Вскоре после того, как я вернулась домой из Парижа, мама тяжело заболела. Врачи и на этот раз не изменили себе, диагностировав уже аппендицит, паратиф, желчнокаменную болезнь и ряд других заболеваний. Несколько раз она едва не оказалась на операционном столе. Лечение не приносило никаких результатов — ее страдания не уменьшались, и речь то и дело заходила о хирургическом вмешательстве. Но мама сама неплохо разбиралась в медицине. Когда ее брат Эрнест учился на медицинском факультете, она с большим энтузиазмом помогала ему и наверняка стала бы лучшим врачом, чем он. В конце концов Эрнест был вынужден отказаться от этой профессии, так как выяснилось, что он не переносит вида крови. К тому времени мама совершенно не уступала ему в медицинском опыте и познаниях, и ни кровь, ни раны, ни физические страдания нисколько не отвращали ее. Я замечала мамин интерес к медицине каждый раз, когда мы посещали зубного врача: в ожидании приема она сразу откладывала в сторону модные журналы, «Куин» или «Татлер», и принималась за медицинские, «Ланцет» или «Бритиш Медикал Джорнал», если только они тоже оказывались на столике.
Наконец, потеряв терпение, мама сказала:
— Я думаю, что они ничего не знают — раз я сама не понимаю. Главное теперь — вырваться из рук врачей.
Ей удалось найти врача из породы «послушных», и вскоре мама получила хороший совет: солнце, тепло, сухой климат.
— Зимой мы едем в Египет, — заявила она. И снова последовало решение сдать дом. К счастью, в те времена расходы на путешествие значительно уступали нынешним и легко покрывались немалой суммой, которую нам платили за Эшфилд. Торки в те поры был зимним курортом. Летом никто не приезжал туда, а все жители Торки обычно покидали его, спасаясь, как они говорили, от «страшной жары». (Совершенно не понимаю, о какой «страшной жаре» могла идти речь: теперь я нахожу, что летом в Южном Девоне дикий холод.)
Как правило, жители Торки направляли свои стопы в вересковые ланды и там снимали дом. Мама с папой тоже предприняли однажды такую поездку, но жара оказалась настолько чудовищной, что папа немедленно нанял догкарт и двинулся обратно, в Торки, чтобы каждый день отдыхать от жары в нашем саду. Короче говоря, Торки представлял собой английскую Ривьеру, и люди платили большие деньги, чтобы снять здесь обставленную виллу на очень приятный зимний сезон с дневными концертами, интересными лекциями, балами и оживленной светской жизнью.
Наступила и мне пора «выходить в свет». У меня уже была настоящая высокая прическа в греческом стиле с большим пучком локонов, собранных на затылке и перевязанных узкой лентой. Мне очень шла эта прическа, особенно с вечерним платьем. Волосы у меня были очень длинные, я с легкостью могла бы сесть на них. Длинные волосы считались предметом женской гордости, на самом же деле эта немыслимая длина означала всего лишь, что они не слушались, постоянно выбивались из прически и прядями свисали вниз. Борясь с этим неудобством, парикмахеры создавали произведения под названием postiche — большой накладной шиньон из локонов. Собственные волосы затягивались на голове так туго, как только это было возможно, а к ним прикреплялся postiche.
«Выход в свет» считался чрезвычайно важным событием в жизни девушки. В богатых семьях матери обыкновенно давали в честь дочери бал. Сезон предполагалось проводить в Лондоне. Разумеется, понятие «сезон» не означало разгульного образа жизни, который оно приобрело за последние двадцать-тридцать лет. Те, кого вы приглашали танцевать или на чье приглашение откликались, всегда были из числа близких друзей. Некоторая трудность состояла в постоянной нехватке молодых людей; но в целом на балах царила атмосфера непринужденности. Существовали еще и благотворительные балы, присутствие на которых считалось хорошим тоном.
Конечно, я не могла позволить себе ничего подобного. Мэдж «вышла в свет» в Нью-Йорке. Там она ходила на приемы и на балы, но «сезон» в Лондоне даже папа не мог себе позволить для Мэдж, что ж говорить обо мне. Мама горела желанием предоставить мне все, на что, по ее мнению, девушка имела право от рождения; подобно тому, как из куколки получается бабочка, так школьница должна превратиться в светскую молодую леди, встречаться с другими девушками и молодыми людьми, чтобы, проще говоря, получить шанс отыскать будущего мужа.
Все считали себя обязанными проявлять доброту и оказывать знаки внимания юным созданиям. Их приглашали на приемы, водили в театр, они общались со своими друзьями сколько душе угодно. Ничего похожего на французскую систему держать дочерей взаперти и позволять им встречаться только с тщательно отобранными молодыми людьми, которые смогли бы в будущем составить хорошую партию, стать подходящими мужьями, оставившими в прошлом свои безумства, отдавшими дань увлечениям молодости, и достаточно состоятельными, чтобы содержать жену. По-моему, очень хорошая система. Во всяком случае, она давала более высокий процент счастливых браков. Бытующее в Англии мнение, что француженок насильно отдавали замуж за стариков, — это совершенная ложь. Француженки могли выбирать, но среди ограниченного круга претендентов на руку и сердце. Гуляка, ведущий бурный образ жизни, очаровательный «mauvais sujet», которому каждая девушка, несомненно, отдала бы предпочтение, не допускался в сферу ее общения.
В Англии все было вовсе не так. Во время балов и вечеринок девушки встречались с молодыми людьми разного сорта. По стенкам, как верные дуэньи, скучали их мамы, но ничему не могли помешать. Разумеется, в семьях проявляли разумную осмотрительность и следили за кругом молодых людей, с которыми разрешалось общаться дочерям, но все же возможности выбора были очень широкими; часто девушки останавливали свое внимание на нежелательных персонах и могли зайти даже столь далеко, чтобы обручиться или достичь так называемого «согласия». «Согласие» было очень удобным выражением; оно позволяло родителям избегать сильных трений или вражды в случае отказа принять выбор дочери.
— Ты еще очень молода, дорогая. Я совершенно согласна, что Хью очаровательный молодой человек, но он тоже очень молод и еще не определился. Я не имею ничего против вашего согласия и вы можете встречаться, но, пожалуйста, без всякой официальной помолвки.
Затем они развивали закулисную борьбу в поисках подходящего молодого человека, который отвлек бы дочь от Хью. Часто это удавалось. Открытое сопротивление, несомненно, склонило бы дочь к настойчивости, но полученное разрешение отчасти разрушало шарм избранника, а так как в своем большинстве девушки отличаются здравым смыслом, то рано или поздно они меняли свое решение.
Учитывая нашу бедность, мама понимала, что мне будет трудно выйти в свет в общепринятом смысле.
Думаю, что, выбрав Каир для поправки своего здоровья, мама заботилась прежде всего обо мне. Она поступила мудро. Я была очень стеснительна, в обществе отнюдь не блистала. Освоившись на танцах, научившись непринужденно болтать с молодыми людьми и свободно чувствовать себя в любой обстановке, я получила бы вполне ценный опыт.
С точки зрения юной девушки, Каир воплощал сладостную мечту. Мы провели там три месяца, пять раз в неделю я ходила танцевать. Балы давались во всех крупных отелях по очереди. В Каире стояло несколько полков; ежедневно проводились состязания по водному поло; в умеренно дорогом отеле все это оказывалось в вашем распоряжении. На зиму сюда съезжалось большое общество, в основном мамы с дочками. Я оставалась застенчивой, но страстно увлекалась танцами и танцевала хорошо. Мне нравились молодые люди, и вскоре обнаружилось, что и я нравлюсь им, так что все шло прекрасно. Мне было всего семнадцать лет, и Каир сам по себе ровно ничего не значил для меня — девушки от восемнадцати до двадцати одного года редко думают о чем-нибудь, кроме юношей, что более чем естественно!
Ныне искусство флирта безнадежно утрачено, но тогда оно процветало и походило, как мне представляется, на воспетую трубадурами «le pays du tendre». Прекрасная прелюдия жизни: полусентиментальная, полуромантическая привязанность, возникающая между теми, кого сейчас, с высоты своего возраста, я назвала бы «девочками и мальчиками». Легкое вступление в науку жизни без слишком жестокой расплаты и тяжелых разочарований. Не припоминаю, чтобы у кого-нибудь из моих друзей и знакомых появились незаконнорожденные дети. Нет, вру. Была не слишком красивая история: знакомая девушка приехала на каникулы к своему школьному приятелю, где ее и соблазнил его папа, пожилой мерзавец с дурной репутацией.
Интимная близость была большой редкостью, потому что молодые люди обычно придерживались очень высокого мнения о девушках, и если бы разразился скандал, то в глазах общества погибли бы оба. Мужчины предавались своим интимным забавам с замужними женщинами, в основном гораздо старше себя, или с «маленькими подружками» из Лондона, о существовании которых никто не подозревал. Приведу инцидент, который произошел как-то (гораздо позднее) в Ирландии во время одной вечеринки. В доме, кроме меня, были еще две-три девушки и несколько молодых людей, главным образом солдат, один из которых неожиданно срочно уехал, сославшись на полученную из дома телеграмму. Всем было ясно, что это всего лишь предлог. О причине никто не подозревал, но он доверился одной из старших девушек, которую хорошо знал и считал способной разрешить его проблему. Оказывается, его попросили проводить на бал одну из девушек; ехать было довольно далеко. Он послушно повез ее на машине, но по дороге девушка предложила остановиться в каком-нибудь отеле и снять комнату.
— Мы можем приехать попозже, — сказала она, — никто не заметит, вот увидишь, — я часто так делаю.
Молодой человек пришел в такой ужас, что, решительно отказавшись от этого предложения, считал более невозможным для себя встречаться с ней. Именно этим объяснялся его внезапный отъезд.
— Я просто не мог поверить своим ушам — она казалась настолько хорошо воспитанной, совсем юной, у нее чудесные родители… Из тех девушек, на которых хотелось бы жениться.
То были великие дни девичьей чистоты. И не думаю, что мы чувствовали себя хоть сколько-нибудь ущемленными. Романтические увлечения, с легким привкусом секса или намеком на него, совершенно удовлетворяли нас. В конце концов, и у животных принято ухаживать и кокетничать. Самец напыживается и ухаживает, а самка притворяется, что ничего не замечает, но втайне испытывает благодарность. Это еще не настоящая жизнь, скорее — прелюдия. Трубадуры были совершенно правы, когда слагали свои песни о «lepays du tendre». Я без конца могу перечитывать «Окассена и Николетту». Есть в этой книге очарование, естественность и искренность. Только в юности, никогда больше, у вас может возникнуть это совсем особое чувство: упоение дружбой с мужчиной; ощущение духовного родства; вам нравятся одни и те же вещи, вы только подумали о чем-то, а он уже произнес вашу мысль вслух. Многое из этого, конечно, иллюзии, но прекрасные иллюзии, и, мне кажется, каждая женщина должна пережить в своей жизни такой период. Потом вы можете посмеяться над собой и сказать: «Боже мой, какая же я была дурочка!»
Как бы то ни было, но в Каире я ни в кого не влюбилась. У меня было слишком много дел. Все время что-то происходило, и молодых людей, привлекательных и интересных, было так много! Если кто-нибудь задевал мое сердце, то разве что сорокалетние мужчины, вежливо танцевавшие со мной время от времени как с милой маленькой девочкой. В свете неукоснительно соблюдался закон, согласно которому не полагалось танцевать с одним и тем же партнером более двух раз. В лучшем случае, можно было увеличить это число до трех раз, но тут уже дуэньи не сводили с вас глаз.
Естественно, огромной радостью было первое вечернее платье. Мне сшили одно из бледно-зеленого шифона с кружевной отделкой, другое — белое, шелковое, очень простого фасона, и, наконец, третье из тафты глубокого бирюзового цвета — по этому случаю Бабушка достала отрез из своих сокровенных запасов. Ткань была потрясающая, но, увы, так долго пролежала, что не выдержала египетского климата, и однажды вечером, во время танцев, одновременно разлезлись юбка, рукава и воротник — мне пришлось ретироваться в туалет.
На следующий день мы отправились к каирской портнихе из Леванта. Она шила за очень большие деньги. Платья, купленные в Англии, стоили гораздо дешевле. И все-таки я получила платье из бледно-розового атласа, с букетом роз на плече. Я-то, конечно, хотела черное вечернее платье: все девушки, чтобы выглядеть взрослее, мечтали о черных платьях, но все мамы были решительно против.
За мной сильнее всего ухаживали в ту пору молодой человек из Корнуолла и его друг — оба из шестидесятого стрелкового полка. Однажды вечером капитан Крайк, джентльмен чуть более почтенного возраста, обрученный с очаровательной американкой, пригласил меня танцевать, и, когда провожал после танца к маме, сказал ей:
— Получайте вашу дочь. Она научилась танцевать. В самом деле, она танцует превосходно. Теперь вам остается научить ее говорить.
Упрек полностью заслуженный. Я по-прежнему совершенно не умела поддерживать беседу.
Я была хороша собой. Разумеется, стоит мне теперь заикнуться об этом, вся моя семья разражается хохотом. В особенности дочь и ее друзья.
— Мама, это неправда! Взгляни на эти страшные старые фотографии!
Некоторые из фотографий действительно неудачные — чистая правда. Но я думаю, что это из-за одежды, которая не настолько устарела, чтобы обозначить собой «эпоху» — для этого она недостаточно вышла из моды. Конечно, мы носили тогда чудовищные шляпы, не меньше метра в диаметре, соломенные, украшенные лентами, цветами и тяжелыми вуалями. В студиях делали фотографии обязательно в этих шляпах, к тому же подвязанных под подбородком бантом; или еще такой вид: волосы, завитые мелким бесом и украшенные букетом роз, свисавшим возле уха, как телефонная трубка. Между тем одна из ранних фотографий, где я — одному Господу известно почему — сижу около прялки, с двумя косичками в виде тонких крысиных хвостиков, совершенно очаровательна. Один молодой человек как-то заметил:
— Мне очень нравится эта фотография, с Гретхен.
Видимо, на этой фотографии я похожа на Маргариту из «Фауста». Есть и еще одна хорошая, сделанная в Каире, где я в огромной темно-синей соломенной шляпе с одной розой. Меня сняли в удачном ракурсе, и изображение не перегружено бесконечными лентами и вуалями. Платья, под стать шляпам, тоже изобиловали оборками, воланами, рюшами и складочками.
Вскоре я безумно увлеклась поло и повадилась смотреть игры каждый день. Мама время от времени предпринимала попытки обогатить мой кругозор и водила меня в музей, а также всячески настаивала на том, чтобы мы поднялись вверх по Нилу и прониклись величием Луксора. Я отчаянно, со слезами на глазах, протестовала:
— О нет, мама, нет, пожалуйста, только не сейчас. В понедельник у меня костюмированный бал, а во вторник я обещала поехать на пикник в Сахару… — и так далее, и тому подобное.
Чудеса древности в ту пору интересовали меня последнюю очередь, и я очень рада, что маме не удалось уговорить меня. Луксор, Карнак открылись мне в своей первозданной красе лишь двадцать лет спустя. Все было бы испорчено, если бы я уже окинула их равнодушным оком.
Нет большей ошибки в жизни, чем увидеть или услышать шедевры искусства в неподходящий момент. Для многих и многих Шекспир пропал из-за того, что они изучали его в школе.
Шекспира нужно смотреть, он написал свои пьесы для сцены, их надо увидеть в театре. На сцене они доступны любому возрасту, задолго до того, как появляется способность понимать красоту языка и величие поэзии. Когда моему внуку Мэтью было одиннадцать-двенадцать лет, я повела его на «Макбета» и «Виндзорских проказниц» в Стратфордский театр. Ему страшно понравились обе пьесы, хотя комментарии оказались довольно неожиданными. Когда мы вышли из театра, Мэтью повернулся ко мне и сказал преисполненным почтения голосом:
— Знаешь, если бы я не знал, что это Шекспир, я бы в жизни не поверил.
Это замечание явно было в пользу Шекспира, и я так именно и восприняла его.
После того как «Макбет» имел у Мэтью такой успех, мы отправились на «Виндзорских проказниц». Тогда, мне кажется, эту пьесу играли как нужно: то был добрый английский буффонный фарс, без всяких изысков. Последнее представление «Виндзорских проказниц», которое я видела в 1965 году, настолько перегрузили претензиями на художественность, что я чувствовала себя все дальше и дальше от старого Виндзорского парка. Даже корзинка для белья перестала быть корзинкой с грязным бельем, превратившись в некий хулиганский символ! Невозможно по-настоящему насладиться балаганным фарсом, если он подается в виде символов. Испытанный пантомимный трюк с кремом никогда не подведет, и зрители будут кататься от смеха, пока актеры швыряют друг в друга настоящие торты. Если же взять маленькую коробку с написанными на боку словами «Крем „Птичье молоко“ и деликатно поднести ее к щеке, что ж, „символ“-то будет, но фарс — нет! Мэтью высоко оценил „Виндзорских проказниц“ — особое удовольствие доставила ему сцена с валлийским школьным учителем.
Мало что в жизни может сравниться с радостью посвящать молодых в мир ценностей, перед которыми мы сами благоговеем с незапамятных времен, при этом их восприятие может иметь весьма специфический характер. Однажды мы с Максом, взяв с собой мою дочь Розалинду и ее подружку, отправились на машине смотреть замки Луары. Вскоре выяснилось, что у подружки Розалинды существует единственный критерий их оценки. Окинув замок опытным взглядом, она каждый раз говорила:
— Вот это да! Представляю, как они здесь резвились, а?
Мне как-то не приходилось до той поры смотреть на замки Луары под этим углом зрения, но я склонна счесть это замечание не лишенным проницательности. Старые французские короли со своими придворными в самом деле знали толк в развлечениях. Мораль (поскольку я приучена из всего извлекать мораль) состоит в том, что никогда не поздно учиться. Всегда может возникнуть неожиданный взгляд, который представит явление в новом свете.
Но я отвлеклась от Египта. Одно так тесно связано с другим — что в этом плохого? Теперь я понимаю, что зима в Египте разрешила многие проблемы нашей жизни. Мама, столкнувшись с трудностями организации светского образа жизни для дочери, практически не имея для этого денег, нашла прекрасный выход из положения, я преодолела свою неловкость. На языке моего времени, «научилась вести себя в обществе». Мы живем сейчас настолько по-другому, что, боюсь, даже трудно объяснить, о чем я говорю.
Несчастье состоит в том, что современные девушки совершенно утратили искусство флиртовать. Как я уже говорила, в мое время это искусство заботливо взращивалось. Мы знали все его правила назубок. Во Франции девушек действительно не оставляли наедине с юношами, но в Англии все было иначе. Разрешалось отправиться на прогулку с молодым человеком, пешую или верховую, но запрещалось ехать вдвоем на танцы; положение могла спасти мама, или престарелая аристократка, или, в крайнем случае, присутствующая на танцах молодая замужняя дама. Но, соблюдая эти правила, вы тем не менее имели полную возможность выйти с молодым человеком погулять при лунном свете или пройти в оранжерею, и это нисколько не вредило вашей репутации в свете.
Заполнение бальной книжечки требовало большого искусства, которым мне так и не удалось овладеть до конца. Скажем, на танцах присутствуют три девушки, А, В и С, и три юноши, D, Е, F. Существуют обязательные правила: полагается с каждым протанцевать минимум по два раза, а, может быть, пойти с кем-то из них поужинать, если только вы не настроены решительно против. Все остальное на ваше усмотрение, вы свободны. На вечере полным-полно молодых людей. Некоторые из них — иных вам вовсе не хочется видеть — тотчас приближаются. Приходится хитрить. Надо попытаться не дать им увидеть, что ваша бальная книжечка еще не заполнена, и с задумчивым видом сказать, что, может быть, разве только танец под номером четырнадцать. Трудность состоит в том, чтобы соблюсти баланс. Молодые люди, с которыми вам хотелось бы танцевать, где-то здесь, но если они появятся слишком поздно, книжечка может оказаться уже заполненной. С другой стороны, если вам удалось увернуться от первых кавалеров, в вашей книжечке могут остаться дырки, так и не заполненные «правильными» молодыми людьми. И тогда во время некоторых танцев придется «подпирать стену». О! Какое разочарование приходилось испытывать, когда молодой человек, которого вы втайне так страстно ждали, вдруг возникает перед вами, потратив массу времени в тщетных поисках, отчаянно высматривая вас повсюду, но только не там, где вы были на самом деле! И приходилось грустно говорить ему:
— У меня остались только два свободных номера, второй и десятый.
— Но вы наверняка можете что-то придумать! — умоляет он.
Вы утыкаетесь в свою книжечку и размышляете: вычеркнуть? Перескочить? Нарушить обещание — некрасиво. Такой дурной поступок вызовет осуждение не только всех мам и хозяйки, но также самих молодых людей. Они могут отомстить, «забыв» о каком-нибудь обещанном танце. Изучая свою книжечку, вы можете наткнуться на имя кавалера, который не очень хорошо повел себя с вами, опоздал или во время ужина уделял больше внимания другой девушке. Если так, можно пожертвовать им. В крайнем случае приносится в жертву юноша, который не умеет танцевать и отдавил вам ноги. Но такой выход мне совсем не нравился, потому что по натуре я мягкосердечная, и мне казалось жестоким так несправедливо поступить с молодым человеком, который начнет опасаться, что и все остальные будут обходиться с ним подобным образом. Все эти расчеты отличались не меньшей сложностью, чем сами танцы. Забавно, но, с другой стороны, настоящая нервотрепка. В любом случае, опыт приходил с практикой.
Поездка в Египет очень помогла мне. Не думаю, что в других обстоятельствах моя «gaucherie» исчезла бы так скоро. Конечно же это были три изумительных месяца для юной особы, которую я представляла собой. Я более или менее близко познакомилась с двадцатью или тридцатью достойными юношами. Меня пригласили на пятьдесят или шестьдесят приемов; но, к счастью, я была слишком молода и получала слишком много удовольствия, чтобы влюбиться в кого-нибудь. Я бросала томные взгляды на загорелых полковников зрелого возраста, но большинство из них уже ухаживали за привлекательными замужними женщинами — женами других мужчин — и не находили ничего интересного в юных неопытных пресных девицах.
Мне страшно докучал молодой австрийский граф; он держался с необычайной торжественностью и не переставал оказывать мне всяческое внимание. Я избегала его как могла, но он неизменно находил меня и приглашал на вальс. Как я уже говорила раньше, вальс — это единственный танец, который я не любила. Граф вальсировал по высшему разряду, с бешеной скоростью, у меня так кружилась голова, что я всякий раз боялась не удержаться на ногах и упасть. Кроме того, вальсировать в противоположном направлении считалось в классе мисс Хики дурным тоном, и поэтому у меня не было достаточной практики.
Потом граф заявил, что ему доставило бы удовольствие быть представленным моей матушке. Думаю, это был способ показать честность намерений. Естественно, я представила его маме, которая отбывала свою ежевечернюю повинность у стены — сущее наказание для нее! Граф присел рядом с ней и тяжеловесно развлекал ее по меньшей мере двадцать минут. По возвращении домой мама сердито сказала мне:
— С какой стати ты заставила меня говорить с этим маленьким австрийцем? Я еле избавилась от него.
Я уверила маму, что сделала это исключительно по его настоянию.
— О, Агата, — сказала мама, — впредь постарайся избавить меня от бесед с твоими молодыми людьми. Они стремятся к этому только, чтобы произвести хорошее впечатление и показать свою воспитанность.
Я сказала, что он ужасный.
— Он приятной наружности, хорошо воспитан, прекрасный танцор, — ответила мама, — но должна сказать, что я чуть не умерла со скуки.
Чаще всего моими друзьями были младшие офицеры, отношения с которыми не носили сколько-нибудь серьезного характера. Я болела за них во время соревнований по водному поло, подтрунивала, если они проигрывали, и аплодировала их удачам, а они всячески старались продемонстрировать передо мной свою ловкость. Гораздо труднее было общаться с мужчинами постарше. Их имена теперь уже улетучились из моей памяти, но имя капитана Хибберда, очень часто танцевавшего со мной, я помню. Для меня было большим сюрпризом, когда на пути из Каира в Венецию — мы плыли на пароходе — мама небрежно обронила:
— Я полагаю, ты знаешь, что капитан Хибберд хотел жениться на тебе?
— Что? — я была ошеломлена этим сообщением. — Он никогда не делал мне предложения и вообще не говорил ничего подобного.
— Тебе — нет, — ответила мама. — Он сказал это мне.
— Тебе? — страшно удивилась я.
— Да. Он сказал, что очень сильно влюблен в тебя и спросил, не считаю ли я, что ты слишком молода. Именно из-за этого он не осмелился обратиться прямо к тебе.
— И что ты сказала? — спросила я.
— Я ответила, что совершенно уверена в том, что ты не любишь его и поэтому ему лучше отказаться от этой идеи.
— О, мама! — воскликнула я с возмущением. — Ты не могла так поступить.
Мама посмотрела на меня с чрезвычайным удивленнием.
— Ты хочешь сказать, что он тебе нравился? — спросила она. — Может быть, ты считала возможным выйти за него замуж?
— Нет, конечно, нет! — ответила я. — Я вовсе не хочу выходить за него, и я совершенно не влюблена в него, но я думаю, мама, что ты могла бы позволить решать такие вещи мне самой.
Мама сначала поразилась моим словам, но потом благородно признала свою вину.
— Видишь ли, — вздохнула она, — столько воды утекло со времен моей молодости. Но я понимаю твою точку зрения. Ты права, каждый имеет право сам отвечать на предложения.
Некоторое время я чувствовала досаду. Мне очень хотелось узнать, как это бывает, когда делают предложение. Капитан Хибберд был красив, нисколько не зануда, прекрасно танцевал, обладал немалым состоянием — даже жаль, что мне не пришло в голову выйти за него. В большинстве случаев бывает так: если молодой человек, влюбившийся в девушку, не пользуется взаимностью, он немедленно прекращает ухаживание, а влюбленные мужчины, как правило, становятся похожи на преданных баранов. Если девушке нравится этот мужчина, она чувствует себя польщенной его поведением и разве что не поощряет его; если же она не испытывает к нему никакого интереса, то изгоняет из своего ума и сердца. В этом заключена одна из великих несправедливостей жизни. Женщины, когда они влюблены, выглядят в десять раз лучше обычного: глаза сверкают, щеки горят, волосы приобретают особый блеск; их разговор становится остроумнее и интереснее. Мужчины, давно знакомые с ними, начинают смотреть на них другими глазами.
Так бесславно окончилась история с первым из сделанных мне предложений руки и сердца. Второе предложение мне сделал молодой человек ростом в метр девяносто два сантиметра. Он очень нравился мне, и мы были добрыми друзьями. Рада сказать, что он и не подумал воспользоваться посредничеством мамы: оказался достаточно умен, чтобы не делать этого. Он умудрился сесть на тот же пароход, которым мы возвращались из Александрии в Венецию. Жаль, что я не полюбила его. Некоторое время мы переписывались; потом, мне кажется, его послали в Индию. Будь я немного старше, повстречавшись с ним, кто знает, может быть, я бы и обратила на него внимание.
Пишу обо всех этих предложениях и думаю: вероятно, в мое время мужчины с большей легкостью предлагали руку и сердце. Не могу избавиться от ощущения, что в большинстве случаев мне и моим подругам предлагали выйти замуж совершенно несерьезно и без всякой ответственности. У меня есть подозрения, что если бы я приняла какое-нибудь из предложений, то поставила бы молодого человека, сделавшего его, в весьма затруднительное положение. Однажды я поймала на этом молодого морского лейтенанта. Мы возвращались домой с вечеринки — дело было в Торки, — когда он вдруг выпалил предложение выйти за него замуж. Я поблагодарила его, сказала «нет» и прибавила:
— Я не верю, что и вам этого хочется.
— Хочется, хочется!
— Не верю, — сказала я. — Мы знакомы всего десять дней, и в любом случае мне непонятно, почему мы должны пожениться такими молодыми. Вы же понимаете, что это очень помешало бы вашей карьере.
— Да, пожалуй, верно.
— В таком случае ужасно глупо делать предложение. Вы и сами это признаете. Что вас заставило поступить так?
— У меня просто вырвалось, — сказал молодой человек. — Я посмотрел на вас, и у меня вырвалось.
— Что ж, — сказала я, — надеюсь, вы больше не будете так делать. Подумаете прежде.
И мы расстались в наилучших отношениях.
Меня вдруг пронзило ужасное подозрение: насколько богатыми можем показаться и я, и все мое окружение. Ведь в наши дни только богатым по карману вести такой образ жизни, между тем как все мои друзья происходили из семей самого скромного достатка. Ни у кого из них, естественно, не было ни выезда, ни лошадей, не говоря уже об истинном свидетельстве богатства — автомобилях, о которых мы не смели мечтать.
У девушек, как правило, было не больше трех выходных платьев, и они носили их несколько лет. Шляпы каждый сезон подкрашивали специальной краской из бутылочки за один шиллинг. Мы ходили на вечеринки, теннисные соревнования, хотя, чтобы отправиться на танцы за город, приходилось нанимать кэб. В Торки частные приемы устраивались не слишком часто, в основном на Рождество и Пасху. В августе приглашали погостить по случаю регаты и потом уже остаться на заключительный бал; в нескольких богатых домах тоже обычно устраивали балы в это время. В июне и июле я несколько раз ездила танцевать в Лондон — не слишком часто, потому что в Лондоне у нас было не так уж много знакомых. Впрочем, можно было поехать на так называемые танцы по записи, начинавшиеся обычно в шесть часов. Все это не требовало больших расходов.
Проводились приемы и в загородных домах. Помню, как впервые, изрядно нервничая, я отправилась в Уорвикшир, к друзьям, заправским охотникам. Констанс Рэлстон Патрик, жена хозяина, не охотилась сама; в запряженной пони коляске она объезжала всех гостей, а я сопровождала ее. Мама строжайше запретила мне заниматься верховой ездой.
— Ты совершенно не умеешь ездить верхом, — заметила мне мама. — Страшно подумать, если ты покалечишь чью-нибудь дорогую лошадь.
Так или иначе, но никто и не предлагал мне сесть на лошадь. Оно и к лучшему.
Мой опыт верховой езды и охоты ограничивался Девонширом и заключался в том, чтобы вскарабкаться на какой-нибудь холм верхом на взятой напрокат лошади, привычной к неопытным наездникам. Она понимала куда больше меня, и я с удовольствием вверяла себя постоянной лошадке — чалой Крайди, неплохо справлявшейся с пологими холмами Девона. Само самой разумеется, я сидела в седле боком — едва ли кто-нибудь из женщин садился тогда на лошадь по-мужски. Сидеть по одну сторону луки седла было гораздо безопаснее. В первый раз, когда мне пришлось оседлать лошадь по-мужски, я испытала страх, о котором даже не подозревала.
Семейство Рэлстон Патрик было очень добрым ко мне. Они называли меня почему-то Розанчиком — наверное, потому, что вечером я обычно надевала платье розового цвета. Робин очень любил подразнить Розанчика, а Констанс давала мне материнские советы с дьявольским блеском в глазах. Когда я впервые приехала погостить к ним, их очаровательной маленькой дочери было три или четыре года, и я подолгу играла с ней. Констанс была прирожденной свахой, и теперь я понимаю, почему во время моих визитов она собирала самое изысканное мужское общество. Иногда я под шумок совершала верховые прогулки. Помню, однажды я носилась по полям с двумя друзьями Робина. Так как мы решили пуститься в эту прогулку в последний момент, у меня не оказалось времени даже надеть амазонку. Я была в легком летнем платье, с неподобранными волосами. Как и все девушки, я продолжала носить шиньон. Когда мы возвращались домой по проселочным улицам, прическа совершенно растрепалась, и при каждом шаге лошади я теряла один за другим свои локоны. Мне пришлось слезть, пойти обратно и подобрать их. Неожиданно это происшествие произвело самое благоприятное впечатление. Позднее Робин сказал мне, что один из самых знаменитых охотников Уорвикшира, звезда, одобрительно отозвался обо мне:
— Прекрасная девчушка гостит у вас. Мне понравилось, как она вела себя, когда потеряла все свои фальшивые локоны: как ни в чем не бывало. Вернулась назад и подобрала их совершенно спокойно, при этом умирала от смеха. Вот это спортсменка!
Поистине никогда не угадаешь, что может понравиться людям.
Другим источником наслаждения у Ралстон Патриков был принадлежавший им автомобиль. Не могу передать то чувство волнения, которое он вызывал в 1909 году. Сокровище и предмет любви Робина своими капризами и неполадками только еще больше усиливал страсть хозяина. Помню нашу экскурсию в Бэнбери. Мы снаряжались в эту поездку, по меньшей мере, так, как если бы отправлялись в экспедицию на Северный полюс. Большие меховые одеяла, обмотанные вокруг головы теплые шарфы, корзинки с провизией и так далее. Членами экспедиции были брат Констанс Билл, Робин и я. Мы нежно простились с Констанс; она поцеловала каждого из нас, настоятельно просила соблюдать осторожность и сказала, что если мы вернемся, нас будет ожидать горячий суп и всевозможные домашние радости. Бэнбери, должна заметить, находился в двадцати пяти милях от дома, но рассматривался как противоположная точка земного шара.
Семь миль мы проехали благополучно, не превышая скорости двадцать пять миль в час. Но это было только начало. Наконец мы прибыли в Бэнбери, сменив по дороге колесо и тщетно пытаясь найти где-нибудь гараж, поскольку гаражи в то время были большой редкостью. К семи часам вечера мы возвратились домой, измученные, продрогшие до костей и чудовищно голодные, так как расправились со своей провизией давным-давно. Я до сих пор думаю, что это был один из самых рискованных дней в моей жизни! Большую часть пути я провела, сидя у дорожной обочины на ледяном ветру, воодушевляя уткнувшихся в инструкцию Робина и Билла на борьбу с шинами, колесами, домкратом и прочими механическими приспособлениями, о которых они не имели ни малейшего понятия.
Однажды мы с мамой отправились в Сассекс обедать с Бартлотами. Брат леди Бартлот, мистер Анкател, тоже обедал с нами — у него был огромный и мощный автомобиль, запечатлевшийся в моей памяти как нечто очень длинное с торчащими во все стороны трубками. Завзятый автомобилист, мистер Анкател предложил отвезти нас обратно в Лондон.
— Нет никакого смысла ехать на поезде, — сказал он. — Что за гадость эти поезда. Я отвезу вас сам.
Я была на седьмом небе. Леди Бартлот дала мне одно из новшеств — специальную автомобильную фуражку — нечто среднее между шапочкой для яхтсменов и головным убором немецких офицеров времен империи, державшуюся на голове с помощью косыночки, завязанной под подбородком. Мы залезли в это чудовище, прикрылись пледами и полетели как ветер. В то время все машины были открытыми. Чтобы наслаждаться ездой, нужно было обладать изрядной смелостью. Впрочем, мужество требовалось и в других случаях — например, для занятий на фортепиано в разгар зимы в нетопленой комнате, после которых не страшен никакой ледяной ветер.
Мистер Анкател не удовольствовался скоростью двадцать миль в час, которая считалась относительно безопасной; думаю, мы мчались по дорогам Сассекса, делая сорок или пятьдесят. В какой-то момент он вдруг подскочил на своем сиденье и завопил:
— Нет, вы только посмотрите, только посмотрите туда, за изгородь! Видите парня, который там прячется? Ах ты, негодяй! Ах, мерзавец! Полицейская ищейка! Они всегда так делают: прячутся за изгородью, а потом выскакивают оттуда и штрафуют за превышение скорости.
С пятидесяти миль наша скорость резко упала до десяти, и так мы проехали всю остальную дорогу, под несмолкающие взрывы хохота и возгласы мистера Анкатела:
— Ну что, получил? Подавился?
Я находила мистера Анкатела несколько опасным субъектом, но его автомобиль обожала: ярко-красный, наводящий ужас монстр!
Позже я приехала к Бартлотам, чтобы посмотреть Гудвудские скачки. Кажется, это была единственная поездка на лоно природы, которая не доставила мне удовольствия. Я оказалась среди всецело поглощенной скачками толпы, говорящей на «беговом» языке со специфической терминологией, совершенно недоступной моему пониманию. Мое присутствие на скачках свелось к необходимости простоять немало часов в немыслимой, огромной, украшенной цветами шляпе, приколотой к волосам булавками, чтобы сие сооружение не унес ветер, в узких туфельках на высоченных каблуках, с распухшими от жары лодыжками. Время от времени я должна была изображать высшую степень энтузиазма, присоединяясь к воплям: «Вперед! Пошел!» — и подниматься на цыпочки, чтобы посмотреть, как четвероногие скрываются из вида.
Один из мужчин любезно предложил мне поставить за меня на какую-нибудь лошадь. Я страшно перепугалась. Но сестра мистера Анкатела, как истинная хозяйка, моментально одернула его.
— Не глупи, — сказала она, — девушки не должны делать ставки. — Потом она ласково обернулась ко мне: — Вот что я вам скажу. Вы будете получать пять шиллингов со всех моих ставок. И не обращайте ни на кого внимания.
Когда я обнаружила, что они ставят каждый раз по двадцать или двадцать пять фунтов, у меня в буквальном смысле волосы встали дыбом! Но хозяйки всегда проявляли щепетильность в вопросах, касающихся девичьих денег. Они знали, что мало у кого из девушек имелись лишние, чтобы выбрасывать их на ветер, — даже самые богатые получали на карманные расходы не больше пятидесяти или ста фунтов в год. Поэтому хозяйки не спускали с девушек глаз. Если их приглашали играть в бридж, то только при том условии, что кто-то ручался за них и брал на себя уплату долгов в случае проигрыша. Таким образом дебютанткам создавали ощущение вовлеченности в происходящее и освобождали от страха оказаться в долгу.
Первое посещение скачек отнюдь не воодушевило меня. Вернувшись домой, я сказала маме, что надеюсь никогда больше не услышать: «Вперед! Пошел!»
Но минул год, и я превратилась чуть ли не в болельщицу на бегах, начав кое в чем разбираться. Позднее вместе с семейством Констанс Рэлстон Патрик я бывала в Шотландии, где отец Констанс держал небольшой манеж; там я понемногу стала входить во вкус, меня брали на некоторые не слишком крупные скачки, которые мало-помалу увлекли меня.
Гудвуд, конечно, походил больше на праздничные гуляния, я бы сказала даже, на праздничный разгул: к некоторым развлечениям, розыгрышам и другим проказам определенного сорта я была непривычна. Гуляки врывались друг к другу в комнаты, выкидывали из окон вещи и визжали от смеха. Других девушек не было; на бегах встречались разве что молодые замужние женщины. Как-то ко мне в комнату вломился один старый полковник лет шестидесяти с воплями:
— А ну-ка, поиграем чуть-чуть с ребеночком! — выхватив из шкафа одно из моих вечерних платьев (оно в самом деле было похоже на детское — розовое в оборочках), он выкинул его из окна, приговаривая: — Ловите, ловите, трофей от самой молодой участницы!
Я ужасно расстроилась. Вечерние платья очень много значили для меня: я тщательно вешала их, всячески оберегала, холила и лелеяла, и вот одно вышвыривают из окна, как футбольный мяч. Сестра мистера Анкатела и еще одна дама бросились мне на помощь и приказали полковнику перестать издеваться над бедным ребенком. Я была по-настоящему счастлива покинуть этот праздник, хотя и вынесла из него кое-какие уроки для себя.
Среди других домашних праздников я вспоминаю грандиозный загородный прием в доме, который снимали мистер и миссис Парк-Лайл, — мистера Парк-Лайла обычно представляли как «сахарного короля». С миссис Парк-Лайл мы познакомились в Каире. Думаю, ей было тогда лет пятьдесят-шестьдесят, но даже вблизи она выглядела как двадцатипятилетняя красавица. До той поры мне еще никогда не приходилось встречать такого искусного макияжа; миссис Парк-Лайл, со своими темными, красиво уложенными волосами, изысканными чертами лица (сравнимого разве что с лицом королевы Александры), в одежде розовых и бледно-голубых тонов, всем своим обликом являла триумф искусства над природой. Полная обаяния, она наслаждалась обществом окружавших ее молодых людей.
Один из них, впоследствии убитый во время войны 1914–1918 годов, до известной степени завоевал мою симпатию. Хотя он уделял мне самое скромное внимание, я надеялась познакомиться с ним поближе. Тем временем я оказалась объектом преследования другого воина, отличного стрелка, который неизменно оказывался поблизости, настоятельно предлагая мне партнерство в теннисе, крокете и во всем остальном. День за днем во мне нарастало раздражение. Я позволяла себе иногда быть с ним грубой, он этого не замечал и продолжал спрашивать меня, читала ли я ту или иную книгу, не прислать ли мне ее. Не собираюсь ли я в Лондон? Не пойти ли нам посмотреть поло? Отказы нисколько не обескураживали его. Когда наступил день отъезда, я собиралась выехать самым ранним поездом, чтобы в Лондоне успеть на пересадку в Девон. После завтрака миссис Парк-Лайл сказала мне:
— Мистер С. (не могу сейчас припомнить его имени) хочет отвезти вас на станцию.
К счастью, это было совсем недалеко. Я бы, конечно, предпочла поехать на автомобиле Парк-Лайлов (разумеется, им принадлежал целый автомобильный парк), но, думается, мистеру С. дала совет предложить мне свои услуги сама хозяйка, желая, видимо, доставить мне удовольствие. Как она ошибалась!
Так или иначе, мы приехали на станцию, прибыл поезд, и мистер С. усадил меня в уголке пустого купе второго класса. Я самым дружеским образом попрощалась с ним, испытывая облегчение от того, что теперь долгое время не увижу его. Но не успел поезд тронуться, как ручка повернулась, дверь открылась, и он возник в проеме, тщательно закрыв за собой дверь.
— Я тоже еду в Лондон, — сказал он.
Я смотрела на него, открыв рот от изумления.
— Но ведь у вас нет никакого багажа.
— Да, но это совершенно неважно. — Он сел напротив меня, склонился вперед, положил руки на колени и впился в меня страстным яростным взором. — Я хотел отложить все до нашей встречи в Лондоне, но понял, что не могу больше ждать. Я должен сказать вам все сейчас. Я безумно влюблен. Вы обязаны выйти за меня замуж. С самого первого мгновенья, как я вас увидел, спустившись обедать, я понял, что на свете для меня не существует женщин, кроме вас.
Прошло некоторое время, прежде чем мне удалось остановить поток слов и произнести ледяным тоном:
— Это очень любезно с вашей стороны, мистер С., я в самом деле польщена и ценю ваше отношение, но, боюсь, ответом будет «нет».
Около пяти минут он протестовал, настаивая хотя бы на том, чтобы отложить решение, оставаться до времени друзьями и продолжать встречаться.
— Было бы намного лучше, — ответила я, — совсем больше не встречаться. Я не изменю своего решения.
Нахмурившись, он откинулся назад. Вы можете себе представить более неловкую ситуацию? Мы оказались запертыми вдвоем в пустом купе — в те времена в вагонах не было коридоров, и нам предстояло вместе провести по меньшей мере два часа пути до Лондона, хотя тема разговора была исчерпана.
Вспоминая мистера С., я до сих пор испытываю к нему острую неприязнь, и у меня не возникает даже тени признательности, которую, согласно одной из максим Бабушки, должна чувствовать девушка в ответ на любовь порядочного человека. Уверена, он был порядочным человеком, и, быть может, именно от этого столь унылым.
Еще один выезд за город, который я совершила, тоже был связан со скачками. На этот раз я отправилась погостить к старым друзьям моей крестной матери в Йоркшир, мистеру и миссис Мэтьюз. Миссис Мэтьюз отличалась чрезвычайной словоохотливостью, довольно, надо сказать, утомительной. К тому времени, как у них затевался праздник, я уже достаточно освоилась на бегах и даже начала получать удовольствие от них. Более того, — совсем уж глупо упоминать об этом, но именно такие пустяки обычно лезут в голову, — мне купили новый костюм (жакет и юбку) для верховой езды. Я безумно нравилась себе в нем: он был сшит из зеленовато-коричневого твида отменного качества у одного из лучших портных. Мама сказала, что в таких случаях не надо экономить деньги, так как вещи прослужат долго. Костюм оправдал возложенные на него надежды; я проносила его не меньше шести лет: длинный жакет с бархатными отворотами и хорошенькая маленькая шляпка, в тон бархату, с птичьим перышком. Фотографий, запечатлевших меня в этом костюме, не сохранилось; а если бы и сохранились, то теперь я, наверное, показалась бы себе смешной, но тогда я чувствовала себя привлекательной, спортивной и прекрасно одетой!
Я оказалась наверху блаженства во время пересадки (наверное, на обратном пути из Чешира от Мэдж). Дул пронизывающий ветер, и вокзальный смотритель подошел и предложил мне подождать поезд у него в доме.
— Может быть, вашей служанке было бы спокойнее занести сюда вашу шкатулку с драгоценностями?
Естественно, я никогда в жизни не путешествовала со служанкой и не собиралась, — не было у меня в помине и ларца с драгоценностями, но я была без ума от такого обращения, объяснявшегося исключительно красотой моей шляпки. Я ответила, что на этот раз путешествую без служанки, — я была просто не в силах не произнести «на этот раз», потому что иначе неизбежно упала бы в его глазах, — но с большой благодарностью приняла любезное предложение и села у прекрасного камина, обмениваясь с хозяином разными банальностями, касающимися погоды. Пришел поезд, и меня с большими церемониями проводили на место. Конечно же дело было только в костюме и шляпе, потому что я ехала вторым классом, и ничто, кроме моего костюма, не могло навести на мысль о возможном богатстве или влиятельности.
Мэтьюзы жили в доме под названием Торп Арч-Холл. Мистер Мэтьюз, значительно старше своей жены, должно быть, лет семидесяти, — о, он был изумительный, со своей копной абсолютно седых волос! — страстно любил скачки, а в свое время и охоту.
В высшей степени преданный своей жене, он временами приходил в крайнее раздражение. Вспоминая его, сразу слышу, как он говорит:
— Черт побери, оставь меня в покое, черт, черт, оставь меня в покое, Эдди!
Миссис Мэтьюз была олицетворением бесцеремонности и неугомонности, она трещала и суетилась с утра до ночи. Несмотря на свою доброту, она порой становилась невыносима и в конце концов до того заговорила бедного старого Томми, что он пригласил постоянно жить с ними своего старого друга — полковника Валленстайна. Злые языки в графстве любили посудачить на эту тему и называли его не иначе, как «другим мужчиной» или любовником жены мистера Мэтьюза. Полковник оказался глубоко ей преданным, — думаю, это была главная страсть всей его жизни, — Эдди Мэтьюз всегда держала его в повиновении, позволив оставаться удобным платоническим другом с романтической подоплекой. Так или иначе, но она жила счастливейшей жизнью в окружении двух преданных мужчин. Они оба потворствовали ей, льстили и всегда во всем угождали.
Именно во время своего пребывания в этой семье я познакомилась с Ивлин Кокрэн, женой Чарльза Кокрэна, прелестным миниатюрным созданием, вылитой пастушкой дрезденского фарфора, с большими голубыми глазами и золотыми волосами. Она ходила в изящных, совершенно не подходящих для сельской жизни туфельках; о чем Эдди не позволяла забыть ей ни на минуту, упрекая Ивлин с утра до вечера:
— В самом деле, Ивлин, дорогая, как же вы не захватили с собой подходящих туфель?! Вы только посмотрите на эти тонюсенькие подошвы, здесь же не Лондон!
Ивлин печально смотрела на нее своими голубыми глазами. Большую часть жизни она проводила в Лондоне, совершенно поглощенная своей актерской профессией. Я узнала от нее, что в свое время она выпрыгнула из окна, чтобы убежать с Чарльзом Кокрэном, которого ее семья категорически не одобряла.
Она обожала его — такое обожание редко встретишь. Если она уезжала, то писала ему каждый божий день. Уверена, что несмотря на изрядное количество приключений, он тоже всегда любил ее. Ей пришлось очень много страдать, потому что при такой любви муки ревности поистине невыносимы. Но так любить всю жизнь одного человека — это привилегия, и неважно, если приходится расплачиваться долготерпением.
Своего дядю, полковника Валленстайна, Ивлин терпеть не могла. Не выносила она и Эдди Мэтьюз, зато находила достаточно очарования в старом Томе Мэтьюзе.
— Никогда не любила дядю, — призналась она мне, — такой зануда. Что до Эдди, то это самая невыносимая и глупая женщина на свете. Она не в состоянии никого оставить в покое — брюзжит, руководит, наставляет — не дает жить.
Ивлин пригласила меня приехать к ней в Лондон. Робея, я поехала и неописуемо разволновалась, оказавшись в самой гуще театральных пересудов.
Наконец я начала немного разбираться в живописи и увлекаться ею. Чарлз Кокрэн страстно любил живопись. Когда я впервые увидела у него балерин Дега, во мне шевельнулось чувство, о существовании которого я и не подозревала.
Обычай водить девочек в картинные галереи в обязательном порядке в слишком юном возрасте достоин самого серьезного осуждения. Он не приносит желаемого результата, если только художественные склонности не заложены от природы. Более того, на новичка либо на человека, лишенного художественного чутья, сходство друг с другом великих мастеов производит гнетущее впечатление. Мне навязывали искусство, сначала заставляя изучать рисунок и живопись, когда мне это не доставляло ни малейшего удовольствия, а потом накладывая на меня некое моральное обязательство приходить в восторг от того, что мне показывали.
В Лондон периодически наезжала моя близкая приятельница из Америки, племянница моей крестной матери, миссис Салливэн, и Пирпонта-Моргана — страстная поклонница живописи, музыки и всех прочих видов искусства. Очаровательная Мэй страдала от ужасного недуга: у нее был зоб. Во времена ее молодости — впервые я встретила Мэй, когда ей было уже около сорока лет, — против зоба не существовало никаких средств: хирургическое вмешательство считалось опасным для жизни. Однажды, приехав в Лондон, Мэй сказала маме, что собирается в Швейцарию оперироваться.
Она уже договорилась обо всем. Знаменитый хирург, специализировавшийся на операциях щитовидной железы, сказал ей:
— Мадемуазель, я бы никогда не предложил этой операции ни одному мужчине: ее можно делать только с местным обезболиванием, потому что во время операции больной должен все время говорить. Мужские нервы не выдерживают такого испытания, но у женщин хватает мужества. Операция продолжается больше часа, и все это время вы должны говорить. Сумеете ли вы выдержать?
Мэй подумала минуту или две, а потом, глядя ему в глаза, твердо сказала, что сумеет.
— Думаю, Мэй, вы приняли правильное решение, надо попытаться, — сказала мама. — Вам предстоит немало помучиться, но если операция пройдет с успехом, ваша жизнь изменится настолько, что померкнут все страдания.
Через некоторое время из Швейцарии пришло письмо от Мэй: операция прошла успешно. Она уже вышла из больницы и теперь находится в семейном пансионе во Фьезоле, рядом с Флоренцией. Здесь ей предстоит пробыть около месяца, а затем она снова отправится в Швейцарию на обследование. Мэй просила маму разрешить мне провести с ней это время, посмотреть Флоренцию — скульптуру, живопись, архитектуру. Мама согласилась и предприняла соответствующие шаги для моего отъезда. Я была очень взволнованна, — конечно, мне было всего шестнадцать.
При посредничестве агентства Кука меня поручили некоей даме, которая вместе со своей дочерью отправлялась с вокзала Виктория этим же поездом. Мне повезло, потому что мои попутчицы не выносили езды против хода поезда. И поскольку мне это было совершенно безразлично, я получила в свое распоряжение всю противоположную сторону купе и могла спокойно вытянуться на своей полке. Никому из нас не пришла мысль о разнице во времени, и посему, когда на рассвете мне надо было делать пересадку, я спала глубоким сном. Кондуктор выволок меня на платформу под прощальные выкрики матери и дочери. Схватив свой багаж, я помчалась на другой поезд и покатила среди гор Италии.
Служанка Мэй, Стенджел, встретила меня во Флоренции, и мы с ней сели на трамвай, идущий во Фьезоле. Был чудесный день. Цвели миндаль и персиковые деревья, их голые ветви были сплошь покрыты нежными белыми и розовыми цветами. Мэй ждала нас на вилле и вышла навстречу, сияя лучезарной улыбкой. Никогда не приходилось мне видеть женщину, которая выглядела бы такой счастливой. Странно, под ее подбородком уже не висел этот уродливый кусок плоти. Как и предупреждал доктор, ей пришлось проявить незаурядное мужество. Час двадцать, рассказывала мне Мэй, она провела на операционном столе, со связанными и поднятыми выше уровня головы ногами, а хирурги в это время кромсали ей горло, и она разговаривала с ними, отвечая на вопросы с искаженным от боли лицом. После операции доктор поздравил Мэй: он сказал, что она относится к числу самых отважных женщин из всех, кого он видел в жизни.
— Но, месье, — ответила ему Мэй, — должна признаться вам, что я еле-еле выдержала, в конце мне хотелось кричать, биться в истерике, плакать и просить прекратить все это немедленно, я уже не могла больше.
— Да, — сказал доктор, — но вы не сделали этого. Вы отважная женщина, говорю вам.
Мэй была теперь невероятно счастлива и горела желанием сделать мое пребывание в Италии как можно более приятным. Иногда она отправляла со мной Стенджел, но чаще за мной во Фьезоле приезжала молодая итальянка, специально для этого нанятая Мэй. В Италии сопровождать молодых девушек считалось еще более обязательным, чем во Франции. И в самом деле, я испытывала определенный дискомфорт, зажатая в трамвае между пламенными итальянскими юношами, — и правда не так уж приятно. Именно тогда мне и вкатили огромную дозу картинных галерей и музеев. Но я, как истинная сладкоежка, всегда больше всего была озабочена трапезой, которая предстояла мне в patisserie перед возвращением во Фьезоле.
К концу моего пребывания Мэй тоже нередко сопровождала меня в художественном паломничестве, и я прекрасно пом-ню, что в последний день перед моим возвращением в Англию она категорически настаивала на том, чтобы я посмотрела потрясающую «Екатерину Сиенскую», только что отреставрированную. Кажется, это было в Уффици, и мы с Мэй промчались по всем залам галереи в тщетных попытках найти ее. «Святая Екатерина» не слишком занимала меня. Я уже по горло была сыта Святыми Екатеринами и бесчисленными Святыми Себастьянами с их пронзенным стрелой бедром. Я уже не знала, куда деваться от всех этих святых и их неприятной манеры принимать смерть. Я объелась также самодовольными Мадоннами, в особенности Рафаэля.
Честно признаюсь, что теперь, когда я пишу эти строки, мне страшно стыдно за то, какой дикаркой я была тогда: вкус к старым мастерам приходит со временем, это бесспорная истина. Пока мы носились в поисках Святой Екатерины, беспокойство во мне нарастало. Останется ли время, чтобы пойти в patisserie и поесть наконец изумительные шоколадные пирожные со взбитыми сливками и великолепные gateais. Я все время говорила:
— Честное слово, Мэй, мне это не так уж важно, не будем больше искать. Я видела уже столько картин со Святой Екатериной!
— Но эта особенная, Агата, дорогая моя, — когда ты ее увидишь, ты поймешь. И будет ужасно печально, если мы не найдем ее.
Я знала, что не пойму, но стеснялась сказать об этом Мэй. Однако фортуна мне благоприятствовала. Выяснилось, что картина будет выставлена только через несколько недель. Времени оставалось ровно столько, чтобы я успела набить рот шоколадом и пирожными перед тем, как сесть в поезд. Мэй без конца разглагольствовала о знаменитых шедеврах, и я горячо соглашалась с ней с полным ртом.
При такой бешеной любви к сладостям я должна была бы походить на раскормленного поросенка с толстыми щеками и заплывшими жиром глазками — вместо этого я представляла собой эфирное создание, хрупкое и невесомое, с большими мечтательными глазами. Увидев меня, можно было с легкостью предсказать раннюю смерть в состоянии духовного экстаза — точь-в-точь, как у героини викторианского романа. У меня все же хватило совести, чтобы оценить усилия Мэй в области моего художественного воспитания. На самом же деле мне очень понравился Фьезоле, но главным образом цветущий миндаль, и я вдоволь насладилась общением с Дуду, крошечной померанской собачкой, которая повсюду сопровождала Мэй и Стенджел. Дуду — маленький и очень умный песик. Мэй часто брала его с собой в Англию. В этих случаях его помещали в хозяйкину муфту, и, никем не замеченный, он благополучно пересекал границу.
На обратном пути в Нью-Йорк Мэй заехала в Лондон и продемонстрировала безупречную теперь шею. Мама и Бабушка беспрестанно рыдали и покрывали ее поцелуями; Мэй рыдала вместе с ними — невозможно было поверить, что ее мечта сбылась. Только после ее отъезда в Нью-Йорк мама сказала Бабушке:
— Как грустно, как невыразимо грустно понимать, что она могла сделать эту операцию пятнадцать лет тому назад. Эти нью-йоркские врачи давали ей плохие советы.
— Да, боюсь, что теперь уже слишком поздно, — задумчиво сказала Бабушка. — Она уже никогда не выйдет замуж.
Но, замечу с радостью, тут-то она и ошиблась.
Думаю, что Мэй печально примирилась с одиночеством и уж тем более и мысли не допускала, что выйдет замуж так поздно. Но несколько лет спустя она снова появилась в Англии в сопровождении духовного лица, регента одной из главных епархиальных церквей Нью-Йорка, отличавшегося глубокой искренностью и яркой индивидуальностью. Его предупредили о том, что ему осталось жить всего лишь год, но Мэй, всегда славившаяся своим религиозным рвением, неутомимая его прихожанка, выхлопотала для него разрешение показаться врачам в Лондоне. Она сказала Бабушке:
— Знаете, я просто уверена в том, что он выздоровеет. В нем очень нуждаются, очень. Он выполняет в Нью-Йорке потрясающую миссию. Ему удается обращать в истинную веру гангстеров и картежников, он не боится посещать самые зловещие и опасные места, публичные дома, он не страшится ни общественного мнения, ни побоев, и ему удается склонить на свою сторону самые неисправимые натуры.
Однажды Мэй привезла его на обед в Илинг. Во время следующего визита Бабушка, прощаясь с ней, сказала:
— Вы знаете, Мэй, этот человек влюблен в вас.
— Что вы такое говорите, тетушка, — воскликнула Мэй, — как это только могло прийти вам в голову?! Он и не помышляет о браке. Он убежденный холостяк.
— Может, он и был таким раньше, — сказала Бабушка, — но не думаю, чтобы остался. И что это за ерунда насчет холостяцких убеждений. Он не католик. Вы нравитесь ему, Мэй.
Мэй казалась совершенно шокированной.
Однако через год она написала нам, что Эндрю выздоровел и что они собираются пожениться. Это был на редкость счастливый брак. Нельзя даже представить себе, чтобы нашелся человек, который был бы добрее, ласковее и внимательнее к Мэй.
— Она так нуждается в том, чтобы узнать счастье, — сказал он однажды Бабушке. — Большую часть жизни ей было отказано в счастье — она чуть не стала пуританкой.
Эндрю, несмотря на постоянную угрозу стать инвалидом, продолжал свою деятельность. Моя дорогая Мэй, я так рада, что счастье не обошло ее.
В 1911 году произошло нечто совершенно из ряда вон выходящее. Я летала на аэроплане! Естественно, аэропланы вызывали недоверие, ссоры, ожесточенные дебаты и все прочее. Однажды, еще в годы моего учения в Париже, нас взяли в Булонский лес, чтобы посмотреть на попытку Сантоса Дюмонта взлететь. Насколько я помню, аэроплан оторвался от земли, пролетел несколько ярдов и потом разбился. Впечатление тем не менее оказалось сильным. Потом были братья Райт. Мы с упоением читали о них.
С появлением в Лондоне такси возникла целая система подзывать их. Вы становились перед своим подъездом. Один свисток — и подъезжал старомодный четырехколесный экипаж с извозчиком; два свистка — и пожалуйста, двуколка с извозчиком позади, эта уличная гондола; три — и, если повезет, вы получали такси. Карикатура в юмористическом журнале «Панч» изображала уличного мальчишку, советовавшего стоящему у подъезда дворецкому со свистком в руке:
— Попробуйте четыре раза, сэр, может, самолет прилетит?
Теперь эта картинка вовсе не кажется такой забавной или несуразной, как тогда. Скоро она может стать правдой.
Что же касается того случая, о котором я рассказываю, то дело было так: мы с мамой жили за городом и отправились посмотреть коммерческую выставку аэропланов. Мы наблюдали, как они взвивались в воздух, совершали круг и приземлялись. Небольшое объявление гласило: «Пять фунтов за полет». Я посмотрела на маму. Глаза округлились и приняли умоляющее выражение.
— Можно мне? О, мамочка, можно мне? Пожалуйста! Это было бы потрясающе!
Думаю, что потрясающей была моя мама. Стоять и наблюдать, как любимое дитя поднимается в воздух на аэроплане! В те дни они разбивались каждый день. Она сказала:
— Если ты действительно хочешь, Агата, можно.
Пять фунтов представляли для нас немалую сумму, но затраты оправдались. Мы подошли к заграждению. Пилот посмотрел на меня и спросил:
— Шляпа крепко держится? Ол райт, садитесь!
Полет продолжался не более пяти минут. Мы поднялись в воздух и сделали несколько кругов — до чего же невероятное чувство! Потом самолет плавно спланировал на землю. Пять минут экстаза и еще полкроны на фотографию; выцветшее пожелтевшее фото, которое я люблю показывать: крошечная точка на небе — это я на аэроплане десятого мая 1911 года.
Друзей можно разделить на две категории. Одни вдруг возникают из вашего окружения и на время становятся частью вашей жизни. Как в старомодных танцах с лентами. Они проносятся сквозь вашу жизнь, так же, как вы через их. Некоторых запоминаете, других забываете. Но существуют и другие, не столь многочисленные, которых я назвала бы «избранными»; с ними вас связывает подлинная взаимная привязанность, они остаются навсегда и, если позволяют обстоятельства, сопровождают вас всю жизнь. Я бы сказала, что у меня таких друзей семь или восемь — в основном мужчины. Что касается женщин, то они скорее относятся к первой категории.
Не знаю точно, что приводит к дружбе между женщиной и мужчиной, — по своей природе мужчины никогда не хотят дружить с женщиной.
Дружба возникает случайно, часто из-за того, что мужчина уже увлечен какой-то другой женщиной и жаждет говорить о ней. Женщины гораздо больше расположены к тому, чтобы дружить с мужчинами, и охотно и сочувственно выслушивают рассказы об их любовных делах. В дальнейшем такие отношения укрепляются, и вы начинаете интересоваться друг другом как личностями. Легкий аромат секса присутствует неизбежно как острая приправа.
Если послушать моего старого друга доктора, каждый мужчина смотрит на любую женщину, которую встречает, только с одной точки зрения: какова она в постели и, может быть, даже, захочется ли ей оказаться в постели с ним, если он того пожелает.
— Просто и грубо — вот что такое мужчина, — утверждал он. — Они не смотрят на женщину как на будущую жену.
Думаю, что женщины, напротив, рассматривают каждого встреченного мужчину как возможного мужа. Не верю, что женщина может мгновенно, с первого взгляда влюбиться в мужчину, с которым она знакомится в обществе; к тому же они обычно приходят со спутницами.
У нас существовала семейная игра, придуманная Мэдж и ее другом, — она называлась «Мужья Агаты». Игра состояла в том, что среди окружающих выбирали двух или максимум трех наиболее отталкивающего вида мужчин, и я должна была выбрать одного из них себе в мужья, под страхом смерти или самых изощренных китайских пыток.
— Ну-ка, Агата, кого ты выбираешь, этого прыщавого толстяка с перхотью или вон того брюнета с выпученными глазами, — чистая горилла?
— О нет, я не могу, они такие страшные!
— Ты должна. Выбирай. Иначе иголки под ногти или пытка водой.
— Ладно. Тогда гориллу.
В конце концов у нас выработался обычай называть самых уродливых мужчин «мужьями Агаты»:
— Ой, посмотрите, вот это уж действительно урод — настоящий муж для Агаты.
Моей лучшей подругой была Айлин Моррис, принадлежавшая к числу друзей нашего дома. Я была знакома с ней с самого детства, но по-настоящему мы подружились только, когда мне исполнилось девятнадцать лет, и я как бы догнала ее по возрасту, хотя она была несколькими годами старше. Айлин жила вместе со своими пятью тетками, старыми девами, в огромном доме с выходящими на море окнами; брат Айлин был школьным учителем. Они очень походили друг на друга: в особенности складом ума, ясного и чисто мужского. Отец Айлин представлял собой хоть и очень доброго и спокойного, но довольно скучного субъекта, жена его, по словам моей мамы, была одной из самых веселых и красивых женщин. Айлин вела себя совсем просто, но обладала замечательным умом. Она оказалась первым человеком, с которым я могла обмениваться идеями. Ее отличало абсолютное бесстрастие: об ее истинных чувствах было невозможно догадаться. Мы никогда не посвящали друг друга в свои личные дела, но стоило нам встретиться и заговорить о чем бы то ни было, как мы немедленно пускались в рассуждения и могли говорить бесконечно. Айлин писала стихи и прекрасно разбиралась в музыке. Помню, я очень любила одну песню; музыка восхищала меня, но, к сожалению, слова отличались необыкновенной глупостью. Когда я поделилась моими страданиями с Айлин, она сказала, что попробует написать другие слова на эту музыку. И сделала это, значительно улучшив, с моей точки зрения, песню.
Я тоже писала стихи, должно быть, как и все в моем возрасте. Некоторые из ранних незабываемо ужасны. Одно стихотворение я написала в возрасте одиннадцати лет:
Один цветок задумал в колокольчик превратиться,
Уж очень захотел он в голубое нарядиться.
О последующем легко догадаться. Первоцвет получил голубое платье и стал колокольчиком, чтобы тут же пожалеть об этом. Можно ли с большей убедительностью продемонстрировать полное отсутствие литературного дарования! Однако к семнадцати-восемнадцати годам дело пошло лучше. Я написала цикл стихотворений, посвященных Арлекину: песни Арлекина, Коломбины, Пьеро, Пьеретты и так далее. Два из них я послала в «Поэтическое обозрение». Получив оттуда гинею, я испытала огромную радость. После этого я получила еще несколько поощрительных премий, мои стихи напечатали. Конечно, я весьма гордилась своими успехами. Время от времени я запоем читала стихи. Мною вдруг овладевало волнение, и я рвалась к бумаге, чтобы записать все, что роилось у меня в голове. Особенных амбиций у меня не было. Премия в «Поэтическом обозрении» была пределом моих мечтаний. Одно из стихотворений, которое я перечитала впоследствии, кажется, не очень плохое; во всяком случае, в нем мне удалось выразить то, что я хотела. По этой причине я его здесь привожу.
В ЛЕСУ
Бурые ветви при свете лазурных небес
(Лелеют леса тишину.)
Падают листья лениво и клонит их в сон.
Время, как ветви, застыло и ждет перемен.
(Лелеют леса тишину.)
Юности дни увела за собою весна,
Лето прошло, необъятное словно любовь.
Осень — ты страсть,
ты приносишь не радость, а боль,
Пламя, листва и цветы угасают в тебе.
И лишь Красота — Красота в обнаженных пространствах лесных!
Ветви ночные очнутся при свете луны.
(И кто-то все бродит в лесах.)
Кто-то невидимый листья в ночи шевелит.
Ветви грозятся и грезят при свете луны.
(И кто-то все бродит в лесах.)
Кто там, безумный, в лесную волынку задул,
Звуком залетным листву оживляя впотьмах?
Смерть это
в дьявольской пляске смешала и тьму и листву:
В ужасе ветер и всхлипнет, и вздрогнет от…
И Страх, только Страх в оголенных пространствах лесных…
Я попыталась положить мои стихи на музыку. Ничего хорошего из этого не вышло — лучше бы уж написала обыкновенную балладу. Я сочинила и вальс с банальной мелодией и довольно, я бы сказала, претенциозным названием. Представления не имею, откуда я его выкопала, — «Час с тобой».
Только когда многочисленные кавалеры указали мне, что час — это многовато для вальса, я поняла, что название таит в себе двусмысленность. Я чрезвычайно гордилась тем, что Джойс-бэнд, один из главных оркестров, обычно сопровождавший танцы, включил в свой репертуар этот вальс, как я теперь понимаю, на редкость бездарный. Принимая во внимание мою антипатию к вальсам, никак не могу взять в толк, почему мне пришло в голову написать его.
Другое дело — танго. В Ньютон-Эббот взрослым начали преподавать новый танец. И мы с друзьями стали ходить учиться танцевать танго. Я познакомилась на занятиях с неким молодым человеком, которого окрестила «танго-другом». В миру его звали Роналдом, а фамилии не помню. Мы почти не разговаривали друг с другом, целиком сосредоточившись на ногах. Начав танцевать вместе с самого начала, охваченные горячим энтузиазмом, мы вскоре стали лучшими исполнителями танго. Во время вечеринок мы, не сговариваясь, всегда оставляли танго друг для друга.
Еще одним волнующим впечатлением был знаменитый танец на лестнице Лили Элси в «Веселой вдове» или «Графе Люксембурге», не помню точно, в какой из этих оперетт: вместе с партнером они вальсировали, поднимаясь и спускаясь по ступенькам. Мы пробовали подражать им с жившим по соседству Максом Меллором — он еще учился в Итоне и был на три года моложе меня. Его отец страдал тяжелой формой туберкулеза и днем и ночью лежал в саду, на свежем воздухе. Макс был единственным сыном. Он страстно влюбился в меня, — разумеется, из-за разницы в возрасте — и всячески распускал передо мной хвост, во всяком случае, если верить его матери: одетый в охотничью куртку и охотничьи сапоги, он стрелял по воробьям из духового ружья, а также начал усердно мыться (его мать говорила, что в течение долгих лет нормальное состояние его шеи, ног и так далее стоило ей больших усилий); он стал покупать бледно-лиловые галстуки оттенка лаванды и вообще всячески демонстрировать свою взрослость. Причиной нашего сближения послужили танцы, причем, должна признать, что лестница в доме Меллоров оказалась гораздо удобнее, чем наша, чтобы вальсировать по ней вверх и вниз, так как была шире, а ступеньки — более пологими. Кажется, у нас не очень-то получалось. Во всяком случае, мы часто падали и больно ушибались. Но не сдавались. У него был чудный домашний учитель, молодой человек, по имени, кажется, мистер Шоу, относительно которого Маргерит Льюси заметила:
— Очаровательное создание — жаль только, что у него такие вульгарные ноги.
С тех пор, должна признаться, я рассматриваю любого незнакомца прежде всего с этой точки зрения. Красивый юноша, ничего не скажешь, но не вульгарны ли его ноги?
Унылым зимним днем я лежала в кровати, выздоравливая после гриппа, и умирала от скуки. Все книги были прочитаны, разложены дюжины пасьянсов, решены кроссворды — наконец я дошла до того, что сама с собой стала играть в бридж. Заглянула мама.
— Почему бы тебе не написать рассказ? — предложила она.
— Рассказ? — переспросила я удивленно.
— Да. Как Мэдж.
— Но мне кажется, я не смогу.
— Почему?
Никаких причин не было, разве что…
— Ты не знаешь, можешь ты или нет, пока не попробуешь, — наставительно заметила мама. Наблюдение справедливое. Она исчезла со свойственной ей внезапностью и через пять минут появилась снова с тетрадью в руках.
— В конце есть несколько записей для прачечной, но остальные страницы совершенно чистые. Ты можешь начать прямо сейчас.
Если мама что-то предлагала, ей подчинялись безоговорочно. Я села в кровати и стала размышлять о рассказе, который мне предстояло написать. В любом случае это было интереснее, чем раскладывать пасьянсы.
Не помню, сколько времени мне понадобилось. На самом деле не слишком много. Думаю, рассказ был готов к вечеру следующего дня. Я начала нерешительно, перескакивала с одной темы на другую, но потом вдруг, отбросив все колебания, с головой погрузилась в это увлекательное занятие, оказавшееся, однако, изнурительным, вряд ли способствовавшим моему выздоровлению и вместе с тем совершенно захватывающим.
— Пойду поищу старую пишущую машинку Мэдж, — сказала мама, — тогда ты сможешь напечатать то, что написала.
Мой первый рассказ назывался «Дом красоты». Конечно, до шедевра ему было далеко, но в целом, полагаю, получилось не так уж плохо; во всяком случае, в этом рассказе впервые промелькнули проблески дарования. Разумеется, это было чисто дилетантское писание, обнаруживающее влияние всех авторов, прочитанных мною до той поры. Есть вещи, которых начинающий писатель едва ли может избежать. Совершенно очевидно, что в тот момент я начиталась Давида Лоуренса, — я обожала «Змею в перьях», «Сыновей и любовников», «Белого павлина» и так далее. Увлекалась я и книгами некоей миссис Эверард Коутс, чей стиль восхищал меня. Рассказ был написан изысканно; понять, что хотел сказать автор, не представлялось возможным, но, по крайней мере, на недостаток воображения никак нельзя было пожаловаться.
Потом я написала другие рассказы — «Зов крыльев» (неплохой), «Одинокий бог» (следствие чтения «Города прекрасного ничто») — чересчур сентиментальный. Короткий диалог между глухой дамой и нервическим молодым человеком во время светского раута и страшный рассказ о спиритическом сеансе (который я переписала спустя многие годы). Все эти рассказы я напечатала на старенькой машинке Мэдж и, преисполненная надежд, отослала в разные журналы, под разными псевдонимами, которые подсказала мне фантазия. Мэдж подписывалась как Моустин Миллер; я же назвалась Мэй Миллер; потом изменила на Натаниэл Миллер (в честь дедушки). Я не слишком надеялась на быстрый успех, и он не пришел ко мне. Все рассказы вскоре прислали обратно с обычным штампованным ответом: «Издатель сожалеет…» Я немедленно упаковала их снова и послала в другой журнал.
У меня возникло желание также написать роман. Я приступила к его написанию с легким сердцем. Действие должно было происходить в Каире. Я сосредоточилась на двух сюжетах и сначала не знала, за какой взяться. В конце концов, сильно колеблясь, решила остановиться на одном. Воображение подстегнули три человека, которых мы ежедневно видели в гостиной нашего отеля в Каире. Среди них была весьма привлекательная девушка — не такая уж и девушка, на мой взгляд, так как ей было около тридцати лет, — и каждый вечер после танцев она приходила ужинать в сопровождении двух мужчин. Один из них — крупный, широкоплечий брюнет, капитан 60-го стрелкового полка, а другой — высокий белокурый молодой человек из Колдстримского гвардейского полка, должно быть, годом или двумя моложе ее. Они садились по обе стороны от нее; она держала при себе обоих. Мы ничего не знали о них, кроме имен, хотя однажды кто-то заметил:
— Когда-нибудь ей все же придется выбрать между ними.
Для моего воображения этого было предостаточно: если бы я знала больше, не думаю, что мне захотелось бы писать о них. А так я могла сочинить великолепную историю, герои которой не имели ничего общего с подлинными и могли делать все, что им заблагорассудится. Я уже прожила с ними некоторое время, но тут они мне разонравились, и я обратилась к другому сюжету. Он отличался большей легкостью, характеры — большей занятностью. Однако я совершила роковую ошибку, наделив свою героиню глухотой, — совершенно не знаю почему: одно дело, если героиня — слепая, но с глухой все не так просто, потому что, как я вскоре убедилась, можно написать, что она думает, потом, что думают и говорят о ней другие, но вовлечь ее в беседу оказалось невозможным, и все упёрлось в тупик. Бедная Меланси становилась все более пресной и скучной.
Я вновь вернулась к первой завязке, но обнаружила, что она не дает материала, достаточного для романа. Наконец я решила соединить оба сюжета в одном романе. Поскольку место действия оставалось неизменным, почему бы не объединить два сюжета в один? В таком случае мой роман обещал стать достаточно длинным. Окончательно запутавшись в избытке сюжетов, я накидывалась то на один образ, то на другой, нарочито сталкивая их время от времени, в результате чего они действовали совершенно неестественно. По неизвестным причинам я назвала роман «Снег над пустыней».
Мама поразмышляла и предложила мне попробовать посоветоваться с Иденом Филпотсом. Иден Филпотс находился тогда в зените своей славы. Его романы о Дартмуре (каторжной тюрьме в Девоншире) сделали его знаменитым. Как это часто случается, оказалось, что он жил по соседству с нами и хорошо знал нашу семью. Поначалу я пришла в большое смущение, но потом согласилась.
Иден Филпотс выглядел довольно старообразно и больше походил на фавна, чем на обычного человека: очень странное лицо с миндалевидными раскосыми глазами. Он страдал от жестокой подагры, и, когда мы заходили повидать его, обычно сидел на высоком табурете с туго перебинтованной ногой. Он не выносил светской жизни и редко показывался на людях. По правде говоря, он не любил людей. Его жена, напротив, отличалась необыкновенной общительностью, красотой и обаянием. У нее было очень много друзей. Иден Филпотс горячо любил папу и маму, которые не часто беспокоили его светскими визитами и приглашениями, но приходили полюбоваться его садом с множеством редких растений и кустарников. Он сказал, что конечно же с удовольствием посмотрит литературные опыты Агаты.
Мне трудно выразить, до какой степени я благодарна ему. Можно было с такой легкостью отделаться от меня ничего не значащими словами справедливой критики с пожеланиями дальнейших успехов. Он же пришел мне на помощь, сразу прекрасно поняв, насколько я стеснительна и как трудно мне разговаривать. Письмо, которое он написал мне, содержало очень хорошие советы.
«Кое-что из написанного Вами, — писал он, — имеет определенные достоинства. У Вас прекрасное чувство диалога, и Вы могли бы сделать его веселым и естественным. Попробуйте выбросить из Вашего романа все нравоучения; Вы слишком увлекаетесь ими, а для читателя нет ничего скучнее. Предоставьте Вашим героям действовать самостоятельно, так чтобы они сами говорили за себя вместо того, чтобы постоянно заставлять их говорить то, что они должны были бы сказать, и объяснять читателю, что кроется под тем, что они говорят. Пусть читатель разберется сам. В Вашем романе скорее два сюжета, чем один, и это обычная ошибка начинающих; скоро Вы поймете, что не стоит слишком щедро разбрасываться сюжетами. Я посылаю Вам письмо, адресованное моему литературному агенту Хью Мэсси. Он сделает критические замечания и скажет Вам, есть ли у Вас шанс напечататься. Боюсь, что нелегко напечатать первое произведение, так что не разочаровывайтесь. Я бы рекомендовал Вам круг чтения, который может принести несомненную пользу. Прочтите „Признания курильщика опиума“ де Куинси — книга обогатит ваш словарь — он часто вводит весьма своеобразную лексику. Прочтите „Историю моей жизни“ Джефри, чтобы поучиться описаниям природы».
Сейчас я уже не помню остальные книги: сборник рассказов, один из которых, помнится, назывался «Гордость Цирри», и действие в нем развивалось во время чаепития. Он рекомендовал мне также Рескина, к которому я почувствовала непреодолимое отвращение и что-то еще. Не знаю, получила ли я пользу от чтения. Безусловное удовольствие доставили мне де Куинси и некоторые рассказы.
Наконец, я отправилась в Лондон на встречу с Хью Мэсси. Тогда был еще жив первый Хью Мэсси, и меня принял именно он, высокий смуглый мужчина, которого я поначалу даже испугалась.
— О, — произнес он, взглянув на обложку рукописи. — «Снег над пустыней», звучит заманчиво.
Мне стало совсем неловко, поскольку я прекрасно знала, что название ничуть не соответствует содержанию. До сих пор не могу понять, откуда оно возникло, разве что вычитала его в стихах Омара Хайяма. Подразумевалось, что в пустыне идет снег, ложится на песок — и это напоминает поверхностные события жизни, которые проходят, не оставляя следов в памяти. Конечно, вряд ли мой замысел удался, но, начиная книгу, я задумывала ее именно так.
Хью Мэсси оставил у себя рукопись на прочтение и несколько месяцев спустя вернул мне ее со словами, что вряд ли сможет опубликовать «Снег над пустыней». Лучшее, что он может мне посоветовать, сказал издатель, это выкинуть эту книгу из головы и написать другую.
Я никогда не страдала честолюбием и отказалась от всякой дальнейшей борьбы. Я написала несколько стихотворений, которые мне понравились, и один-два коротких рассказа. Посылала их в журналы в полной уверенности, что их возвратят, и их возвращали.
Музыкой всерьез я больше не занималась. Несколько часов в день по-прежнему играла на рояле, стараясь сохранить форму, но уроков больше не брала. Если мы приезжали в Лондон на более или менее продолжительное время, я продолжала заниматься пением. Мне давал уроки венгерский композитор Френсис Корбаи, я выучила с ним несколько очаровательных венгерских песен в его обработке. Он был прекрасным педагогом и интересным человеком. Мне доставляло удовольствие разучивание английских баллад с другим педагогом, дамой, жившей поблизости от той части Риджент-Кэнал, которую называли Маленькой Венецией, всегда околдовывавшей меня своими чарами. Я принимала участие в местных концертах и, согласно тогдашним обычаям, играла на рояле во время званых обедов по просьбе гостей. Само собой разумеется, что в то время не существовало «консервированной музыки»: я имею в виду магнитофоны, радио, стереофонические проигрыватели. Чтобы послушать музыку, нужно было прийти на концерт живого исполнителя, который мог оказаться хорошим, посредственным и очень плохим. Я бегло читала с листа, чувствовала ансамбль, и меня часто приглашали аккомпанировать другим певцам.
У меня осталось потрясающее впечатление от исполнения под управлением Рихтера в Лондоне вагнеровского «Кольца». Мэдж вдруг страстно увлеклась музыкой Вагнера. Она абонировала четыре места на представление всего «Кольца Нибелунгов» и брала меня с собой. Я всегда буду благодарна ей и никогда не забуду этих спектаклей. Вотана пел Ван Рой. Основные сопрановые партии Вагнера пела Гертруда Кэппел, крупная, тяжеловесная женщина со вздернутым носом, — неважная актриса, но голос у нее был мощный, золотой. Американка Зольцман Стивенс пела Зиглинду, Изольду и Элизабет. Невозможно забыть Зольцман Стивенс: ее необыкновенную красоту, грацию, жесты, длинные выразительные руки, так божественно обнажавшиеся из-под белых одежд, в которых всегда появлялись на сцене вагнеровские героини. Какая Изольда! Ее голос не приходилось сравнивать с сопрано Гертруды Кэппел, но игра отличалась такой выразительностью, что вы забывали о недостатках голоса. Ее ярость и отчаяние в первом акте «Тристана», лирическая красота голоса во втором и потом, самый, на мой взгляд, незабываемый момент третьего акта: длинная ария Курвенала, боль и ожидание, когда Тристан и Курвенал вместе смотрят на приближающийся корабль. И наконец, сопрано, которое доносится из-за сцены: «Тристан!»
Зольцман Стивенс была настоящей Изольдой. Она бросалась, да, вы чувствовали это, она бросалась со скалы на сцену, простирая свои прекрасные руки, чтобы заключить в объятия Тристана. И потом этот жуткий, как у раненой птицы, вскрик отчаяния.
Она пела Песнь смерти не как богиня, но как женщина: стоя на коленях возле тела Тристана, глядя в его лицо, силясь оживить его мощью своего желания и воображения, склоняясь над ним все ниже. Последнее слово — «целую» — звучало так, словно, прежде чем упасть на его бездыханное тело, она коснулась его губ.
Я каждую ночь, прежде чем заснуть, десятки раз прокручивала в своем воображении картину, как в один прекрасный день я пою Изольду на настоящей сцене. Ведь в мечтах нет ничего предосудительного, уверяла я себя, это же всего лишь мечты. А, может быть, я смогу когда-нибудь петь в опере? Ответом, конечно, было «никогда». Американская подруга Мэй Стордж, приехавшая в Лондон и имевшая связи в «Метрополитен Опера» в Нью-Йорке, очень любезно согласилась прийти послушать меня. Я спела ей разные арии, она попросила меня также показать, как я пою гаммы, арпеджио и различные упражнения. Потом сказала:
— Арии, которые вы пели, не особенно тронули меня, но упражнения понравились. Вы могли бы стать хорошей камерной певицей, сделать настоящую карьеру и имя. Для оперы у вас недостаточно сильный голос и никогда не станет сильнее.
Хватит об этом. Мечте стать оперной певицей не суждено было сбыться. Тайная надежда исчезла вместе с этим приговором. Мне не хотелось становиться камерной певицей, что тоже, кстати сказать, совсем нелегко. Музыкальная карьера удается девушкам редко. Если бы представился шанс петь в опере, тогда стоило бы бороться, но он выпадал лишь немногим избранницам, обладавшим нужными голосовыми данными. Я убеждена в том, что нет ничего более саморазрушительного, чем упорствовать в попытках утвердиться в той области, в которой вам никогда не удастся пробиться в первые ряды. Поэтому я мудро отказалась от своих музыкальных притязаний. Более того, я сказала маме, что она может теперь сэкономить на моих музыкальных уроках. Я могла петь сколько угодно, но уже не существовало причин для того, чтобы учиться пению. Я никогда не верила в осуществление моей мечты, но грезить, наслаждаться надеждами — это так прекрасно! До той поры, пока они не слишком завладеют вами.
Примерно в этот период я начала читать романы Мэй Синклер, которые произвели на меня большое впечатление и, право, сейчас, когда я перечитываю их, действуют еще сильнее. По-моему, она была одной из самых тонких и своеобразных романисток, и я не оставляю надежды, что интерес к ней возродится, а ее сочинения будут переизданы. «Лабиринт», эту классическую историю маленького чиновника и его девушки, я до сих пор считаю одним из лучших романов. Мне нравился также «Божественный огонь», а «Тэскер Джевонс» — это просто настоящий шедевр. Рассказ «Треснувшее стекло» подействовал на меня так сильно, что я, быть может, из-за того, что сама писала в тот период психологические рассказы, тоже решила написать нечто в этом духе. Я назвала свой рассказ «Видение». Значительно позже он был опубликован в моем сборнике вместе с другими рассказами.
К тому времени у меня уже выработалась привычка писать рассказы, сменившая вышивание подушечек или копирование рисунков дрезденского фарфора. Если кому-нибудь покажется, что тем самым я принижаю писательское дело, я никогда не соглашусь с этим. Жажда творчества может проявиться в любой сфере: будь то вышивание, приготовление изысканных блюд, живопись, рисунок, скульптура, сочинение музыки или стремление писать рассказы и романы. Другое дело, что в каком-то из этих искусств вы оказываетесь сильнее. Я признаю, что вышивание викторианских подушечек не надо сравнивать с гобеленами Байе, но огонь творчества может гореть везде. Придворные дамы Вильгельма создавали произведения, требовавшие интеллекта, вдохновения и безупречного мастерства; часть этой работы, безусловно, отличалась некоторой монотонностью, но многое в ней озарялось вдохновением. Хотя, конечно, вы сочтете, что между кусочком парчи с вышитыми на нем двумя лютиками и бабочкой и настоящим гобеленом нет ничего общего, уверяю вас, внутреннее удовлетворение их создателей ничуть не отличается одно от другого.
Вальсом, который я написала, гордиться не приходилось, а вот две мои вышивки были по-своему хороши, и я была ими довольна. О рассказах того же сказать не могу, но с другой стороны, чтобы оценить написанное, всегда нужно время. Сначала является воспламеняющая идея, и вы вовлекаетесь в процесс, преисполнившись надежды и даже уверенности (это единственные мгновения моей жизни, когда я чувствую себя уверенно). Если вы по-настоящему скромны, то вообще никогда ничего не станете писать, но тогда так и не узнаете этого изумительного ощущения, когда вы оказываетесь во власти мысли, точно представляете себе, как ее выразить, хватаетесь за карандаш и в состоянии полного экстаза строчите страницу за страницей в школьной тетради. Однако тут же перед вами стеной встают непреодолимые трудности, вы не знаете, с какого бока к ним подобраться, и наконец, постепенно и неуклонно теряя всякую веру в себя, приближаетесь к первоначальному замыслу. Закончив, вы осознаете, что потерпели полный провал. А спустя пару месяцев вам кажется, что, может быть, это не так уж плохо.
Примерно в это же время мне едва удалось спастись от двух замужеств. Именно «спастись», потому что задним числом я отдаю себе отчет в том, что в обоих случаях это было бы настоящей катастрофой.
Первый можно было бы назвать «головокружительным романом». Я жила у Рэлстон Патриков. Мы с Констанс на пронизывающем и яростном ветру катили на машине, когда нас нагнал молодой человек верхом на великолепном гнедом, он заговорил с Констанс и был мне представлен. Думаю, что Чарлзу, майору 17-го уланского полка, было около тридцати пяти лет, он часто наведывался в Уорвикшир, чтобы поохотиться. В тот же вечер я встретила его на костюмированном балу, одетая как Элейн: очень красивое платье, до сих пор храню его (ума не приложу, как я могла в него влезть); оно по-прежнему висит в шкафу для маскарадных костюмов в холле — мое самое любимое, из белой парчи, с расшитым жемчугом воротником. Мы с Чарлзом виделись еще несколько раз, и, перед тем как возвратиться домой, оба высказали вежливые взаимные уверения, что с удовольствием встретились бы снова. Он заметил, что, может быть, вскоре приедет в Девоншир.
Через три-четыре дня после возвращения я получила посылку. Внутри оказалась маленькая серебряная с позолотой коробочка и в ней карточка, на которой было написано: «Эйсп», дата и «для Элейн». «Эйсп» — место нашей первой встречи, дата — тот день, когда это произошло. Я получила и письмо от него, в котором Чарлз писал, что вскоре мы увидимся, так как он собирается в Девон.
После чего разразился настоящий ураган ухаживания. Посыпались цветы, книги, огромные коробки самого изысканного шоколада. Ничего неподобающего для ушей юной особы не было произнесено, но я пришла в страшное возбуждение. Он нанес нам еще два визита, а во время третьего предложил мне выйти за него замуж. По его словам, он влюбился в меня с первого взгляда. Если бы пришлось классифицировать предложения руки и сердца по достоинствам формы, в которую они были облечены, то предложение Чарлза, безусловно, возглавило бы список. Я была совершенно очарована и в некотором смысле потеряла голову от его мастерства. В обращении с женщинами Чарлз накопил немалый опыт и с легкостью вызывал желаемые реакции. Сначала я даже подумала, что встретила своего Суженого… И все же… да, «все же» существовало… Пока Чарлз находился рядом и пламенно объяснял мне, какая я удивительная, как он меня любит, какой изумительной Элейн я была, как он мечтал бы посвятить всю жизнь тому, чтобы сделать меня счастливой и так далее, и при этом его руки дрожали, да, я была счастлива, как вольная птичка на ветвях дерева. И все же — все же стоило ему уйти, как все куда-то улетучивалось. Я совершенно не горела желанием увидеть его снова. Очень милый молодой человек, и все. Разница в двух настроениях немало меня озадачивала. Как можно определить, действительно ли вы влюблены? Если в отсутствие человека вы совершенно равнодушны к нему, а его присутствие пьянит вас счастьем, что же происходит на самом деле?
Моей бедной дорогой маме крепко досталось в этот период. Позднее она признавалась мне, что все время молила Господа, чтобы он скоро послал мне мужа: хорошего, доброго и достаточно состоятельного. Чарлз как будто бы соответствовал всем ее молитвам, но что-то беспокоило ее. Она всегда тонко чувствовала все, что думают и ощущают другие люди, и, конечно же, великолепно понимала, что со мной творится. Поскольку ее обычная материнская точка зрения заключалась в том, что на свете не существует мужа, достойного ее драгоценной Агаты, она, несмотря на все достоинства Чарлза, все же не считала его именно тем человеком, которому суждено стать моим мужем. Она написала Рэлстон Патрикам, чтобы получить о нем как можно более полные сведения. Ведь у меня не было отца, а брат находился далеко, и поэтому ей самой пришлось заниматься этими деликатными вопросами: любовными интригами, истинным материальным положением, происхождением и так далее — сейчас все это выглядит чрезвычайно старомодно, но замечу, что такие разыскания нередко спасали от больших разочарований в дальнейшем.
Согласно полученным сведениям, Чарлз превосходил все стандарты. В его прошлом было немало любовных приключений, но это ничуть не тревожило маму: по общепринятым представлениям, мужчины должны были отгулять свое до вступления в брак. Чарлз был на пятнадцать лет старше меня, но и папа был на десять лет старше мамы, и мама находила такую разницу в возрасте прекрасной.
Мама заявила Чарлзу, что Агата еще слишком молода для того, чтобы срочно выходить замуж. Она предложила нам в течение одного-двух месяцев встречаться от случая к случаю без всякого давления на мое решение с его стороны.
Из этого ничего не получилось, потому что нам с Чарлзом решительно не о чем было разговаривать, кроме того, что он меня любит, а так как он дал обещание не возвращаться к этой теме до условленного времени, между нами то и дело воцарялось напряженное молчание. Потом он уходил, а я садилась и начинала думать. Чего мне хотелось? Хотелось ли мне выйти замуж за него? Тут я получала от него письмо. Его любовные письма, без всяких сомнений, представляли собой верх эпистолярного искусства — такие письма мечтала бы получать каждая женщина. Я погружалась в них, перечитывала снова и снова, хранила их как зеницу ока и приходила к заключению, что это и есть любовь. Потом Чарлз приходил, я волновалась, едва держалась на ногах — и в то же самое время где-то в затылке у меня шевелилась холодная мысль, что все это — ненастоящее. В конце концов мама решила, что мы должны расстаться на шесть месяцев, после чего мне придется принять окончательное решение. Мы согласились, письма тоже прекратились на это время, и оно и к лучшему, потому что эти шедевры совершенно сбивали меня с толку.
Прошло шесть месяцев, и я получила телеграмму: «Не могу больше выдержать неопределенность. Вы выйдете за меня замуж — да или нет?» В этот момент я лежала в постели с небольшой температурой. Мама протянула мне телеграмму. Я посмотрела на нее, ответ был оплачен. Я взяла карандаш и написала слово «НЕТ». И в ту же секунду почувствовала невероятное облегчение: я наконец приняла решение. И больше мне не придется мучиться от тягостных перепадов настроения — от уверенного «да» к решительному «нет».
— Ты уверена? — спросила мама.
— Да, — ответила я, поудобнее подложила под голову подушку и тут же заснула мертвым сном. Так кончилась эта история.
Четыре или пять следующих месяцев протекли довольно вяло. Впервые все, что бы я ни делала, вызывало у меня скуку. Я стала подумывать, что совершила большую ошибку. Но как раз тогда в моей жизни возник Уилфред Пири.
Я уже писала о Мартине и Лилиан Пири, больших друзьях моего отца, с которыми я познакомилась за границей, в Динаре. Мы продолжали встречаться, хотя с мальчиками я не виделась. Харолд учился в Итоне, а Уилфред — в военно-морском училище. Теперь Уилфред уже закончил его и получил чин младшего лейтенанта в Королевских военно-морских силах. Он плавал на подводной лодке, которая часто останавливалась в Торки. С первой же встречи мы немедленно стали лучшими друзьями; Уилфред на всю жизнь остался одним из тех, к кому я питала самую большую привязанность. Не прошло и двух месяцев, как мы уже оказались неофициально помолвленными.
Боже, какое облегчение принес мне после Чарлза Уилфред. Ни волнения, ни страсти, ни горя — от всего этого не осталось и следа. Он был мне дорогим другом, которого я знала как облупленного. Мы читали вместе книги, обсуждали их, нам всегда было что сказать друг другу. Мне было легко с ним. То, что я видела в нем только друга, нисколько не смущало меня. Мама была в полном восторге, так же как и миссис Пири (Мартин Пири скончался за несколько лет до того). Со всех точек зрения наш союз представлялся прекрасным. Уилфреду предстояла блестящая карьера в Королевском флоте; наши отцы были ближайшими друзьями, наши мамы нравились друг другу; маме нравился Уилфред, я нравилась миссис Пири. До сих пор считаю себя неблагодарным чудовищем, поскольку не вышла за него замуж.
В моей жизни тогда все стало на свои места. Через год или два, когда придет время (ранние браки младших лейтенантов не поощрялись), мы поженимся. Я с удовольствием представляла себя женой: я живу на юге, в Плимуте, а когда Уилфред уходит в море, могу возвращаться домой в Эшфилд и жить с мамой. В самом деле, ничего лучшего нельзя было и пожелать.
Подозреваю, что существует некая таинственная и непознанная сила, которая толкает нас в моменты наивысшего благополучия выкинуть какой-то ужасный фортель, как бы даже против желания. Я долго не признавалась себе в этом, но спустя какое-то время вдруг стала ощущать невыносимую тоску от перспективы замужества. Уилфред нравился мне, я хотела жить с ним в одном доме, но отчего-то все это оставляло меня совершенно равнодушной, не вызывая ни малейшего намека на душевный подъем.
Всякая взаимная привязанность мужчины и женщины всегда начинается с потрясающей иллюзии, что вы думаете одинаково обо всем на свете: вы еще не успели подумать о чем-то, как он уже об этом сказал. Как изумительно любить одни и те же книги, одну и ту же музыку! В этот момент не имеет никакого значения, что один из вас вовсе никогда не ходил слушать музыку. Ведь на самом-то деле он всегда обожал музыку, он просто не осознавал этого! В то же самое время вам и в голову никогда не приходило читать книги, которые ему нравятся, и только сейчас вы поняли, что именно их-то вам действительно недоставало. Такова одна из великих иллюзий природы. Мы оба любим собак и терпеть не можем кошек. Как это удивительно! Мы оба любим кошек и терпеть не можем собак — тоже замечательно!
Все шло своим чередом. Каждые две-три недели Уилфред приезжал на уик-энд. У него была машина, и он возил меня по окрестностям. У него была собака, и мы оба обожали эту собаку. Он заинтересовался спиритизмом, и я немедленно тоже почувствовала к нему живейший интерес. До поры все шло хорошо. Но тут-то Уилфред начал привозить мне толстенные теософские книги, которые я, по его горячим настояниям, должна была немедленно читать и обсуждать с ним. Иллюзия, согласно которой вы любите все, что любит ваш любимый мужчина, начала рассеиваться; но это и неудивительно — я же не любила Уилфреда по-настоящему. Книги по теософии были занудными до отвращения; и не только занудными. Я находила их абсолютно фальшивыми; еще хуже: я считала, что большинство из них совершенно лишены смысла! Я не могла больше слушать рассказы Уилфреда о медиумах, с которыми он встречался. В Портсмуте жили две девушки, и я отказывалась верить, что им постоянно являлись видения. Они входили в дом не иначе как затаив дыхание, с бьющимся сердцем и в отчаянии от того, что только что, как живого, видели духа, кравшегося за одним из членов их компании.
— Однажды, — рассказывал Уилфред, — Мэри (старшая) вернулась домой и пошла в ванную комнату помыть руки, но, представляешь, она даже не посмела ступить на порог ванной, просто не смогла — и все. Увидела там двоих, причем один приставил бритву к горлу другого. Ты можешь поверить в такое?
Я чуть было не сказала, что, конечно, не могу, но вовремя сдержалась.
— Очень интересно, — выдавила я. — А в этом доме и в самом деле угрожали кому-то бритвой?
— Это не исключено, — сказал Уилфред. — В нем жило полно людей, и, конечно, нечто в этом роде могло приключиться. Ты не думаешь? Поразительно, ты не находишь?
Я совершенно не находила. Но у меня был хороший характер, и я беззаботно ответила, что, должно быть, такие случаи бывают.
Однажды Уилфред позвонил мне из Портсмута и сообщил, что ему представляется потрясающий шанс. Собирали экспедицию для поиска сокровищ в Южной Америке. Он получил разрешение участвовать в ней. Не будет ли ужасным с его стороны, если он примет предложение? Такая удача может больше не повториться. Медиумы выразили ему одобрение. Они заявили, что он без всяких сомнений отыщет город, затерянный еще со времен инков. Конечно, это заявление нельзя рассматривать совсем уж всерьез, но ведь это потрясающе, разве нет? Не рассержусь ли я, если нам придется надолго расстаться из-за представившейся ему столь редкой возможности?
У меня не возникло ни малейших колебаний. Я проявила полнейшее бескорыстие, ответив Уилфреду, что это и в самом деле редчайшее стечение обстоятельств, что конечно же он должен ехать и я от всей души желаю ему раскопать сокровища инков.
— Какая же ты удивительная, — сказал мне в ответ Уилфред. — Совершенно удивительная: только одна из тысячи девушек повела бы себя так. — Он повесил трубку, прислал мне любовное письмо и уехал.
Но я вовсе не была одной девушкой из тысячи: я просто оказалась девушкой, которой удалось разобраться в самой себе, сказать себе правду и в общем-то устыдиться ее. На другой день после его отъезда я проснулась с ощущением, что у меня гора свалилась с плеч. Я радовалась, что Уилфред отправился на поиски сокровищ, потому что любила его как брата и хотела, чтобы он делал то, что доставит ему удовольствие. Я почти не сомневалась, что вся эта затея с сокровищами инков была пустой выдумкой. И тоже потому, что не любила его по-настоящему. Ведь если бы любила, то верила бы в успех. И наконец — о радость! о счастье! — я больше не должна читать теософские книги.
— Почему ты такая веселая? — подозрительно спросила мама.
— Знаешь, мама, — ответила я, — я понимаю, что это ужасно, но я действительно очень счастлива. Потому что Уилфред уехал.
Бедная. У нее вытянулось лицо. Никогда я не чувствовала себя настолько плохой и неблагодарной, как тогда. Мама была так счастлива, что мы с Уилфредом поженимся. В какой-то момент я почти что убедила себя в том, что ради мамы должна продолжать любить Уилфреда; к счастью, моя сентиментальность не простиралась так далеко.
Я не стала ни писать, ни сообщать Уилфреду о своем решении, потому что в разгар поисков сокровищ в диких джунглях это могло иметь дурные последствия. Вдруг подскочит температура или в момент растерянности какое-нибудь злое животное нападет на него — в любом случае такое известие испортит ему все удовольствие. Но по возвращении его ждало письмо. Я писала, что очень виновата перед ним, что очень люблю его, но не думаю, что связывающее нас чувство достаточно для того, чтобы соединить наши жизни. Уилфред, конечно, не согласился со мной, но отнесся к моему решению со всей серьезностью. Он сказал, что отныне ему будет трудно видеться со мной, но что он навсегда сохранит ко мне самые дружеские чувства. Теперь мне приходит в голову, что он, быть может, тоже испытал облегчение, во всяком случае, я не нанесла ему смертельной раны.
Я-то думаю, что ему повезло. Он, конечно, был бы мне отличным мужем, всегда любил бы меня, и я, наверное, служила бы для него источником тихого семейного счастья, но он заслуживал лучшего — и через три месяца так и случилось. Он безумно влюбился в другую девушку, и она также безумно полюбила его. Они поженились, и у них родилось шестеро детей. Ничего прекраснее и представить себе невозможно.
Чарлз спустя три года женился на очаровательной девушке восемнадцати лет.
Словом, для обоих мужчин я стала настоящей благодетельницей.
В центре последующих событий оказалось возвращение из Гонконга Реджи Льюси. Хотя я знала семью Льюси уже много лет, мне никогда не доводилось видеть старшего брата, Реджи. Он командовал артиллерийским полком, главным образом за границей. На редкость скромный и застенчивый молодой человек, не часто появлявшийся в свете. Гольф привлекал его гораздо сильнее, чем танцы и вечеринки. В отличие от своих братьев, светловолосых и голубоглазых, Реджи был брюнетом с темными глазами. Мы часто ездили вместе со всей семьей Льюси в Дартмур, в совершенно типичной для них манере — пропуская трамваи, отыскивая поезда, которых не существовало, но опаздывая и на них, пересаживаясь в Ньютон-Эбботе, чтобы поспеть на какой-нибудь другой поезд, и в конце концов принимая решение отправиться в какое-нибудь другое место.
Потом Реджи предложил поучить меня играть в гольф — усовершенствовать игру. Совершенствовать было нечего, потому что я вообще не умела играть. Немало молодых людей положили достаточно сил, чтобы помочь мне стать спортсменкой, но, к моему большому сожалению, я была совершенно не способна к играм. Больше всего раздражало, что начало всегда было обнадеживающим. Стоило мне начать стрелять из лука, играть на бильярде, в гольф, теннис, крокет, как все мгновенно объявляли меня страшно способной; но эти пророчества никогда не сбывались: еще один повод для самоуничижения. Думаю, это объяснялось отсутствием у меня глазомера, которого ничем нельзя заменить. В соревновании по крокету я играла в паре с Мэдж, причем мне предоставлялась максимальная фора.
— С таким преимуществом, — говорила Мэдж, игравшая очень хорошо, — мы наверняка легко победим.
Фора помогала, но в конце концов мы проигрывали. Во всем, что касается теории игры, я была очень сильна, но умудрялась гробить самые легкие шары. В теннисе у меня был великолепный удар справа, который часто приводил в восхищение моих партнеров, но удар слева был безнадежным. К сожалению, овладеть искусством игры в теннис, имея лишь удар справа, не представляется возможным. В гольфе я была асом мощных дальних бросков, выводящих ударов, потрясающе владела клюшкой с железной головкой, но решительно была неспособна загнать мяч в лунку.
Несмотря на все это, Реджи проявлял чудеса терпения, он принадлежал к тому типу партнеров, которым совершенно безразлично, делаете вы успехи или нет. Мы лениво продвигались по полю и останавливали игру в любой момент, как только захочется. Настоящие игроки в гольф приезжали на соревнования по гольфу в Черстон. В Торки тоже три раза в год проводились турниры, но никто особенно не следил и не ухаживал за игровым полем. Мы с Реджи бесцельно бродили по нему, обходили его, потом возвращались пить чай к Льюси, наслаждались праздностью и весельем и делали свежие тосты, потому что прежние уже остыли. И все в таком духе. Счастливое ничегонеделание. Никто никуда не спешил. Никто ни о чем не волновался, не беспокоился. Может быть, я совершенно не права, но скажу только одно: ни у кого из Льюси никогда не было ни язвы двенадцатиперстной кишки, ни тромбозов, ни повышенного кровяного давления.
Однажды мы с Реджи в очередной раз упражнялись в технике гольфа, когда он высказал предположение, что по причине удручающей жары было бы гораздо приятнее посидеть в тени. Он достал трубку, раскурил ее, и мы, как обычно, принялись болтать о том о сем, но не без умолку, а с паузами: два-три слова и пауза — мой самый любимый вид беседы. Когда я была с Реджи, мне никогда не приходилось чувствовать себя медлительной, глупой или испытывать затруднения в поисках нужных слов.
Сделав несколько затяжек, он сказал задумчиво:
— На вашем пути уже много жертв, Агата, не так ли? Что ж, вы можете присоединить к ним меня, как только захотите.
Я обратила на него недоумевающий взгляд, не вполне уверенная, что поняла истинный смысл его слов.
— Не знаю, известно ли вам, что мне хотелось бы жениться на вас, — сказал он, — может быть, и известно. Но мне все-таки хотелось сказать это. Я нисколько не хочу подталкивать вас к решению; я имею в виду, нет никаких причин торопиться, — знаменитая фраза семейства Льюси легко слетела с уст Реджи. — Вы еще очень молоды, и с моей стороны было бы просто нечестным связывать вас требованием ответа.
Я сердито ответила, что вовсе не так уж молода.
— Конечно же, Эгги, по сравнению со мной. — Хотя Реджи по моей просьбе всячески старался не называть меня Эгги, но в семье настолько привилась привычка называть друг друга Марджи, Нуни, Эдди и Эгги, что он часто забывал о моей просьбе. — Короче говоря, подумайте об этом, — продолжал Реджи. — Имейте меня в виду, и если не подвернется кто-нибудь другой, помните: я в вашем распоряжении.
Я немедленно ответила, что тут и думать не о чем: я с удовольствием выйду за него замуж.
— Мне кажется, Эгги, вы не подумали хорошенько.
— Очень даже подумала. Подумала и сразу же решила.
— Да, но все-таки не следует торопиться. Понимаете, такая девушка, как вы, может выйти замуж за кого только захочет.
— Но я не захочу ни за кого. Только за вас.
— Давайте рассуждать здраво. В этом мире надо рассуждать здраво. Вы можете выйти замуж за богатого человека, отличного парня, который будет трястись над вами, сделает вас счастливой и одарит вас всем, чего вы заслуживаете.
— Я хочу выйти замуж только за того, за кого мне хочется, и ничего мне не нужно.
— Ну, старушка, напрасно вы так говорите. Все это очень важно. Юность и романтизм — это еще далеко не все. Дней через десять я уезжаю и подумал, лучше сказать до отъезда. Раньше я считал, что, может быть, лучше подождать… не говорить пока. Но потом… решил, лучше вам знать, что я принадлежу вам. Когда я вернусь через два года, если никто не подвернется…
— Никто, — сказала я, полная решимости.
Так мы с Реджи обручились. О, конечно, не официально, а, как это называлось, «по взаимному согласию». Наши семьи знали обо всем, но объявления в газету не дали, и наши друзья ни о чем не догадывались.
— Не понимаю, почему бы нам не пожениться теперь? — сказала я Реджи. — Почему вы не сказали мне об этом раньше, чтобы у нас было время на приготовления?
— Да, конечно, вам же нужны все эти невестины подружки, шикарная свадьба и все такое. Но я и не мечтал о том, что вы сразу согласитесь выйти за меня. Предоставляю вам возможность попытать судьбу.
Я страшно рассердилась, и мы чуть не поссорились. Я сказала, что не очень любезно с его стороны так решительно отказывать мне в желании немедленно стать его женой. Но Реджи был во власти навязчивой идеи в отношении любимой им особы и вбил в свою длинную узкую голову, что для меня было бы лучше всего соединить свою жизнь с человеком, занимающим определенное положение в обществе, имеющим деньги и все прочее. Несмотря на все споры, мы были очень счастливы. Льюси тоже радовались и говорили:
— Мы уже заметили, Эгги, что Реджи «положил на вас глаз». Обычно он не обращал никакого внимания на наших подруг. Все равно спешить тут нечего. Все в свое время.
Один или два раза то, чем я постоянно восхищалась в этом семействе, — их непоколебимая уверенность, что спешить некуда, все и так устроится, — вызвало во мне протест. Как особе романтической, мне бы гораздо больше понравилось, если бы Реджи заявил, что он совершенно не в состоянии ждать два года и хочет жениться немедленно. К сожалению, на это можно было надеяться в последнюю очередь — Реджи был самым неэгоистичным мужчиной на свете, он нисколько не заботился о себе.
Думаю, мама была очень рада.
— Он всегда нравился мне, — сказала она. — Может быть, он даже самый симпатичный из всех, кого я знала. Ты будешь счастлива с ним. Он такой добрый и милый, он никогда не причинит тебе боли и хлопот. Вы не будете слишком богаты, это верно, но раз у него есть звание майора, вам хватит денег. Ты ведь не из тех, кто не может жить без денег, балов и всей этой веселой жизни. Да, я просто уверена, что это будет счастливый брак. — Потом, после небольшой паузы, она добавила:
— Мне только жаль, что он не сказал тебе о своих намерениях раньше, чтобы вы могли сразу пожениться.
Она думала так же, как я. Десять дней спустя Реджи вернулся в свой полк, а я осталась ждать его.
Разрешите мне теперь добавить нечто вроде постскриптума к моим любовным приключениям.
Я описала на этих страницах моих поклонников, но довольно-таки нечестно не поведала ничего о собственных сердечных увлечениях. Сначала предметом моей любви стал высокий юный солдат, с которым я встретилась в Йоркшире. Стоило бы ему предложить мне стать его женой, как я согласилась бы, не дав ему закончить фразу! Очень мудро с его стороны было не сделать этого. Всего лишь младший офицер, без гроша в кармане, отправлявшийся вместе со своим полком в Индию. Думаю, и он был немного влюблен в меня — его выдавал бараний взгляд. Приходилось довольствоваться хоть этим. Он уехал в Индию, и я страдала по нему месяцев шесть.
Потом, примерно год спустя, я снова влюбилась. Вместе с друзьями мы поставили в Торки музыкальную комедию по «Синей Бороде», текст которой сочинили сами, придав ему злободневный характер. Я играла Сестру Анну, а объектом моих воздыханий стал не кто иной, как будущий вице-маршал военно-воздушных сил. Тогда он был молод, только еще начинал карьеру. У меня была отвратительная привычка напевать модную тогда песенку о медвежонке:
Тедди, медвежонок мой,
Приди ко мне скорей,
Расстаться не могу с тобой,
Прижму к себе сильней.
В свое оправдание могу сказать только одно — тогда все девушки были такими и имели успех.
Позднее знакомство можно было возобновить — и не раз. Он был кузеном моих друзей. Но мне всегда удавалось избегать этих встреч. У меня все же есть какое-никакое самолюбие.
Я надеялась, что останусь в его памяти прелестной девушкой, которую он увидел во время пикника при лунном свете в Энсти-Ков, накануне своего отъезда. Мы сидели на скале, смотрели на море, ничего не говорили и только держались за руки.
После этого он прислал мне маленькую золотую брошку в виде медвежонка.
Я прилагала все старания к тому, чтобы запечатлеться в его памяти такой, какой была тогда, и не шокировать его видом дамы весом в восемьдесят два килограмма, про которую можно было только сказать: ах, какое у нее приятное лицо.
— Эмиас постоянно спрашивает о вас, — передавали мне друзья. — Ему бы так хотелось снова встретиться с вами.
Встретиться с моими зрелыми шестьюдесятью годами? Речи быть не может! Предпочитаю, чтобы остался хоть кто-нибудь, питающий иллюзии на мой счет.
У счастливых людей нет истории — так, кажется, говорят? Ну что ж, значит, я была счастлива тогда. Все шло как обычно: я встречалась с друзьями, время от времени ездила погостить к ним на несколько дней. Меня беспокоило только одно: у мамы стремительно ухудшалось зрение. Она уже едва могла читать и не переносила яркого света. Очки не помогали. Бабушка в Илинге тоже почти ослепла. С возрастом, как это часто бывает, в ней проснулась и все усиливалась подозрительность по отношению чуть ли не ко всем окружающим. Она подозревала слуг, водопроводчиков, настройщиков и так далее. Не могу забыть, как Бабушка, перегнувшись через обеденный стол, свистящим шепотом обращалась ко мне или сестре:
— Т-с-с! Только тихо! Где твоя сумка?
— У меня в комнате, Бабушка.
— Ты оставила ее?! Этого ни в коем случае нельзя делать! Я слышу, что горничная ходит там наверху, как раз сейчас.
— Да, конечно, ну и что здесь такого?
— Никогда нельзя знать, дорогая, никогда.
Тогда же мама моей мамы, Бабушка Б. упала в омнибусе. Она привыкла ездить на империале, а ей, пожалуй что, было тогда все восемьдесят. Омнибус резко дернулся, когда она спускалась, и Бабушка Б. упала; она сломала ребро и руку. Бабушка так этого не оставила — в ярости она предъявила компании иск и получила солидную компенсацию. Доктор строжайше запретил ей впредь ездить на империале. Само собой разумеется, что Бабушка Б. не изменила себе и не подчинилась. Бабушка Б. до конца своих дней не сдавала позиций. Примерно в то же время она перенесла операцию по поводу рака матки. Операция прошла успешно, без всяких осложнений. Но Бабушка Б. была оскорблена в своих лучших чувствах. Она надеялась, что удаление этой «опухоли» или чего-то там еще, гнездившегося у нее внутри, приведет к значительной потере веса и вернет ей стройность и изящество. К тому времени она достигла грандиозных размеров и превзошла в полноте даже Тетушку-Бабушку. К ней можно было без всяких колебаний отнести знаменитую шутку по поводу толстых женщин:
— Мадам, — обращается к толстухе водитель омнибуса, в дверях которого она застряла, — будьте так любезны, повернитесь боком!
И слышит в ответ:
— Но, молодой человек, у меня нет бока!
Хотя сестры, ухаживавшие за ней в послеоперационный период, строжайше запретили ей вставать с постели, она, стоило им только, уложив ее спать, покинуть палату, немедленно слезала с кровати и на цыпочках подбиралась к зеркалу. Какое разочарование: она едва ли не стала еще толще!
— Никогда не забуду этого разочарования, Клара, — делилась она с мамой. — Никогда. Я так надеялась! Только эта надежда помогла мне перенести весь этот наркоз и прочее. И что ж, посмотри на меня: все на месте.
Примерно тогда у нас с Мэдж состоялась дискуссия, которой суждено было в дальнейшем принести плоды. Мы прочитали какой-то детективный роман; думаю, — я говорю «думаю», потому что мои воспоминания не слишком точны, — речь шла о «Тайне желтой комнаты», только что вышедшей книге, принадлежащей перу нового автора Гастона Леру, где в качестве детектива выступал симпатичный молодой репортер по имени Рулетбилл. Нам с Мэдж нравились тщательно запрятанная тайна, богатая фантазия, великолепная композиция; иные называли прием, примененный автором, «нечестным», но если и так, то не совсем: с помощью искусно введенного в текст намека, «ключика», можно было разгадать тайну.
Мы с сестрой бесконечно обсуждали книгу, обменивались точками зрения и сошлись на том, что «Тайна желтой комнаты» — лучший из последних романов. Нас можно было считать настоящими знатоками детективов: еще девочкой я слышала от Мэдж рассказы о Шерлоке Холмсе и с замиранием сердца перечитывала их. Существовал еще Арсен Люпен, но я никогда не считала его приключения настоящими полицейскими романами, хотя и читала их с большим удовольствием. Мы были в восторге от Пола Бека, «Хроники Марка Хьюитта», а теперь появилась и «Тайна желтой комнаты». Увлеченная всеми этими книгами, я сказала, что сама хотела бы попытаться написать детективный роман.
— Не думаю, что у тебя получится, — сказала Мэдж. — Это слишком трудно. Я уже думала об этом.
— А мне бы все-таки хотелось попробовать.
— Держу пари, что ты не сможешь, — сказала Мэдж.
На этом мы и остановились. Мы не заключили настоящего пари, но слова были произнесены. С этого момента я воспламенилась решимостью написать детективный роман. Дальше этого дело не пошло. Я не начала ни писать, ни обдумывать мой будущий роман, но семя было брошено. В тайниках подсознания, где книги, которые я собираюсь написать, поселяются задолго до того, как зерно прорастает, прочно укоренилась идея: в один прекрасный день я напишу детективный роман.
Мы с Реджи регулярно переписывались. Я сообщала ему местные новости и отчаянно старалась писать как можно интереснее — письма никогда не были моим коньком. Примером мастерства в эпистолярном жанре, конечно же, были письма Мэдж — образцы этого искусства. Она могла сочинить великолепную историю на ровном месте. Всегда ей завидовала.
Письма моего дорогого Реджи ничуть не отличались от его манеры разговаривать, приятной и ободряющей. Он постоянно настаивал на том, чтобы я побольше развлекалась.
«Умоляю вас, Агата, не сидите дома, предаваясь черной меланхолии. Не думайте, что мне этого хочется, совсем нет; вы должны выходить, видеть людей. Ездить на танцы, приемы, балы. Я хочу, чтобы вы использовали все шансы, которые пошлет вам судьба, прежде чем мы поженимся».
Задним числом я ловлю себя на мысли, не была ли я слегка разочарована такими советами. Не думаю, чтобы я сознавала это тогда; но приятно ли это в действительности, когда вас буквально выгоняют иэ дома, заставляют видеться с другими людьми, «думать только о себе» (каков совет!). Разве любая женщина не предпочла бы на моем месте хоть какие-нибудь признаки ревности?
Например: «Что это за тип такой-то и такой-то, о котором вы то и дело пишете? Вы не слишком симпатизируете ему, я надеюсь?»
Не входит ли ревность в понятие секса? Можем ли мы проявлять себя в этой сфере совершенно лишенными эгоизма? Или чужая душа потемки и мы вкладываем в нее нечто несуществующее?
Я не часто ходила на танцы, потому что без машины бессмысленно было принимать приглашения в дома, находившиеся дальше мили или двух от нас. Наемные кэб или машина стоили слишком дорого — эту роскошь можно было позволить себе только в исключительных случаях. Но бывало, что девушек не хватало, и тогда за мной приезжали, а потом отвозили домой.
Однажды в Чадли для членов Эксетерского гарнизона давали бал Клиффорды. Они попросили кое-кого из своих друзей привезти на бал одну или двух подходящих девушек. Мой стародавний недруг капитан Трейверс, вышедший теперь в отставку и живший со своей женой в Чадли, предложил им пригласить меня.
Служивший в детстве моей любимой мишенью, он со временем стал близким другом моей семьи. Я очень обрадовалась, когда позвонила его жена и пригласила меня приехать к ним, чтобы потом отправиться на танцы к Клиффордам.
Я только что получила письмо от Артура Гриффитса, с которым встречалась у Мэтьюзов в Торп Арч-Холл в Йоркшире. Сын местного священника, он служил в артиллерии. Мы очень подружились. Артур писал, что его гарнизон стоит сейчас в Эксетере, но, к сожалению, он не попал в число офицеров, приглашенных на танцы, и очень огорчен, потому что мечтал бы потанцевать со мной. «Но, — писал Артур, — один из наших, парень по фамилии Кристи, заменит меня, если вы не возражаете. Он прекрасно танцует».
Не успел начаться бал, как я повстречалась с Кристи, высоким молодым человеком, с копной вьющихся светлых волос и слегка вздернутым носом; он распространял вокруг себя атмосферу беззаботности и самоуверенности. Представленный мне, Кристи пригласил меня на два танца и сказал, что его друг Гриффитс поручил ему присматривать за мной. У нас сразу стало хорошо получаться: он танцевал великолепно и приглашал меня еще много раз. Я была в упоении от этого бала. На другой день Трейверсы поблагодарили меня и отвезли в Ньютон-Эббот; я села на поезд и благополучно возвратилась домой.
Прошли неделя или десять дней: я пила чай у наших соседей Меллоров. Мы с Максом продолжали тренироваться в бальных танцах, хотя вальсирование на лестнице, к счастью, уже вышло из моды. Помню, мы упражнялись в танго, когда меня позвали к телефону. Это была мама.
— Немедленно возвращайся домой, Агата, — сказала она. — Тут какой-то молодой человек, я его не знаю — никогда в жизни не видела. Я дала ему чай, но, по-видимому, он решил дождаться тебя.
Мама обычно страшно раздражалась, если должна была принимать моих поклонников: она считала, что занимать их — это мое дело.
Мне вовсе не хотелось идти домой. Тем более что я догадывалась, кто этот неожиданный посетитель, — скорее всего, довольно скучный молодой морской офицер, имевший обыкновение читать мне свои стихи. Надувшись, я поплелась домой с постной миной на лице.
Когда я вошла в гостиную, мне навстречу с видимым облегчением поднялся молодой человек. Краснея и смущаясь, он начал объяснять причину своего визита. Он даже избегал встретиться со мной взглядом, — думаю, не был уверен в том, что я его узнаю. Но я узнала его тотчас, хотя очень удивилась. Мне и в голову не приходило, что я снова увижу друга Гриффитса, молодого человека по фамилии Кристи. Он пустился в довольно туманные разъяснения, будто, проезжая через Торки на мотоцикле, подумал, что заодно мог бы повидать меня. Ему пришлось все же сознаться, что он потратил немало усилий, чтобы раздобыть у Гриффитса мой адрес. Через несколько минут обстановка разрядилась. Мама успокоилась. Арчи Кристи явно повеселел, пройдя через трудный этап объяснений, а я почувствовала себя польщенной.
Время шло, а мы все не переставали болтать. Подавая друг другу понятные только женщинам секретные знаки, мы с мамой советовались, следует ли пригласить к обеду нежданного гостя, а если приглашать, то есть ли, чем его кормить. Только что прошло Рождество, поэтому я знала, что в кладовой хранится холодная индейка, и просигналила маме согласие: мама спросила Арчи, не пожелает ли он задержаться и пообедать с нами. Он не заставил себя уговаривать. Мы покончили с холодной индейкой, съели салат и, по-моему, сыр и провели прекрасный вечер. Потом Арчи сел на свой мотоцикл и, несколько раз взревев мотором, умчался в Эксетер.
В последующие десять дней он неоднократно наведывался к нам без всяких предупреждений.
В первый вечер он пригласил меня на концерт в Эксетер — еще когда мы танцевали с ним на балу, я упомянула, что люблю музыку, — а после концерта предложил отправиться в отель «Редклифф» выпить чаю. Я сказала, что охотно пошла бы. Возникла явная неловкость, так как мама ясно дала понять, что ее дочь не принимает приглашения в Эксетер без сопровождения взрослых. Такой поворот несколько обескуражил Арчи, но он тут же сообразил распространить свое приглашение и на маму. Пересмотрев свое решение, мама сказала, что вполне одобрительно относится к тому, чтобы я пошла на концерт, но, увы, никак не может согласиться, чтобы я пошла пить с ним чай в отель. (Должна сказать, что с нынешней точки зрения такие правила выглядят несколько странно. С молодым человеком дозволялось играть в гольф, кататься верхом, кататься на коньках, но вот пить чай в отеле в обществе юноши считалось risque хорошие матери не позволяли этого своим дочерям.) В конце концов было принято компромиссное решение: мы можем выпить чай в буфете эксетерского вокзала — не самое романтическое место. Потом я спросила Арчи, хочется ли ему пойти на концерт из произведений Вагнера, который должен был состояться в Торки через несколько дней. Арчи горячо согласился.
Он рассказал мне все о себе, о своем горячем желании поступить в как раз тогда формировавшиеся Королевские воздушные силы. Я была потрясена. Впрочем, авиация потрясала всех. Но Арчи смотрел на это совершенно трезво. Он сказал, что авиация — это оружие будущего: если разразится война, то исход ее будут решать самолеты. Так что дело было не в том, что он хотел летать, — он рассматривал авиацию как шанс сделать карьеру. Арчи не видел будущего у сухопутных войск. В артиллерии путь к успеху был слишком долгим. Он сделал все возможное, чтобы лишить в моих глазах авиацию всяческого романтического ореола, но у него ничего не получилось. В то же время это был первый случай, когда мой романтизм столкнулся с трезвым практическим взглядом на мир. В 1912 году это слово — «романтизм» — еще имело под собой почву. Люди называли себя «бесчувственными», но и представления не имели о том, что это обозначает в действительности. Девушки были полны романтизма в отношениях с молодыми людьми, а молодые люди имели самые идеалистические представления о юных особах. Однако и мы уже проделали большой путь по сравнению со взглядами Бабушки.
— Знаешь, я в восторге от Эмброуза, — сказала мне Бабушка об одном из ухажеров Мэдж. — На днях я видела, как Мэдж вышла прогуляться, а Эмброуз вскочил и побежал за ней вслед, — он набрал целую пригоршню камней, по которым ступали ее ноги, и положил их к себе в карман. Это очень трогательно, очень. Так поступали молодые люди во времена моей молодости.
Бедная дорогая Бабушка. Мы вынуждены были разочаровать ее. Эмброуз увлекался геологией, и с этой точки зрения гравий представлял для него определенный и немалый интерес.
Мы с Арчи имели совершенно противоположные взгляды буквально на все. Думаю, именно это с самого начала привлекало нас друг к другу. Вечная притягательность «незнакомца». Я пригласила его на новогодний бал. В ту ночь он находился во власти совершенно особого настроения: едва разговаривал со мной. Нас было пятеро или шестеро, и после каждого танца он провожал меня на место, мы садились, и он не произносил ни слова. Если я заговаривала с ним, он отвечал рассеянно, не вкладывая в свои ответы ни малейшего смысла. Я почувствовала себя озадаченной и несколько раз вопросительно посмотрела на него, пытаясь понять, что с ним происходит. Складывалось впечатление, что он потерял ко мне всякий интерес.
На самом деле, конечно, я была страшно глупа. Теперь-то я точно знаю, что когда мужчина смотрит на вас как больной барашек, с отсутствующим видом, не слышит ни одного вашего слова, полностью погружен в себя, ничего не соображает, это означает, вульгарно выражаясь, что он попался на крючок.
А что я чувствовала? Понимала ли, что со мной происходит? Помню, как отложила только что полученное письмо от Реджи.
— Потом прочитаю, — сказала я себе и быстро засунула письмо в один из ящиков комода. Только несколько месяцев спустя нашла его там. Подозреваю, что в глубине души я уже о чем-то догадывалась.
Вагнеровский концерт состоялся спустя два дня после новогоднего бала. После концерта мы вернулись в Эшфилд. Когда, как обычно, мы пошли в классную комнату, чтобы поиграть на рояле, Арчи заговорил со мной с видом отчаяния. Он сказал, что через два дня уезжает в Солсбери, чтобы приступить к летным тренировкам. Потом свирепо заявил:
— Вы должны выйти за меня замуж. Вы должны.
Он сказал, что с первых же мгновений нашего танца понял, что я стану его женой.
— Я чуть с ума не сошел, пока узнал ваш адрес. Это было безумно трудно. Для меня никто никогда не будет существовать, кроме вас. Вы должны стать моей женой.
Я ответила, что это совершенно невозможно, потому что я уже помолвлена с другим человеком. Он яростным жестом отмел всякие возражения.
— При чем здесь это? — возразил Арчи. — Надо разорвать эту помолвку, и все.
— Но я не могу поступить так. Это невозможно!
— Абсолютно возможно. Я еще ни с кем не был помолвлен, но если был бы, тут же, не задумываясь, разорвал бы помолвку.
— Но я не могу так поступить с ним.
— Ерунда. Вы должны так поступить. А если вы так его любили, отчего же не вышли за него раньше, чем он уехал за границу?
— Мы подумали, — заколебалась я, — что лучше подождать.
— А я бы не стал ждать и не собираюсь.
— Чтобы пожениться, нам нужно очень долго ждать, — сказала я. — Вы пока всего лишь младший офицер. И в воздушном флоте это долго не изменится.
— Я не могу ждать долго. Мы поженимся в будущем месяце.
— Вы сумасшедший. Вы даже не понимаете, что говорите.
Он и вправду не понимал.
В конце концов Арчи был вынужден спуститься на землю. Для мамы случившееся стало страшным ударом. Я думаю, она уже начала слегка беспокоиться (хоть и не более, чем беспокоиться) и утешала себя известием, что Арчи собирается отбыть в Солсбери, но, поставленная перед fait accompli, испытала настоящее потрясение.
Я сказала ей тогда:
— Прости, мама, но я должна сказать тебе: Арчи Кристи предложил мне выйти за него замуж, я согласилась и страшно хочу этого.
И посыпались неумолимые доводы здравого смысла. Арчи слушал неохотно, но мама проявила твердость.
— На что вы собираетесь жить? — спросила она. — Ни у одного из вас нет средств.
Наше финансовое положение и впрямь было плачевно. Юный Арчи, младший офицер, всего лишь на год старше меня. У него нет никакого состояния, только жалованье и маленькая сумма, которую может себе позволить посылать ему мать. У меня — унаследованные от дедушки ежегодные сто ливров. Должны пройти долгие годы, прежде чем Арчи сможет жениться.
Перед уходом Арчи с горечью сказал мне:
— Ваша мама вернула меня на землю. Я думал, что все это не имеет никакого значения, мы поженимся, и все устроится. Она доказала мне, что это невозможно, во всяком случае, сейчас. Мы должны ждать, но ни одного дня дольше, чем это необходимо. Я буду делать все, абсолютно все, что смогу. Мне поможет моя новая профессия… единственное — им не нравится, ни в армии, ни во флоте, когда женятся слишком рано.
Мы смотрели друг на друга, молодые, совершенно несчаст-ные и влюбленные. Наша помолвка длилась полтора года — бурная пора, полная взлетов и падений, с периодами отчаяния, — нами владело ощущение, что мы все время тянемся к чему-то недосягаемому.
Я ничего не писала Реджи целый месяц — главным образом потому, что сама не могла поверить в реальность случившегося со мной, мне все казалось, в один прекрасный день я проснусь, наваждение пройдет, и все вернется на круги своя.
В конце концов мне пришлось написать. Я чувствовала себя преступницей, несчастной, не находила себе никаких оправданий. Но когда я получила от Реджи ответ, полный доброты, понимания и сочувствия, с которыми он воспринял новость, я почувствовала себя еще хуже. Он просил меня не расстраиваться; он уверен, что я ни в чем не виновата; бесполезно искать виновных и пытаться спасти положение; такие вещи случаются.
«Конечно, Агата, — писал он, — жестокий удар состоит для меня в том, что Вы станете женой парня, который еще меньше, чем я, способен поддержать Вас в жизни. Если бы Вы выходили замуж за хорошо обеспеченного человека, который стал бы для Вас хорошей парой, я чувствовал бы себя спокойнее, потому что Вы заслуживаете именно этого, но теперь я жалею, что не послушался Вас, мы не поженились и я не увез Вас с собой».
Хотелось ли мне, чтобы случилось именно так, как писал Реджи? Думаю, что — тогда — нет, и в то же время я всегда испытывала сожаление, меня не покидало желание возвратиться назад и ощутить под ногами твердую и безопасную почву, а не нырять в пучину. Между нами с Реджи всегда царили такой мир, такое согласие, я была счастлива с ним, мы понимали друг друга с полуслова; мы любили одно и то же, мы желали одного и того же.
Теперь все было наоборот. Я полюбила «незнакомца», я никогда не знала и не могла предугадать его реакции на мои слова, все, что говорил он, пленяло меня своей полной неожиданностью. Он чувствовал то же самое. Однажды Арчи сказал мне:
— Я чувствую, что так и не пойму вас до конца. Я вас не знаю. Не знаю, какая вы на самом деле.
Время от времени волны отчаяния захлестывали нас, и один писал другому, что мы должны расстаться. Другого выхода нет — приходили мы к обоюдному согласию, помолвку надо расторгнуть. Потом проходила неделя, и оказывалось, что ни он, ни я не в состоянии вынести разрыва, и мы возвращались к нашим прежним отношениям.
Все, что могло идти плохо, шло плохо. Нужда и так уже нависла над нами, когда новые финансовые удары обрушились на мою семью. «Эйч Би Чафлин Компани» в Нью-Йорке, партнером которой состоял дедушка, неожиданно была ликвидирована. Это тоже была компания с неограниченной ответственностью. Я поняла, что дело принимает совсем дурной оборот. В любом случае это означало, что выплаты, поступавшие маме оттуда, — единственный ее доход — теперь полностью прекратятся. К счастью, Бабушка оказалась в несколько иной ситуации. Ее деньги тоже были вложены в акции компании «Эйч Би Чафлин», но мистер Бейли, представлявший ее интересы в фирме, побеспокоился о них. Он чувствовал ответственность за вдову Натаниэла Миллера. Когда Бабушка нуждалась в деньгах, она писала об этом мистеру Бейли, и, думаю, он посылал ей деньги наличными — так старомодно и попросту это делалось в те времена. Бабушка очень забеспокоилась и опечалилась, когда в один прекрасный день мистер Бейли предложил ей другой вариант помещения ее средств.
— Вы хотите, чтобы я забрала свои деньги от Чафлина?
Он уклонился от прямого ответа: надо следить за своими капиталовложениями, сказал он, и ей, рожденной в Англии, англичанке, но вдове американца, будет очень трудно заниматься всеми этими делами. Он высказал еще какие-то соображения, которые, конечно, ничего не объясняли, но Бабушка приняла их. Подобно всем женщинам того времени, она полностью полагалась на советы доверенного лица. Мистер Бейли просил ее довериться ему и позволить вложить ее деньги в другое дело, благодаря чему она будет получать не меньший доход, чем раньше. Скрепя сердце, Бабушка согласилась; и когда наступил крах, ее деньги оказались спасены. К тому времени мистера Бейли уже не было в живых, но он выполнил свой долг по отношению к вдове своего компаньона и друга, не выдав опасений по поводу платежеспособности компании. Более молодые члены фирмы пустились во все тяжкие, и поначалу не без успеха, но они растранжирили слишком много денег, открыли слишком много филиалов по всей стране и вложили слишком много средств в рекламу. По той или иной причине они потерпели фиаско.
Все это напомнило мне детство, разговор папы с мамой о наших денежных затруднениях, свой подобающий случаю важный вид, с которым я спустилась к прислуге сообщить о нашем разорении. «Разорение» представлялось мне в те времена чем-то волнующим и значительным. Сейчас это понятие не производило на меня такого романтического впечатления; для нас с Арчи оно обозначало полную катастрофу. Принадлежавшие мне жалкие сто фунтов в год, конечно же, были нужны, чтобы помогать маме. Естественно, Мэдж тоже поддерживала ее. Продажа Эшфилда — вот единственный выход.
Тем временем оказалось, что наше положение не так безнадежно, как мы опасались. Мистер Джон Чафлин написал маме из Америки, выражая свои искренние сожаления. Она может рассчитывать на ежегодные триста фунтов, которые ей будет выплачивать не обанкротившаяся фирма, а он сам, из собственного состояния. Эти деньги она будет получать до конца своих дней. Первая вспышка отчаяния несколько утихла. Но после смерти мамы эти выплаты прекратятся. Все, на что я могла рассчитывать в будущем, — это мои сто фунтов и Эшфилд. Я написала Арчи, что никогда не смогу выйти замуж за него и что мы должны забыть друг друга. Арчи отказывался даже слышать об этом. Он всеми правдами и неправдами постарается заработать деньги. Мы поженимся и сможем даже помогать маме. Он вернул мне веру и надежду. Наша помолвка сохраняла силу.
Мама видела все хуже и хуже и наконец отправилась к врачу. Врач сказал, что у нее катаракта на обоих глазах и операция по разным причинам невозможна. Процесс будет идти медленно, но приведет к полной слепоте. И снова я написала Арчи, разрывая нашу помолвку, объясняя, что теперь уже совершенно очевидна ее невозможность и что я никогда не брошу слепую мать. И снова он не принял моего отказа. По его словам, мне нужно было ждать и наблюдать за тем, как развивается мамина болезнь, но в любом случае еще не все потеряно, она еще не ослепла, и, может быть, операцию все-таки можно будет сделать; он не видит никаких оснований разрывать наши отношения. Мы остались помолвленными. Но потом я получила от него письмо:
«Не надо закрывать глаза на правду. Я никогда не смогу жениться на Вас. Я слишком беден. То немногое, что у меня было, я пытался вложить в одно или два небольших дела, но меня постигла неудача. Я потерял все. Мы должны расстаться».
Я написала в ответ, что никогда не расстанусь с ним. Он ответил, что я должна. И тогда мы оба пришли к решению расстаться.
Через четыре дня Арчи удалось получить отпуск, и он неожиданно примчался на своем мотоцикле из Солсбери-плейн.
Мы с ума сошли! Как можно было разрывать нашу помолв-ку?! Надо сохранять веру и спокойствие — надо ждать, и все придет, даже если на это потребуется целых пять лет. Охваченные ураганом чувств, мы возобновили нашу помолвку, но с каждым месяцем перспектива пожениться все отдалялась. Я чувствовала всем сердцем безнадежность наших упований, но не сознавалась в этом. Арчи, конечно, думал так же, но все еще настаивал, что мы не можем жить друг без друга, что мы должны оставаться помолвленными до тех пор, пока судьба нам не улыбнется.
Я уже знала кое-что о семье Арчи. Его отец был судьей в Индии. Он страшно разбился, упав с лошади; после этого у него произошло кровоизлияние в мозг. Он скончался в лондонском госпитале.
После нескольких лет вдовства мать Арчи снова вышла замуж, за Уильяма Хемсли. Никто не относился к нам с Арчи более ласково и сочувственно, чем он. Мама Арчи, Пег, родом из Южной Ирландии, из городка вблизи Корка, росла в семье, где было двенадцать детей. Она жила впоследствии вместе со старшим братом, служившим в Индии в медицинских частях, — там и познакомилась со своим первым мужем. У них родились два сына. Арчи и Кемпбелл. Арчи блестяще учился в Клифтоне и четвертым кончил Вулидж: умный, способный, отважный. Оба сына служили в армии.
Арчи сообщил матери о нашей помолвке и произнес в мой адрес дифирамбы, как это обычно делают все сыновья, представляя матери избранницу сердца. Пег с сомнением воззрилась на него и сказала с сильным ирландским акцентом:
— Это что, одна из тех, кто носит теперь новомодные воротники на манер Питера Пена?
Довольно неохотно Арчи вынужден был признать, что я действительно ношу воротнички, как у Питера Пена. Они как раз вошли в моду. Наконец-то мы, девушки, бедные создания, расстались со своими высокими воротниками, подпиравшими шею, застегнутыми на ряды маленьких пуговичек, зигзагообразно извивавшихся и оставлявших на коже красные отметины. Настала пора рискнуть ради удобства и элегантности. Воротники «а-ля Питер Пен», должно быть, срисовали с отложного воротника, в котором Питер Пен действовал в пьесе Барри, — большого, свободного, из мягкой ткани, начинавшегося у основания шеи, без всяких косточек, — какое счастье! Решительно не вижу в этом ничего предосудительного. Когда я вспоминаю, что девушка могла прослыть легкомысленной, показав всего лишь два сантиметра шеи под подбородком, это кажется мне невероятным. Стоит только оглядеться и посмотреть на девушек в бикини, как сразу же понимаешь, как далеко можно уйти за пятьдесят лет.
Я действительно принадлежала к так называемым модницам, которые в 1912 году осмеливались носить воротники, как у Питера Пена.
— И он очень идет ей, — примирительно заключил Арчи.
— О да, конечно, — сказала Пег.
Несмотря на сомнения, которые вызвала у нее моя персона, Пег приняла меня с необыкновенным радушием, которое показалось мне даже чрезмерным. Я так ей понравилась, я такая очаровательная, я — именно та девушка, о которой она всегда мечтала для своего сына, и так далее, и так далее. Правда и то, что он еще слишком молод, чтобы жениться. Она ничего против меня не имеет, — могло быть и гораздо хуже. Я могла оказаться дочерью табачного торговца (в те времена это рассматривалось, как настоящая катастрофа) или разведенной — они уже появлялись понемногу — или танцовщицей кабаре. Но в любом случае ей было совершенно ясно, что наши намерения не имели под собой решительно никакой почвы. Так что она была со мной мила и добра, а я чувствовала себя до известной степени смущенной. Верный себе, Арчи не проявлял ни малейшего интереса ни к тому, что она думала обо мне, ни к моему мнению о ней. Он принадлежал к тем счастливым натурам, которые проходят по жизни, совершенно игнорируя отношение к себе и своим поступкам: все его помыслы всегда были сосредоточены исключительно на собственных желаниях.
Так мы и остались — по-прежнему женихом и невестой, — ничуть не приблизившись (скорее, наоборот) к тому, чтобы стать мужем и женой. В воздушных силах продвижение шло не быстрее, чем в любом другом роде войск. Арчи сильно тревожился, так как заметил, что синусит вызывает у него сильные боли во время полетов. Но продолжал летать. Его письма были переполнены техническими характеристиками бипланов, «фарманов», и «авро»: по его мнению, эти самолеты сулили летчику в общем-то верную смерть. Он предпочитал более устойчивые машины, которым, как он считал, принадлежало будущее. Я узнала имена членов его эскадрильи: Жубер де ла Ферте, Брук-Попхэм, Джон Салмон. Был еще ирландский кузен Арчи, который переколотил столько самолетов, что теперь в основном находился на земле.
Странно, что я так мало беспокоилась о безопасности Арчи. Летать, конечно, опасно, но тогда опасно и охотиться, я привыкла к тому, что люди ломают себе шеи во время охоты. Просто случайности жизни. В те времена не слишком настаивали на призыве: «Безопасность прежде всего» — это вызвало бы только насмешки. Напротив, людей привлекали и интересовали все нововведения, будь то локомотивы или новые модели самолетов. Арчи принадлежал к числу первых пилотов, под номером, мне кажется, 105 или 106. Меня распирала гордость за него.
Кажется, ничто не разочаровало меня больше, чем использование летательных аппаратов в качестве обыкновенного транспорта. Мечтать о полете, чтобы уподобиться птице — испытать экстаз свободного парения в воздухе. Но сейчас, когда я думаю о полнейшей обыденности аэроплана, совершающего рейс из Лондона в Персию, из Лондона на Бермуды, из Лондона в Японию, я понимаю, что нет ничего прозаичнее. Коробка, набитая креслами с прямыми спинками, вид крыльев и фюзеляжа поверх плотных облаков наподобие хлопчатника. Земля выглядит плоской, как географическая карта. Боже, какое разочарование! Корабли по-прежнему романтичны. Но что может сравниться с поездами? В особенности до появления дурнопахнущих дизелей? Громадное пыхтящее чудовище, несущее вас через ущелья и равнины, мимо водопадов, снежных вершин, вдоль сельских дорог, по которым бредут крестьяне со своими повозками. Поезда — восхитительны; я обожаю их по-прежнему. Путешествовать на поезде означает видеть природу, людей, города и церкви, реки, — в сущности это путешествие по жизни.
Я вовсе не хочу сказать, что меня не восхищают покорение человеком воздушного пространства, его приключения в космосе, его уникальный дар, которым из всех живых существ обладает только он, эта жажда познания, неукротимый дух, эта храбрость — не только в самозащите, как у всех животных, но храбрость распорядиться своей жизнью в поисках неведомого. Я горжусь, что все это произошло во время моей жизни, и мечтала бы заглянуть в будущее, чтобы увидеть следующие шаги: уверена, они последуют один за другим очень скоро, разрастаясь, как снежная лавина.
Чем же все это кончится? Новыми триумфами? Или, может быть, гибелью человека, побежденного его собственными честолюбивыми замыслами? Думаю, что нет. Человек выживет, хотя, не исключаю, лишь кое-где. Может произойти страшная катастрофа, но все человечество не погибнет. Несколько первобытных общин, уходящих корнями в простоту, знающих о прошлом понаслышке, медленно начнут строить цивилизацию сызнова.
Не помню, чтобы в 1913 году в воздухе витало предчувствие войны. Морские офицеры время от времени покачивали головой и бормотали «Der Fag», но мы слышали это уже годами и не обращали на их брюзжание никакого внимания. Намеки на грядущую войну служили хорошей закваской для шпионских историй — и только. Ничего общего с реальностью. Ни одна нация не могла настолько обезуметь, чтобы вступить в военный конфликт, разве что на северо-западной границе или еще где-нибудь в очень отдаленной точке на карте.
В то же время, в 1913 и в начале 1914 года, повсюду расплодились курсы обучения медицинских сестер и «скорой помощи». Все девушки поголовно занимались на этих курсах, учились бинтовать руки, ноги и даже голову, что было значительно труднее. Мы сдали экзамены и получили маленькие карточки, удостоверяющие наши достижения. Женский энтузиазм на этом поприще достиг таких пределов, что если с каким-нибудь мужчиной происходил несчастный случай, его охватывал панический страх оказаться в руках заботливых дам.
— Не приближайтесь ко мне! Не нужно «скорой помощи»! — раздавались мольбы. — Не трогайте меня, девушки, не трогайте!
Среди экзаменаторов был один на редкость отталкивающего вида старый джентльмен. С дьявольской усмешкой он расставлял для нас ловушки.
— Вот ваш пациент, — говорил он, указывая на бой-скаута, распростертого на земле. — Перелом руки, трещина в лодыжке, быстро займитесь им.
В страстном порыве помочь бедолаге мы с подругой склонились над юношей, чтобы наложить бинты. В искусстве перевязок, сначала вдоль поднятой ноги, а потом красивыми восьмерками поверх, мы преуспели, любо-дорого посмотреть, как выучились. Однако нас тут же поставили на место, речь шла вовсе не о красоте (нам не пришлось продемонстрировать свою отличную сноровку): толстая повязка уже была наложена на рану.
— Срочное оказание помощи, — сказал пожилой джентльмен. — Наложите повязку поверх; и помните, ни в коем случае нельзя сдвинуть с места первую повязку.
Мы наложили бинты как было сказано: это было гораздо труднее, и восьмерки не получались такими совершенными по форме.
— Нельзя ли поскорее, — сказал экзаменатор, — попробуйте восьмерками — вы должны в конце концов прийти к этому способу. Самое главное — уметь накладывать бинты в любых обстоятельствах, — в книге этого не вычитаешь. А теперь — в госпиталь, кровать прямо за дверью.
Мы подняли нашего пациента, укрепив лубки, и осторожно понесли его к кровати.
И застыли в полном оцепенении. Ни одной из нас и в голову не пришло, что нужно расстелить постель, прежде чем класть на нее пострадавшего.
— Ха-ха-ха! Вы не обо всем подумали, не правда ли, юные леди? Ха-ха-ха, всегда проверьте, готова ли постель, прежде чем нести больного.
Должна сказать, что старый джентльмен, несмотря на все унижения, которым мы подверглись, научил нас большему, чем вмещали шесть лекций.
Кроме учебников, у нас была еще и практика. Два раза в неделю разрешалось посещать местную больницу. Мы, конечно, робели, потому что сестры, всегда в состоянии полной запарки, загруженные работой сверх всяких возможностей, относились к нам с некоторым презрением. Мое первое задание заключалось в том, чтобы снять с пальца больного повязку, отмочив ее прежде в теплой ванночке с борной кислотой. Это было легко. Потом предстояло промывание уха, но это мне тут же запретили. Сестра спешила и не разрешила мне трогать шприц.
— Спринцевание уха требует очень серьезных навыков, — сказала она. — Неопытных людей даже подпускать нельзя к этой процедуре. Запомните хорошенько. Никогда не думайте, что вы в состоянии оказать помощь без прочных навыков. Вы можете принести большой вред.
После этого меня попросили снять повязку у малышки, которая опрокинула себе на ногу чайник с кипятком. Тут-то мне захотелось навсегда забыть о своих курсах.
Насколько я знала, нужно было с крайней осторожностью отмочить наложенные бинты в теплой ванночке и затем потихоньку снимать их; каждый раз, когда я дотрагивалась до повязки, ребенок чувствовал невыносимую боль. Бедная малышка, ей было всего три года. Она все время стонала: это было страшно. В отчаянии я испугалась, что не выдержу. Единственным, что спасло меня, был сардонический взгляд сестры, устремленный на меня. «Эти молодые зазнайки, юные глупышки, — говорили ее глаза, — думают, что могут вот так, запросто прийти и делать все что положено, а на самом деле не умеют даже самого элементарного». И немедленно я решила, что сделаю все как надо. В конце концов, нужно было лишь хорошенько отмочить повязку. И я не только должна была добиться этого, но должна была сама ощущать ту же боль, что и ребенок. Я продолжала свое дело, по-прежнему чуть ли не в обмороке, сжав зубы, но добиваясь результата и действуя так нежно и осторожно, как только могла. Повязка почти уже отлипла, когда сестра вдруг сказала мне:
— Неплохо получилось. Сначала немного сердце ёкает, не правда ли? Со мной так тоже было.
Другая часть образования состояла в том, чтобы проработать день с патронажной сестрой. Тоже два раза в неделю. Мы обходили домишки с наглухо закрытыми окнами, из которых несло мылом и еще чем-то ужасным — заставить обитателей открыть окно было практически невозможно. Работа оказалась довольно однообразной. Все жалобы, как правило, сводились к одному и тому же — «больным ногам». Честно говоря, я была несколько озадачена. Районная сестра объяснила мне:
— Чаще всего это следствие заражения крови, иногда в результате венерических заболеваний, — конечно, может быть и гангрена, но в основном дело в плохой крови.
Так называли свою болезнь сами люди — некий народный диагноз, и я поняла это многие годы спустя, когда моя служанка сказала мне:
— Моя мама опять заболела.
— О, а что с ней?
— Ноги, как обычно, у нее всегда были больные ноги.
Однажды во время обхода мы обнаружили, что одна из наших больных умерла. Вместе с сестрой мы обрядили покойницу. Опять новый опыт. Не такой душераздирающий, как с обварившимся ребенком, но вполне, скажем, необычный, если не сталкивался со смертью раньше.
Когда в далекой Сербии убили эрцгерцога, событие это показалось всем таким далеким, совершенно не касавшимся нас. В конце концов, на Балканах люди постоянно убивали друг друга. То, что на этот раз убийство эрцгерцога может хоть в какой-то степени коснуться Англии, казалось совершенно невероятным — не только я, все кругом думали точно так же. И вдруг после этого убийства штормовые тучи начали застилать горизонт. Поползли немыслимые слухи, было произнесено слово — ВОЙНА! Конечно же очередная газетная стряпня. Ни один цивилизованный народ не мог вступить в войну. Уже давным-давно не было никаких войн; не может быть — с войнами покончено навсегда.
Нет, чистая правда, абсолютно никто, кроме нескольких старых министров и самых секретных служб, близких к Министерству иностранных дел, не мог представить себе, что может разразиться война. Пустые слухи. Всего лишь провокационные речи политиков: угроза-де вполне серьезна.
Но этот день пришел: страшное случилось. Англия вступила в войну.