— Смотри, — сказал тот, кто утирал кровь из-под носа, — жиды пришли.
— Ишь, пся крев, как расселись, нехристи!
— Эй ты, дух нечистый, жидовский, сгинь с глаз! — сказал третий и, кинув обглоданную кость, попал Зусе прямо в лоб.
Компания засмеялась.
— А погоди, я его с одного прицелу, — сказал второй, бросил яйцо и опять попал в Зусю.
— Все время попадают в меня, потому что я сижу ближе, — сказал Зуся.
— Это же ты звал сюда кушать польские фляки, — сказал Аминодав. — Черт с ними, с этими фляками! Уйдем от этих проклятых гоев.
— Как же мы уйдем, если уже заплатили за пиво и фляки? — сказал Зуся. — Выпьем пиво, съедим фляки, тогда и уйдем. Пан кельнер, — обратился он к проходившему мимо официанту, — отчего не несете нам пиво и фляки? Ведь мы заплатили.
— Подождешь, чертов юда! — сказал официант.
— Ой, азохен вей, — кривляясь, сказал один из холопов, — куда ты так торопишься, Янкель? Какие у тебя дела? Проклятое племя. Ищешь, кого б обворовать да обмануть? Попробуй, жид, христианского гостинца. — Он бросил огрызок яблока и опять попал в Зусю.
— Давай пересядем, — сказал Зуся Аминодаву, утираясь, и сел позади Аминодава.
— Ты почему в переднего все кидаешь? — сказал второй холоп. — И другой собаке пусть достанется. — Он бросил огрызок соленого помидора и опять попал в Зусю.
— Видишь, Зуся, — сказал Аминодав, — все предопределено Богом. Пока не поздно, не будем испытывать Божьего терпения и уйдем.
— Перевешать бы всю жидовню! — сказал молчавший до того седой пан. — Ах, матка бозка, поглядите, панове, на эти жалкие рожи… Ах поганцы! Они и Христа распяли, проклятые Богом люди… Эй, — обратился он к молодому поваренку, который проходил мимо с ведром кухонных помоев, — вот тебе золотой, облей—ка помоями обоих жидов.
— Ясновельможный пан, — сказал официант, — мне по долгу положено обслуживать клиентов. — И, вырвав у поваренка золотой, он забрал у него ведро помоев, подошел к Зусе и Аминодаву и, засмеявшись, сказал: — Вот ваше пиво и ваши фляки. Пейте и кушайте, Шлема и Шмуль. — После чего облил помоями Зусю и Аминодава.
Зуся и Аминодав, мокрые, вскочили, выбежали из шинка и помчались на постоялый двор, дрожа от холода.
Утром усталые и раздраженные Зуся и Аминодав поехали дальше. Выехали в заснеженное поле.
— Надо запомнить это проклятое село, — сказал Аминодав, — как оно называется.
Подошли к столбу, на котором была табличка с названием. По слогам прочли — Освенцим.
Поздним вечером Марк сидел у мутного оконного стекла на единственном стуле перед мольбертом, изредка касаясь кистью холста. Раздался робкий стук. Поскольку двери не было, а в занавес стучать было нельзя, хозяйка стучала в стенку.
— Войдите, — сказал Марк, не отрываясь от холста.
— Марк Захарович, — сказала хозяйка, входя, — извините, что поздно.
Я вам постельное белье хочу поменять.
Хозяйка начала возиться у постели, кровать заскрипела. Марк отложил кисть и посмотрел на хозяйку. Она была в капоте, одетом поверх ночной рубашки, на плечах платок. Русые волосы заплетены в толстую косу.
— Нюша, согласились бы вы мне позировать? — спросил Марк.
— Ой, что вы, Марк Захарович, а если мой аспид узнает? Он Колю, студента, избил.
— Вы меня не так поняли, — сказал Марк, — я хотел бы вас нарисовать.
— Меня? Рисовать? — спросила она удивленно, но с некоторым, кажется, разочарованием в голосе. — А разве я красивая?
— У вас интересное лицо, — сказал Марк.
— У меня? — Серые ее глаза заблестели. — Ой, что вы, Марк Захарович, я простая баба. — Она подошла ближе. — Что это? — спросила она, указав на холст.
— Обнаженная женщина, — сказал Марк.
— А это что, груди? А это… Ой, можно ли так, ведь грех. — Она зарделась.
— В искусстве нет греха, — сказал Марк, — так же как греха не было в раю. Адам и Ева ходили обнаженными, пока их не соблазнил дьявол.
— Как умственно вы говорите, Марк Захарович! — сказала Нюша. — Студент Коля тоже умственно говорил, но по бумагам, а вы от сердца. — Она села на кровать. — Ой, прямо ноги не держат, как вы умственно говорите. — Кровать под тяжестью Нюшиного тела заскрипела. — Такая, знаете, Марк Захарович, грусть от жизни, хочется чего-то, а чего, не пойму.
— Это, Нюша, в искусстве называется эротикой грусти и боли, — сказал Марк.
— Ой, как умственно вы говорите! — сказала Нюша. — Только умом мне это не понять, как-нибудь по-другому понять бы. — Наступило неловкое молчание. — Вы не думайте, Марк Захарович, я не развратница. Если б развратница была, то в шелках бы ходила. Мне один офицер содержание предлагал. Купец-старик деньги сулил. Я, Марк Захарович, покоя ищу для души и тела. А покоя нет. — На лестнице послышались тяжелые шаги. Нюша всполошилась. — Уж идет мой аспид! Нажрался и приставать будет.
Она торопливо скользнула к себе. За занавесом послышались голоса, сперва тихие, потом все громче, потом они перешли на крик, началась возня, сопение, кровать заскрипела, но ненадолго. Послышался вопль:
— Кусаться?! Кусать законного супруга? Стерва! Убью!
— Убивают! — закричала Нюша и с обезумевшими глазами в одной рубашке выбежала на половину Марка. — Убивают! Спасите!
Следом за ней, тоже с обезумевшими глазами, с ножом в руке вбежал Пантелеймон Пантелеевич. Нюша метнулась в коридор и побежала вниз по лестнице. Пантелеймон Пантелеевич за ней. Послышались голоса соседей:
— Чего делаешь, аспид?
— Муж жену учит.
— Полицию надо. Убьет он ее и на каторгу пойдет.
— Нюша у меня ночевать будет, — сказала какая-то женщина. — А ты, Пантелеймон, иди к себе, проспись.
Голоса начали затихать, послышались шаги хозяина, и он вошел к Марку, держа в руке нож. Холодок пробежал у Марка по спине. От страха свело живот.
— Господи, Боже мой. — сказал хозяин и с силой метнул нож, который глубоко, по рукоятку, вонзился в пол. — Господи, Боже мой. — повторил хозяин и, закрыв лицо руками, опустился на кровать. — ведь мы, художник, с Нюшей по любви женились. Жить хотели чисто... Сперва жили хорошо, да бедность проклятая. Ребеночек помер от горячки, место хорошее я потерял, с квартиры съехали сюда на чердак... Художник, разве это жизнь? Разве это нормальная жизнь? Здесь, в России, не только вы, евреи, но и мы, русские, живущие бедно и скученно, как вши в волосах, не имеем права на нормальную жизнь. Господи, Боже мой...
— Пантелеймон Пантелеевич. — сказал Марк. — я вам очень благодарен за то, что вы меня приняли, но, извините, я с этой квартиры съеду к концу недели. Я себе другую нашел, поближе к училищу живописи.
— И правильно, художник, съезжай. Я бы и сам отсюда съехал, да некуда. Разве что в могилу. — Он встал. — Здесь, на чердаке, художник, жить плохо, а умирать хорошо. Стропила кругом. Закинул веревку. — и конец. — Он усмехнулся горестно и ушел.
В маленькой комнатке Марк лежал на одной койке с черноусым рабочим.
Рабочий спал у стены, а Марк, повернувшись к нему спиной, с краю, у форточки. Было тихо, лунный свет освещал мольберт с неоконченным эскизом: медведи, козы, еще какие-то животные. Из форточки веяло прохладой и свежестью. Слышался плеск волн. Шумело, плескало море. Множество детей, среди них Зуся, Аминодав, Лиза, Давид, сидели в клетке, а старший брат. — это немецкий художник Дюрер. Отец у всех один, орангутанг с черно-рыжей мордой и длинным кнутом, который гуляет по морскому берегу и грозит этим кнутом всем.
— Папа. — говорит Марк. — я тебя прошу выпустить из клетки моего старшего брата Дюрера.
Орангутанг открывает клетку и выпускает Дюрера. Дюрер раздевается. У него золотые ноги, похожие на ножницы. Он кидается в море, плывет, все удаляясь от берега. На море начинается шторм. Огромные волны обрушиваются с пеной. Все дети выбегают из клетки, кричат отчаянно:
— Что сталось с нашим бедным братом Дюрером?
Далеко в море показывается маленькая голова, в последний раз видна протянутая кверху рука. Все дети плачут.
— Наш старший братец Дюрер утонул!
Отец-орангутанг произносит:
— Мой сын Дюрер утонул. Теперь остается другой художник, ты, мой сын Марк.
Слышны стук и звон. С небес опускается тьма. Кто-то звонит и стучит. Марк поворачивается на другой бок. Рабочий с черными усами просыпается, идет к двери на цыпочках, босой, мелькая во тьме кальсонами.
— Кто здесь? — спрашивает он.
— К Марку Шагалу.
— Кто это?
— Отец приехал его навестить.
Рабочий отпирает дверь.
— Тише, — он прикладывает палец к губам, — Марк допоздна рисовал, теперь спит и просил не будить.
Отец тихо входит, ставит чемодан в угол.
— Ой, как мой сынок похудел! — вздыхает Захария.
— Степан Иванович, — шепотом говорит рабочий.
— Захарий Ионыч, — шепотом отвечает отец.
— Хотите закусить с дороги? Я чайник на плиту поставлю.
Отец раздевается, садится к столу, достает пачку мацы.
— У меня крашеные яйца есть, — тихо говорит Степан.
— Нет, извините, пожалуйста, спасибо, я христианские яйца не ем.
— Захарий Ионович, я их почищу, и они станут самые обыкновенные. — Он берет мацу. — Вкусный еврейский хлеб, — говорит он, пробуя, — я его сейчас с салом поем.
Захария закрывает глаза, отворачивается, чтобы не видеть, как Степан ест мацу с салом. Марк открывает глаза, но сон продолжается. За столом сидит его отец Захария, правда, уже не в виде орангутанга, и завтракает вместе со Степаном мацой.
— Проснулся наконец, — говорит Степан, — вставай, отец твой приехал.
— Папа! — кричит Марк.
Они обнимаются.
— Не буду вам мешать, — деликатно говорит Степан, — да мне уж на работу пора. — Он одевается и уходит.
Марк и отец сидят за столом.
— Взял отпуск, приехал посмотреть, как ты тут. Ты не жалеешь, что уехал? Тебе, наверно, тяжело, ты похудел. Я скучаю по тебе, и мама каждый день просыпается и говорит только о тебе.
— Мне надо было увидеть другой мир, папа. Если б я остался в Витебске, то покрылся бы либо ржавчиной, либо плесенью.
— Это ты рисуешь?
— Да, это мой этюд. Тебе нравится, папа?
— Ну... — Отец задумывается. — Тебе за это деньги платят?
— Пока нет, но, я надеюсь, будут платить.
— Ну... — Опять задумывается. — На что же ты живешь?
— Есть богатые евреи, которые мне помогают. Сейчас мне помогает барон Гинсбург.
— О, барон тебе помогает! Это большой почет. Сколько он тебе платит?
— Десять рублей в месяц.
— Платить такие деньги просто так... Я за пятнадцать рублей поднимаю целый день бочки с селедкой.
— Барон Гинсбург тоже не хочет платить слишком долго просто так. Когда я явился в последний раз за своей десяткой, роскошный швейцар сказал мне: "Это в последний раз".
— Что ж ты будешь делать?
— Скажу: прощай барон Гинсбург, здравствуй, барон Герценштейн.
— Да, — вздыхает отец, — может, это и хорошо, что тебе помогают еврейские бароны, но скажу тебе откровенно: мне такая жизнь не нравится. У нас в семье никто не зависел от чужих подачек. Так нас, евреев, учит Тора. Порядочный человек, если он только не калека и не больной, всегда должен зарабатывать сам. Может, тебе все-таки вернуться в Витебск и подумать о приличной специальности?
— Не сердись, папа, — говорит Марк, — ты живешь, как все, и дай тебе Бог здоровья. Но я не хочу быть, как все. Поэтому, папа, я покинул Витебск. Пусть он остается на здоровье со своими селедками.
— Ну, живи как знаешь, и пусть поможет тебе Бог.
Ясное петербургское утро. Продавцы газет выкрикивают последние новости:
— Кровавая драма в квартире кондуктора трамвая! Девятнадцатилетний сын убил поленом младшего брата и избил бабушку, чтоб украсть некоторую сумму денег!.. Дело Бродского! Во время погрома в Тирасполе еврей Бродский убил двух христиан... Москва. Слуги высекли госпожу Цунк, задолжавшую им пять рублей... Прибытие эрцгерцога австрийского в Петербург с Северного вокзала.
Марк, отец его и рабочий Степан ехали на конке.
— Я, как время свободное, хожу с Марком, — говорил рабочий, — любопытно иную жизнь посмотреть.
— Степан и в училище со мной бывал, — сказал Марк, — ему там натурщиком стать предлагали, да он не согласился.
— Ежели не в бане, — сказал Степан, — голым стоять грех.
— Грех, грех, — закивал отец, — вот Степан Тору не читал, а понимает, что рисовать человека либо иное Божье творение, — грех. Гляди, накажет тебя Бог.
— Я в церкви картину видел, — говорит Степан, — «Смерть грешника». Страшная картина. На краю картины, смеясь над муками грешника, стоит остромордый дьявол с козлиной бородой.
— Значит, грех показать без художника нельзя, — сказал Марк. — Чтоб грех заклеймить, надо согрешить.
— Ой, сынок, — вздохнул отец, — этот мышигас у тебя от родичей твоей матери из Леозно. Они все хотели постоянно удивлять. Один забирался в хорошую погоду на крышу, садился на печную трубу и лакомился морковкой. А дядя твой не выдумал ничего лучшего, как погуливать по улицам местечка голоштанным. Мы, Шагалы, так никогда не жили. Тора предписывает жить, как все, и быть, как все. А главное — ни о чем не думать, кроме обыкновенного. А ходить голоштанным по улицам — значит, жить не по закону.
— Без штанов ходят, когда хозяина нет, — сказал Степан. — Человек хозяина иметь должен. На небе есть главный хозяин, и на земле без хозяина нельзя. У нас на заводе слесарь Миронов все агитирует хозяина прогнать. А я ему говорю: хорош хозяин или плох, а человек, который не имеет хозяина, — сирота, делай с ним все, что хочешь.
Конка остановилась на перекрестке.
— Проезд закрыт, — сказал кондуктор.
Вдоль улицы стояли полицейские кордоны, гарцевали казаки.
— Встречают австрийского эрцгерцога, — сказал кто-то.
— Как бы не опоздать, — сказал Марк, — к господину Герценштейну мне велели прийти к десяти.
Когда пробирались сквозь густую толпу, Марку показалось: у края тротуара стоял Аминодав в сюртуке, с тростью и беседовал с какими-то господами.