Если в толчее кривых стамбульских переулков вы услышите страшные вопли и увидите молодого человека с всклокоченными волосами, в распахнутой на груди рубашке — не пугайтесь! Никого не убили. Никого не ограбили. Просто продавец блинчиков рекламирует свой товар.
Если в шуме базара, сквозь рев ослов и выкрики торговцев до вашего слуха долетит тревожный зов колокола — не волнуйтесь! Это не пожарная команда. Нигде не горит. Просто хозяин лавки дергает веревку подвешенного у порога колокола, привлекая внимание прохожих к себе и к своим коврам.
Если на асфальтовом островке, у частого переплетения трамвайных линий вы заметите маленькое сверкающее сооружение с изящными куполами, целый крошечный архитектурный ансамбль — не подумайте, что это макет какой-нибудь мечети или музея восточной культуры. Просто чистильщик обуви установил здесь свой затейливый агрегат.
Представители этой профессии — подростки. Черные, белозубые и проворные, они обставляют свое ремесло ярко и весело, словно фокусники в цирке.
У них — мягкие удобные кресла, а блестящие ящики со всякими кремами, лаками и мазями меньше всего напоминают о чистке обуви. Куполообразные сосуды разной формы сверкают на солнце позолотой и никелем. И мелодично звучит звонок, которым чистильщик подает вам знак поставить или убрать ногу с подставки. (Хотя, откровенно говоря, на такое великолепное сооружение просто страшно поставить даже самый чистый ботинок!)
Весь разноголосый шум, все оживление, вся коммерческая энергия города имеют свою вершину, свой пик.
Это рынок.
Как и чистильщики обуви, торговцы рыбой украшают свой товар неожиданно и пестро: морскими травами, раковинами, водорослями. Рыбный базар выглядит как чудесный сад или даже картинная галерея, полная натюрмортов.
А запах моря, густой и вместе с тем нежный, овевает коричневые лица рыбаков, в своих живописных широкополых шляпах и широких поясах похожих на пиратов…
Рынок заливает площади, даже мосты. И под мостом — он тоже. И он еще выплескивается в русла множества узких улочек. Очень узких, таких узких, что, если встречаются в них две арбы, запряженные одним ослом каждая, возницы долго пререкаются, кому из них уступить дорогу.
Стамбул — город неожиданный, разноязычный, разноликий и пестроты необыкновенной.
В горбатых его улочках еле-еле протиснется арба, а на залитых щедрым ночным светом проспектах, словно стадо буйволов, шкура которых лоснится на солнце, теснятся машины, машины, машины… Вытянутые гоночные и приземистые, как черепахи, горделивые лимузины и скоростные малолитражки… И вдруг на бешеной скорости, коротко и истошно сигналя необычной сиреной, проносится черная машина с детиной в военной форме за рулем.
И все же среди всего шума и пестроты стамбульского базара, включая даже рыбный рынок с рокочущими басами рыбаков, даже ювелирные ряды со сверканием их витрин, даже продавцов сладостей с их дикими воплями, самым шумным и самым ярким был мальчик в ошейнике.
Мне показалось, что он появляется в нескольких местах одновременно. Я видела его на мосту Галаты, на пристани и даже на толкучке в каком-то пригороде. Может быть, их было несколько, мальчиков в ошейнике? Но я почему-то уверена, что это один и тот же…
Почему он был самым, шумным даже среди адского шума стамбульского рынка? Потому что, не надеясь на свой — впрочем, довольно звонкий — мальчишеский голос, он беспрерывно дудел в какую-то небольшую блестящую дудку, звуки которой были так пронзительны, что, казалось, могли разбудить мертвого.
А почему он был самым ярким в нестерпимой пестроте стамбульского рынка?
Потому что его шею опоясывал блестящий обруч наподобие ошейника, а на этот обруч было нанизано… Не знаю сколько, не могу даже приблизительно определить сколько, но во всяком случае великое-множество галстуков! Один пестрее другого. И все они, развеваясь на легком ветру, а больше на быстром бегу мальчика, трепетали, словно флаги всех стран мира. И даже больше: если где-то, на других планетах, в других мирах, реют чьи-то флаги, то и их цвета несомненно присутствовали здесь…
Закрепленные на кольце-ошейнике узкой стороной внутрь, галстуки извивались, как сотни змей, или медленно струились, как сотни разноцветных ручейков. А сам мальчик, невысокий и, кажется, вовсе тощенький, утопал в яркости своей ноши. Только его черная, в крутых завитках голова, ничем не покрытая, несмотря на палящее солнце, торчала из своеобразного ожерелья, как тычинка цветка из пестрого венчика.
У мальчика — трудно сказать, сколько ему лет: восемь? Возможно. Десять? Пожалуй! — небольшие, кофейного цвета глаза, очень-очень бойкие. Нос тоже какой-то бойкий, широковатый и чуть вздернутый. Зубы ослепительно белые на коричневом лице. Но они видны только в редкие мгновения, когда мальчик опускает свою дудку и тогда уже кричит во всю силу:
— Галстуки! Галстуки! Самые лучшие! Самые нарядные! Самые дешевые! Вот они! Они на мне! Вам не надо заходить в лавку и копаться там. Все на виду! Все сразу! Выбирайте любой!
Мальчик повторяет свою маленькую речь, вероятно, сотни раз в день, но всегда с таким азартом, словно эти слова впервые вырвались у него! А маленькие крепкие босые ноги выскакивают, пританцовывая, из галстучной чащи.
Встречая мальчика в ошейнике много раз в день, я не замечала, чтобы его часто останавливали желающие купить галстук.
Однажды я увидела, как несколько туристов — это были, кажется, англичане — подозвали мальчика. Ему велели стать на какой-то ящик тут же среди базара и дудеть в свою дудочку.
Галстуки на ошейнике сразу успокоились, не струились, не развевались, а бессильно повисли, как флаги в безветрии. Сразу стало видно, что одни из них полосатые, другие — в диковинных узорах, а больше всего — с целыми сценами: на красном поле галстука дерутся негры-боксеры; аквалангист плывет в зеленой, атласной глубине среди розовых актиний; две японки в пестрых кимоно стоят на желтом галстучном песке; по синему-синему шелковому морю идет белый пароход, и даже в бархатной черноте космоса летит золотая ракета!..
Туристы бегали вокруг мальчика и хищно щелкали фотоаппаратами, как голодные волки зубами, а некоторые нацеливались кинокамерами.
Потом с громкими восклицаниями они устремились дальше, бросив мальчику мелкую монету. Но никто не захотел купить галстук ни с неграми, ни с космосом.
Как-то большая компания подвыпивших моряков с английского судна, стоявшего в газани, окружила мальчика в ошейнике. Вот эти так прямо вцепились в мальчиков ошейник! Каждый новый галстук, попадавшийся им, приводил моряков в восторг! Они показывали его друг другу, громко смеялись и тянули обруч в разные стороны, так что мальчик вертелся, словно вьюн, в кругу этих веселых, здоровенных парней в белых шапочках набекрень.
В конце концов они порядком общипали его ошейник, и такой выручки, наверное, уже давно не было у мальчика с глазами, похожими на кофейные зерна. И на ошейнике зияли пустые места.
Мальчик разогнал оставшиеся галстуки по своему обручу и побежал по переулку.
Не знаю зачем, я последовала за ним. Вероятно, просто из любопытства. И еще потому, что у меня не было никого в этом городе, а мальчик, которого я встречала столько раз, был уже как бы моим знакомым.
Конечно, я не догнала бы его, но издали заметила, что он нырнул в какую-то из лавчонок обочь узкой улицы. А когда я дошла до этого места, то увидела низкую дверь, на которой было намалевано: из оранжевого кофейника льется черная жидкость в синюю чашку, а из чашки вырывается клочок белой ваты. Отсюда было ясно, что здесь подают крепкий и горячий кофе.
Я хотела толкнуть низкую дверь. И может быть, попробовать крепкого и горячего кофе, но в эту минуту прямо на меня выскочил мальчик в ошейнике. Я успела отметить, что ошейник его опять заполнен до отказа великим множеством галстуков, развевавшихся и извивавшихся, как змеи, как флаги, уж сама не знаю, как что! Такое теперь, вблизи, это было зрелище!
Мальчик поднял ко рту свою дудку и понесся по направлению к бульвару Ататюрка. А я отправилась пить горячий и крепкий кофе.
Мазня на вывеске не обманула меня. Хотя это оказалась самая нищенская, маленькая кофейня, в которой мне когда-либо доводилось побывать, кофе в ней готовили отлично. Занимался этим пожилой человек с большой лысой головой, едва прикрытой черной повязкой, с лицом серым и сморщенным, как сушеный инжир.
Все время, пока я пила кофе, за дощатой перегородкой стрекотала швейная машина. Она умолкала только на секунду, наверное, когда невидимая швея начинала новый шов. И мне стало казаться, что маленькая пустая кофейня вся наполнена негромким, вкрадчивым стрекотаньем невидимой машинки, как иногда ночью одинокая комната наполняется трескотней невидимых сверчков.
Хозяин немного говорил по-английски, и я спросила:
— Кто это у вас шьет все время?
Почему-то мне подумалось, что выдают замуж дочку или внучку, срочно готовится приданое. Машинка стучала так весело, а свадьба, даже самая бедная, — тоже свадьба. Про галстуки я вовсе забыла.
Но старик ответил:
— Это шьет вдова моего сына. Знаете, она шьет галстуки из лоскутков, которые продаются на швейной фабрике на вес…
Наливая мне кофе, он пояснил:
— С этим лоскутом — так это просто лотерея. Неизвестно, что попадается в охапке, а для галстуков нужна… — он щелкнул пальцами и неожиданно закончил: — Элегантность!
Это слово совсем не вязалось ни с бедной кофейной, ни с моими воспоминаниями о боксерах и японках…
Странно, очень странно, но под вечер этого самого дня я опять встретила мальчика в ошейнике. Странно это было потому, что встреча произошла совсем в другом месте, далеко от узкой улочки с маленькой кофейней…
Вечер заливает Стамбул сиреневым светом, и на окраинной, но не бедной торговой улице этот нежный и, кажется, даже сладкий на вкус свет держится до тех пор, пока не вспыхивают редкие фонари. Все бары, кафе и кофейни полным-полны. Под этим надо понимать только, что все столики заняты, потому что большинство таких заведений располагается под открытым небом.
В этот час из подворотен вылезают коты. Турецкие коты — особенные. У них острая лисья морда с равнодушными глазами, усов нет. Кроме того, они важнее всех котов на свете. Они важные, словно какой-нибудь вали-губернатор.
Дело в том, что, по авторитетному утверждению хафизов[4], коты угодны богу. И сам Магомет творил молитву в присутствии кошки. Поэтому правоверные уделяют этим животным большое внимание. Коты в Стамбуле раскормлены до безобразия, а шерсть на них — пышная и чистая, словно ценный мех какого-нибудь пушного зверя.
Коты садятся у крыльца хозяина и брезгливо обнюхивают кусочки мяса, почтительно вынесенные им на блюдечке. Никто из них не посягает на блюдечко другого. Каждый с большой неохотой, а может быть, они только делают такой вид, выискивает что-то в своем. Иногда коты, ни к чему не прикоснувшись, просто сидят на ступеньке, как сидит хозяин у порога своей лавки, и скучающе смотрят на прохожих.
Вот на такой окраинной улице я снова увидела мальчика в ошейнике. И едва узнала его: так тяжело и медленно переступал он своими босыми ногами, а галстуки показались мне длинными, пестрыми пиявками, впившимися в его шею.
Набежавшая откуда-то веселая толпа молодых людей заслонила от меня мальчика, и я потеряла его из виду. Он исчез. Уже не в сиреневом свете, а в мгновенно упавшей на город ночи.
Когда ночь падает на Стамбул, она именно падает, а не опускается, дальняя перспектива мгновенно накрывается шапкой иссиня-черного каракуля, в крутых завитках которого колышутся звезды. Вблизи еще смутно очерчиваются уступчатые контуры Султанской мечети, но и они размываются и вдруг исчезают.
Ночь тушит неистовство звуков, буйство звуков дневного Стамбула. Все сразу: шум драки, страстную и дикую песню женщины за оградой, музыку бродячего оркестра, нахрапистость бубна и мольбу сурная[5], душераздирающие крики уличного продавца люля-кебабов и свирепую ругань торговки рыбой. Ночь тушит буйство звуков и рождает буйство света.
Бесконечная река бульвара Ататюрка заключена в берега световой рекламы, бегущей, неистовой, победительной. Реклама закрывает естественную перспективу и создает новую объемность, ловушку вспышек, сияний, бликов. Ты ходишь по световым квадратам. Сбоку бьют фонтаны, но это не вода, а игра света. Над тобой чудовищные зеленые облака — световые! Подымаются деревья, распускаются цветы — и все только свет, только свет, свет, свет!
Я очень хорошо помню и другую ночь. Она была какая-то странная, клочковатая. Клочковатые облака неслись по небу. Клочковатый туман лежал под горой с полуразрушенными стенами древней крепости.
И клочковатой была дорога. Под колеса нашей машины ложились то черные и словно бы болотистые низины какого-то неосвещенного пригорода, то асфальтовые квадраты, облитые несильным светом фонарей. Далеко позади Золотой Рог блестел как плеяда нежно мерцающих звезд. Или это звезды мерцали среди клочковатых облаков?
И все же как-то неожиданно мы оказались в центре города, в мире ослепительного дневного света, излучаемого ночным городом, его витринами, похожими на театральные подмостки, где актеры-манекены навеки застыли в загадочной сцене, смысл которой нужно было разгадывать по собственному разумению.
Движение по улице было таким же, как и днем. Пожалуй, даже безумнее, напряженнее и непонятнее, потому что стадо бизонов, только изредка притормаживаемое светофором, издавало рычание, визг или два-три такта какой-то песенки, звучащие ночью еще более нервно и раздражающе.
Иногда и непонятно как из этого стада вырывались черные большие машины с людьми в военных мундирах, теми, кого зовут здесь иногда с оттенком подобострастия, иногда холодно, нечто вроде: «Чужаки», «Пришлые»…
Большие черные машины, на бешеной скорости ринувшись на красный свет, исчезали, а из стада бизонов нетерпеливее звучали сигналы, похожие то на визг, то на рычание, то на звуки разбитой шарманки.
На оживленном перекрестке мы попали в затор. Машины выстроились тесно, как солдаты на плацу, касаясь друг друга плечами. Там, впереди, что-то стряслось.
Отчаянно сигналя, пыталась пробиться санитарная машина с прожектором над ветровым стеклом. Полицейский наряд очищал ей путь, направляя в объезд стоящих у обочины.
На разных языках повторялось вокруг: «Несчастный случай!», «Задавили!», «Несчастье!» Свистело знакомое французское — «Аксидан!», английское — «Катастроф»…
Мы стали медленно пробираться вперед. Через некоторое время мы попали в мощную волну пешеходов, и она понесла нас к тому месту, где, видимо, совсем недавно произошло несчастье.
Чем ближе мы продвигались к месту, тем больше узнавали, потому что здесь, вероятно, были уже непосредственные свидетели происшествия.
Доносились отдельные фразы, произнесенные то с негодованием и угрозой, то с ужасом, то с жалостью.
— Носятся по городу, как демоны!..
— А что им, а что им?..
— Боже мой, совсем ребенок!
— Провалиться им в преисподнюю!
— Да настигнет их кара аллаха!
И вдруг до меня дошли обрывки какого-то делового разговора, возможно, полицейский давал сведения репортеру:
— Уличный торговец галстуками… Лет десяти… Переходил как положено…
Нетерпеливый голос спросил:
— Машина шла с недозволенной скоростью?
После минутного раздумья первый голос подтвердил:
— Да, разумеется.
Больше я не слушала. Пробивая себе дорогу локтями, я врезалась в толпу. Передо мной стали расступаться, верно полагая, что я какое-нибудь официальное лицо.
Так я очутилась у самой мостовой, у самого того места… Только полицейское оцепление отделяло меня от него.
Между широкими спинами, обтянутыми белым сукном, я увидела пронзительно пустынный, необычно пустынный отрезок улицы и при неистовом дневном свете ночных витрин двух мужчин в белом. Они задвигали тяжелую заднюю дверь санитарной машины.
Она тут же двинулась, втягиваясь в пробитый уже дюжими полицейскими коридор среди гудящего, визжащего стада у светофора. Светофор мигнул зеленым оком. С воем облегчения первые машины устремились в брешь…
Через несколько минут все приняло свой нормальный вид. Ожила улица, на разные голоса завел свою ночную песню город. Зашуршали машины, завизжали сирены, а вдали временами слышалось как бы неумолчное стрекотанье швейной машинки.