял я, спокойная, милая и к этому времени имевшая собственные средства. А если предположить – эти ревнивые мысли часто приходили мне в голову, – что Альби переменится или Стедеридж убедит ее перемениться… ведь такие странные вещи, безусловно, не раз случались в мире.
От наших общих знакомых я вскоре узнал, что в Париже и Довиле, в Ницце и Палм-Бич Альби и Стедериджа часто видели вместе и они вели себя весьма по-дружески, если не сказать больше, и что, быть может, Миллертон все-таки потеряет свою верную красавицу-жену. Что касается меня, то мысль о возможности потерять Альби – когда возникла опасность действительно ее потерять – оказалась не такой веселой, какой могла мне представляться в иные минуты в прошлом. Встретив Альбертину после поездки, я устроил ей допрос, и она ответила, что все это глупость. Стедеридж! Фи! Разве всем не известно, какой он легкомысленный и почему так случилось, что она, Фил и Стедеридж отправились за границу вместе? И что ей делать, если Фил ждет от нее внимательного отношения к его главному ассистенту в художественных вопросах? Как я могу быть таким подозрительным и ревнивым? Неужели я забыл про Джоан? («И про Брейта», – язвительно вставил я.)
Но несмотря на ее слова, этим дело не кончилось. Моя гордость была уязвлена. Я чувствовал себя униженным из-за того влияния, которое какой-то архитектор и господин со светскими связями может оказывать на мое психическое состояние. Отсюда злость, иногда испепеляющая ненависть. Черт побери эту Альби! Черт побери этого Миллертона и всю их ничтожную компанию! Уйду и никогда к ней не вернусь! Никогда! Ни за что! И так далее, и так далее. Кто не бормотал подобные проклятия, ругательства и оскорбления в час своего унижения?
И все-таки я не смог расстаться с Альбертиной. На протяжении многих лет. Ибо была еще Джоан. И я неизбежно думал о ней. К тому же через некоторое время до меня стали доходить слухи, что Стедеридж охладел или начал охладевать к Альбертине. Так или иначе, одна девица, впервые появившаяся в свете и сразу обратившая на себя всеобщее внимание, завладела воображением Стедериджа, что очень обидело Альбертину. Сплетни. Болтовня. Но несмотря на них, я все равно держался в отдалении, хотя происходили сцены, в ходе которых настроение и разговоры доказывали, что между нами сохраняются сильные чувства, и это нас связывает. Сначала от нее приходили записки, потом начались звонки по телефону, причем не только от нее, но однажды и от Миллертона, без сомнения по ее наущению. Ему я очень доброжелательно объяснил мое отсутствие. Но когда Альбертина наконец явилась ко мне в студию, я в раздражении не пустил ее дальше порога.
– Но что случилось? – жалобно повторяла она, и мне даже не передать, как она на меня глядела. Она почти плакала. – Почему ты так себя ведешь? Ты же знаешь, зачем я должна была поехать за границу. Ведь я просила Фила и тебя пригласить, но ты отказался.
Это была правда, но меня не так-то легко было урезонить. За границей она совсем обо мне не думала. Писем от нее приходило мало, а иногда и вовсе ни одного. Кроме того, требовали объяснения и другие вещи: дошедшие до меня сплетни и случаи, когда ее видели со Стедериджем, но без Миллертона, пока я сидел в Нью-Йорке. Все это, хотя она предоставила достаточно объяснений, меня раздражало. Но настоящей правдой, как мне казалось, было то, что, страдая от пренебрежения и неприятных замечаний людей, занимавших более высокое положение в обществе, Альбертина наконец стала мечтать о собственном социальном превосходстве, ее увлекла идея, а может, даже реальная возможность стать выше некоторых из них, таких надменных, а иногда презрительных по отношению к ней. И как она возвысится над ними, если выйдет за Стедериджа! Но я прекрасно знал, что в последний момент, когда дело дойдет до реального развода с Филом, она никогда не решится, никогда. Сначала ему придется умереть. Но мечта возвыситься у нее была. И Альбертина принимала решения и действовала с оглядкой на эту мечту, что меня унижало и злило.
И теперь, когда она стояла у меня в дверях и причитала, я решил отомстить. Я обвинил ее в желании снова вернуть мое расположение, потому что ее отверг Стедеридж.
– Я был тебе интересен до тех пор, пока ты не решила, что можешь найти кого-то получше, – возмущался я. – А теперь, когда все позади и ты больше не нужна Стедериджу, ты думаешь, что можешь вернуться и снова продолжить общаться со мной как ни в чем не бывало. Не выйдет! С меня довольно! Мне нравится другая! А что касается Джоан, если я ей когда-нибудь понадоблюсь, то для нее я всегда буду рядом, но не для тебя, будь уверена!
Альбертина была потрясена. Ничего подобного! В этом плане ее ни одной минуты не интересовал Стедеридж, как и она его. Все было ради махинаций Фила.
– О, как ты жесток! – воскликнула она. И, бледная, она удалилась, не сказав больше ни слова.
Два месяца я не видел ее и не слышал о ней, за исключением нескольких упоминаний в светской хронике. Но все время думал, думал и думал. Ибо с течением времени, что вполне естественно, я очень привязался к Альбертине и ее миру. Дополнительную связь создавала и Джоан. Признаюсь, это случилось даже вопреки моему характеру. Бывали часы, когда я практически чувствовал, что Альбертина думает обо мне, потому что мы, несомненно, были внутренне очень близки.
Потом однажды, когда наступила весна и Миллертоны вскоре должны были уехать за город, раздался телефонный звонок. Это была Альбертина. Может ли она поговорить со мной минутку? Злюсь ли я на нее до сих пор? Может, хватит? Ну пожалуйста! Она так скучает без меня. За последние два месяца она несколько раз звонила, но меня не было дома. Здоров ли я? Не хочу ли я услышать новости если не про нее, то хотя бы про Джоан? Может ли Альбертина меня навестить? Или я сам зайду к ней? И пожалуйста, не надо злиться! Разве за это время у меня не было других девушек? И разве она жаловалась? А если она немного пофлиртовала, то неужели это что-то меняет? Она никогда меня по-настоящему не забывала. И сейчас ей очень грустно. Почему нам нельзя быть друзьями? Собственно говоря, одна из причин ее звонка – болезнь Джоан. Девочка действительно больна, у нее скарлатина. Ее, конечно, изолировали в другой части дома, лечат самые лучшие врачи, и пока нет никакой серьезной опасности, однако…
– Не сможешь ли ты заглянуть к нам ненадолго, дорогой? Мне так хочется тебя увидеть.
Я услышал ее голос и понял, что прежняя Альби вернулась, не говоря уж о Джоан. Поэтому, сказав «да, конечно», я поехал. Альби тепло поздоровалась со мной и показала Джоан со всеми предосторожностями (именно так, как велел доктор), а потом пригласила остаться на ужин или, по крайней мере, подождать прихода Фила и поздороваться с ним.
– Он так часто о тебе спрашивает. Почему бы тебе не подождать?
Все же я ушел, не сделав ни того ни другого, однако пообещал у них бывать – так восстановились наши прежние отношения.
Ибо хоть я и говорил себе, что никогда больше не буду испытывать физического влечения к Альби (так и было в течение последующего года), оставалась сопутствующая ему дружба, которая связывала нас и удерживала вместе. В то же время мои чувства к ней напоминали отношение к матери или к сестре. Правда, иногда появлялось прежнее желание, но я все чаще ему не поддавался по причине более свежих и ярких увлечений. Признаюсь, позднее случались периоды – спустя немало лет, – когда год от года я все меньше виделся с Альби или с Джоан.
Но до этих урезанных и более или менее бесцветных периодов случались такие же приятные часы, как раньше, проведенные вместе с Альби, Филом и Джоан, встречи в выходные, концерты, оперы, ужины, обеды с Альби и ее друзьями. Потому что Фил, как всегда, был поглощен коммерческими проектами и в свое отсутствие с удовольствием предоставлял мне роль сопровождающего Альби, не желая тратить рабочее время – «брильянтовые часы для бизнеса», как он часто с иронией их называл. Однако, когда Фил оставался с нами, как в былые времена, он вновь заводил искренние и всегда откровенные разговоры, которые неизменно были любопытны для нас обоих, – о непомерно завышенных ценах и «кормушке», обеспеченной его бизнесом.
Но вскоре, лет через пять, случился настоящий ураган финансовых проблем, который, как мне кажется, возник именно из-за этого его веселого, языческого, чтобы не сказать легкомысленного отношения к делу. Как мне представлялось, он всегда абсолютно гениально справлялся с текущей работой. До разразившейся бури, о которой я собираюсь рассказать, Фил шел семимильными шагами к достижению финансового и социального благополучия. Все в мире искусства знали о его способностях, хотя не были осведомлены кое о каких удивительных и неординарных предприятиях.
Например, компания «Миллертон» организовывала, конечно за соответствующее вознаграждение, шикарные частные апартаменты для некоторых богатых и слегка нервозных клиентов, утративших счастье в семейной жизни и возжелавших более молодых красавиц для воплощения своей мечты. Да и самих красавиц можно было заказать, если надо. Кроме того, мультимиллионеры из других городов чувствовали, что им просто необходимо приехать в Нью-Йорк благодаря мыслям, которые им внушали люди, именно с этой целью «внедренные» Миллертоном в штат их компании.
И еще одна деталь. За дверью его заведения в закутке, закрытом со всех сторон и поэтому незаметном, сидела одна из его сообразительных помощниц, или, как он их называл, «умниц-разумниц» (всегда привлекательная молодая женщина), чья задача состояла в том, чтобы… Хотя подождите! Перед ней на столе лежала папка с фамилиями и номерами автомобилей всех исключительно богатых автовладельцев Америки. Между девушкой и внешним миром – только маленькое решетчатое окно, сквозь которое она смотрит на улицу. А теперь представьте: подъезжает внушительного вида автомобиль, останавливается, и из него выходит господин. Он нетороплив, так что «умница-разумница» успевает просмотреть картотеку и по номеру автомобиля найти имя владельца, а иногда и взглянуть на его фотографию. Тот ли самый богач пожаловал? Затем она звонит по телефону швейцару и управляющему: «Приехал Уильям Эйнсли Гей из Денвера». И тогда швейцар говорит мистеру Гею: «Доброе утро, мистер Гей. Рады снова видеть вас в Нью-Йорке». Тут же появляется и услужливый управляющий: «Мистер Уильям Эйнсли из Денвера!» И принимает мистера Гея так, как умеет только управляющий. Вы можете догадаться, какова была цена такой подобострастной заботливости, оказанной всем клиентам фирмы «Миллертон».
Но вернемся к разразившейся буре. На самом пике славы – неожиданное обвинение Фила в обмане с уплатой таможенных пошлин через портовых агентов в Нью-Йорке, Филадельфии, Бостоне и других городах, выдвинутое не кем иным, как федеральным правительством, и подкрепленное данными Федеральной секретной службы. Однако не раньше, чем этот самый Филип Миллертон – может, не совсем в тот момент, а, скорее всего, чуть позже, – которого должны были привлечь в запутанную историю с ужасными обвинениями, успел договориться об услугах трех самых ушлых адвокатов Восточного побережья, а также различных политических и светских влиятельных людей, готовых помочь. Тем не менее во всех центральных ежедневных газетах открыто звучали обвинения, сводившиеся к тому, что кучка агентов и торговцев произведениями искусства, которые в своих сделках в конечном счете обращались к компании «Миллертон» и не декларировали ввозимые товары, тем самым надули правительство Соединенных Штатов на сумму в десять миллионов долларов. Ко всему этому добавлялась угроза ареста тех и других и даже самого Фила Миллертона, если история с мошенничеством на таможне не разъяснится, правительству не возместят убытки и штрафы за мошенничество не будут уплачены.
Поэтому Миллертон был тогда крайне сосредоточен и напряжен, чтобы не сказать явно обеспокоен, хотя все равно оставался в общении доброжелательным и чутким. Ибо я, конечно, много виделся с ним и с Альби в этот период и ощущал давление, которое он испытывал. И очевидно, никакого другого выхода из ситуации не было, кроме, во-первых, частичного возмещения ущерба; во вторых, перекладывания вины на агентов и мелких сошек, которых, чтобы они взяли на себя этот обременительный груз, следовало оградить от тюремного заключения и подкупить; и в-третьих, использования политического, финансового и общественного влияния, достаточного, чтобы убедить правительство не слишком явно указывать, а лучше вообще не указывать, непосредственно на Миллертона.
Но какая работа для этого требовалась! Целая когорта адвокатов стояла стеной вокруг Миллертона, и вскоре с помощью требований о дополнительных сведениях, различных предписаний и отсрочек судопроизводства все дело было замотано в федеральных судах, погрязнув в крючкотворстве, пока агенты Фила обрабатывали того или иного деятеля. В конце концов, насколько я могу судить, немалое количество предметов, ввезенных в страну мошенническим способом, было Филом признано, таможенные пошлины и штрафы выплачены – всего, если я правильно помню, около двух миллионов долларов. И хотя сам Фил как организатор и руководитель этого криминального предприятия избежал непосредственной судебной тяжбы, ему все же пришлось один раз предстать перед большим жюри федерального суда, где, по его словам, он довольно легко ответил на все заданные ему вопросы.
Но какова была огласка! Чудовищная! Кричащие заголовки – такие оскорбительные, хотя иногда лишь косвенным образом чернившие его репутацию непогрешимого арт-дилера! И еще более тяжелая сторона этого дела – раздражение многих богатых клиентов, которым пришлось не только увидеть свои имена упомянутыми в связи с покупкой подозрительных предметов искусства, но и принимать у себя представителей исполнительной власти, отслеживающих за границей ту или иную вещь, чтобы определить ее истинную цену.
И сколько пришлось заплатить! Прежде всего адвокатам, которых он за глаза называл «гнусными шакалами». Затем правительству. Затем более мелким агентам и помощникам, которые на него работали. И наконец, банкирам с Уолл-стрит, якобы друзьям, к которым он в период кризиса был вынужден обратиться за ссудами и которых впоследствии называл «кровопийцами». Словом, фактически в одночасье, несмотря на изобилие акций, облигаций, того и сего, Фил Миллертон оказался – как они оба, и Фил, и Альби, мне признались – в лапах кредиторов.
– И только Господь знает, когда он сможет из них вырваться! – сказала мне Альби.
Пожалуй, спас его в конце концов лишь тот факт, что все кредиторы отлично понимали: если Миллертона полностью разорить и загнать в угол, денег не получит никто. Все отойдет государству, и у многих останутся долги. Кроме того, не вызывало сомнений, что в вопросах оценки, ввоза в страну и продажи произведений искусства равных ему нет нигде и что, если дать ему пространство для маневра, он рано или поздно решит свои финансовые проблемы, а вместе с ним выиграют и все, кто с ним связан. В результате примерно после двух лет споров и всяческих разбирательств Фил наконец освободился, стал вновь сам себе хозяином, но с долговыми расписками на один, три и пять лет на общую сумму около пяти миллионов.
Но какие любопытные вещи вскрылись в связи со всей этой историей! Среди прочего таможенная служба Соединенных Штатов обнародовала удивительный трюк, посредством которого бриллианты, жемчуг, редкие гобелены, знаменитые картины и прочее ввозились беспошлинно. Только представьте себе такую обыкновенную и ничем не примечательную вещь, как старый и не особенно ценный сундук или стол, содержащий, однако, искуснейшим образом сделанные потайные ящики, ложное дно или ложные стенки – иногда все в одном сундуке, – и в них аккуратнейшим образом прячется даже не один, а несколько бесценных шедевров. Особенно это касалось драгоценных камней, а однажды, если не ошибаюсь, так провезли ожерелье, по слухам, стоимостью триста семьдесят пять тысяч долларов. В другой раз – драгоценную посуду, принадлежавшую итальянскому князю, которую разделили на партии и доставляли в Америку в течение года в нескольких сундуках с тайными карманами, ложным дном или крышкой.
Но всегда, когда подобное сокровище было en route[30] или готовилось к отправке из Европы, на адрес компании «Миллертон» составлялось липовое письмо (идея принадлежала Миллертону, он сам мне сказал), которое посылалось через несколько дней после отправки комода со спрятанным предметом. В нем надлежащим образом сообщалось, что по роковому недосмотру в сопроводительном письме к комоду отправитель забыл указать, что в потайном ящике или в днище комода – всегда очень подробно описанном – находится ожерелье, или гобелен, или еще что-то огромной ценности (о чем, конечно, уже шел разговор в предшествующей переписке), и не затруднит ли мистера Миллертона разъяснить эту оплошность американским таможенникам и сразу же, обозначив истинную стоимость вещи, заплатить за нее полагающуюся пошлину, чтобы избежать подозрения в мошенничестве. Естественно, такое письмо следовало использовать только в случае, если тайная посылка обнаруживалась, и тогда появление письма свидетельствовало, что обман никто не планировал. В противном же случае ни письма, ни объяснений не требовалось.
Впрочем, в газетной болтовне об американской шайке, ввозившей в страну произведения искусства и обманным путем лишившей государства полагающихся таможенных пошлин, имя Миллертона как сообщника впрямую не упоминалось. Скорее – только в такой формулировке: правительству было бы «любопытно» узнать о том или ином эпизоде, но оно доверяло мистеру Миллертону и даже не сомневалось, что он сможет все «объяснить». И никогда прямо не говорилось, что Миллертон вор или кто-то еще в этом роде. Никогда. Кто угодно, только не фирма «Филип Миллертон»! Прежде всего, это было очень трудно доказать. Миллертон отличался редкой изворотливостью и многое успел сделать с того момента, как поползли первые слухи, сумев почти полностью замести следы. Но тем не менее оставалось ощущение, что он так или иначе связан с этой историей, ощущение, что по крайней мере на какое-то время для него сохраняется опасность ареста, следствия, осуждения и заключения. Однако постепенно дело в его отношении развалилось, его не арестовали, хотя у него на руках осталась гора векселей, требующих оплаты.
При всем том, как я тогда для себя отметил, Фил не дрогнул – не на такого напали! Однажды посреди разразившейся бури он сказал мне, к тому же улыбнувшись своей кривой, ироничной улыбкой: «Ах, векселя! Я должен их оплатить, это правда, но только если смогу, не иначе. Они не возьмут с меня то, чего у меня нет. Буду держать перед их носом пучок сена, и они побредут следом».
А однажды – и это было самым человечным, хотя для меня самым болезненным и ироничным в случившемся, – когда мы обсуждали трудности Фила за бокалом коктейля, он сказал, причем сказал это мне:
– Я, видишь ли, не слишком бы беспокоился за себя, но речь о детях, особенно о Джоан. Она растет такая хорошенькая. – (Ей тогда исполнилось девять лет.) – И мы стараемся подготовить ее для предстоящей взрослой жизни. Но если из-за этой истории все пойдет не так…
По его виду я понял, как он заботится о дочери – о ребенке, который был не его!
– Что до Брейта, – продолжал он, – ему шестнадцать, и он весьма сообразителен, так что у нас не будет проблем с его учебой в колледже. Кроме того, если случится худшее, он будет понимать, что его ждет впереди.
Я никогда не собирался передавать этот разговор Альби, хотя она и сама наверняка слышала подобные рассуждения Фила. Но потом, как я уже говорил, наступили лучшие времена, хотя они так и не сравнялись с предыдущим периодом их жизни – до возникновения этих проблем. Ибо вместе с бурей произошло и падение в социальном плане. Более того, Фил и Альби превратились в очень уставшую супружескую пару – очень уставшую, – ибо я ясно видел, что в них больше нет былой увлеченности и былого энтузиазма. Дело не только в том, что теперь Миллертон работал, чтобы раздать огромные долги, но и в том, что вещи, которые когда-то подвигали его на активную деятельность, – перспектива богатства, славы и прочего – сейчас ушли в прошлое. Я хочу сказать, что роскошные дома на Лонг-Айленде и в Палм-Бич, завидные и колоритные знакомства с многочисленными ловкими богачами, составлявшими его коммерческое окружение, уже не особенно интересовали Фила. Да и всем было ясно, что годы идут – Филу уже за сорок – и к тому времени, когда он выплатит свои долги и снова займет соответствующее положение, он будет еще старше и ему вновь придется сколачивать себе состояние, если он вообще захочет этим заниматься. Безусловно, он припрятал какое-то количество акций и наличности, чтобы в случае, как он сказал, недееспособности в финансовом или ином смысле (думаю, тогда он не исключал тюремный срок) Альби и дети не оказались полностью лишенными средств существования. Полагаю, он отложил двести, триста или четыреста тысяч долларов. Но какая это была ничтожная сумма, если вспомнить ту дорогую и расточительную жизнь, которую они привыкли вести!
И все же постепенно долги были ликвидированы, по крайней мере частично. И снова поместье на Лонг-Айленде, дачный сезон на сданной в субаренду собственности в Палм-Бич. Но оба они, Фил и Альби, уже не получали от этого большого удовольствия. Сказалось огромное напряжение, потребовавшееся для решения финансовых проблем. И Альби, конечно, мучилась из-за случившейся огласки. Ибо нельзя отрицать, что теперь на нее смотрели как на жену «жулика» или преступника, который по крайней мере некоторое время был очень близок к краху. И все это после невероятного финансового и общественного успеха, благодаря которому для них открылись двери высшего общества! Однако теперь все это, без сомнения, осталось позади. И никто не понимал это лучше, чем Фил и Альби.
Все же я заметил, что Альби держалась, как всегда, стоически. Помню, как она сказала мне однажды, когда буря несколько улеглась: «Фил ничуть не хуже всех остальных, но он, по крайней мере, борец. Признаюсь, в эти дни он мне еще больше нравится. Кажется, он стал мне ближе и сам сильнее чувствует зависимость от семьи. И я больше никогда его не предам». Мне показалось, она посмотрела на меня с некоторым вызовом.
Что касается детей, то ее особенно волновала Джоан. «Она такая своевольная и такая хорошенькая, – говорила она. – И Фил к ней так привязан. Гораздо больше, чем ко мне. Иногда я почти ревную». Джоан в ту пору было тринадцать, и Альбертина решила, что лет до восемнадцати или двадцати за ней надо как следует присматривать. Поэтому как раз тогда она решила отправить ее на несколько лет в какую-то очень строгую школу. «Если учесть темперамент ее отца…» – С этими словами она посмотрела на меня своим вопросительным, полусмиренным, полунасмешливым взглядом.
– А темперамент матери ни при чем? – парировал я.
– Даже не пытайся взвалить вину на меня! Ты прекрасно знаешь, как она появилась на свет.
Прошли годы. Брейт удачно женился на девушке из общества с небольшим состоянием и с удовольствием принялся играть по правилам света. А Джоан наконец вернулась из швейцарской школы и с головой ушла в светские развлечения, что в результате привело к серьезным болезням. Ибо, будучи очень живой и страшно увлекающейся, она никогда не отличалась крепким здоровьем. Своенравная, с новомодными идеями свободы и своих прав, которые в конце концов привели ее к побегу из дома сначала на неделю, потом на три дня, она каждый раз умудрялась создать в семье напряженную и, прямо скажем, кошмарную ситуацию, когда приходилось вызывать агентов сыскной полиции, и Миллертон придумывал отчаянные способы хитростью упечь ее в школу еще на несколько лет, «пока она не наберется ума-разума», как он выражался. Но могу засвидетельствовать, что успеха он не добился. С Джоан ничего нельзя было поделать.
Наоборот, помню, я как-то зашел к ним во время такого переполоха, сразу после ее возвращения, и, вместо того чтобы застать ее пристыженной и униженной, я обнаружил, что она пытается со мной флиртовать.
– Почему бы вам хоть иногда не прийти в гости ко мне? – спросила она и посмотрела на меня долгим взглядом.
– Не обижайся, Джоан, приду, – ответил я. – Но только если ты будешь хорошей девочкой.
И я удалился, слегка потрясенный, и, уверяю вас, в кои-то веки почувствовал, что совсем растерялся.
А между тем шли годы, принося нам то, что было уготовано судьбой. Фил понемножку полнел и терял свою живую, легкую, энергичную беззаботность и интерес к тому, что можно назвать щегольством. А Альби… Эх, что делает с нами время! Начала толстеть, хоть и боролась с весом, но потом, сдавшись, сказала мне: «Ладно, зачем мучиться? Фил ничего не имеет против. А у меня есть книги, дом и Джоан, которой нужен уход». Ибо Джоан, бедная Джоан, к этому времени стала почти безнадежным инвалидом. Ночные клубы, разные сумасшедшие выходки, то, другое, третье.
– Не можешь же ты сражаться с судьбой, – со спокойным, философским видом заметила однажды Альбертина. – Чему быть, того не миновать. Все-таки мне не пришлось страдать, как некоторым.
– Но вспомни, Альби, сколько ты сделала для других. Для всех ваших племянников и племянниц, кузенов и кузин, кому вы с Филом нашли работу или подходящую партию.
Она хмыкнула, но потом сказала:
– На моей могиле можно сделать по крайней мере одну надпись.
– Какую? – спросил я.
– «Она хорошо относилась к родным».
– Разрешишь мне приписать еще строчку?
– И что это за строчка?
– «Она хорошо относилась ко мне».
– Ах, какой же ты! Лучше скажи, что ты хорошо относился сам к себе!
Что, в конце концов, когда я сейчас об этом задумываюсь, вполне годится для моей эпитафии: «Он хорошо относился сам к себе».